WWW.DISUS.RU

БЕСПЛАТНАЯ НАУЧНАЯ ЭЛЕКТРОННАЯ БИБЛИОТЕКА

 

Pages:     | 1 || 3 | 4 |   ...   | 7 |

«Уральский государственный университет им. А. М. Горького Гуманитарный университет Онтология искусства ...»

-- [ Страница 2 ] --

Отношение художника к произведению есть нечто иное по срав­не­­­нию с процессом преобразования, познания и оцен­ки, которые со­­­ставляют основание художественной дея­тель­ности. Это от­но­ше­­ние по преимуществу творческое, смыс­ло­порождающее, пред­по­­лагающее экзистенциальное оза­рение, продуктивное во­об­ра­же­ние и интуитивное воп­ло­щение («не знаю как»). Отношение про­из­ве­­дения ис­кус­ства к воспринимающему – не просто восприятие, как та­ко­вое, в его эстетическом значении или коммуникация, но преж­­де всего акт художественного воздействия, когда про­из­ве­де­ние значимо как художественная ценность экзистенциального по­­ряд­­ка. Отношение между художником и воспринимающим – не столь­­ко упрощенный вариант общения-диалога, сколько – как со­пе­­реживание и сотворчество – совместное бытие (со-бы­тие) в еди­­ном художественном мире, возникающем на ос­но­ве ху­до­жест­вен­­ного отношения в целом.

При таком понимании художественное отношение близко к ин­тен­­циональности художественного сознания и к миро­от­ношению ху­­дожника как его составляющей, но явно со­дер­жит в себе более об­­щую идею тотальной онтологии ис­кус­ства, когда решающее зна­че­­ние имеет схватывание специфики ху­дожественного бытия или бы­­тийствования ху­до­жест­вен­ным способом (образом).

Художественное воздействие

Это ничем иным не заменимое, ощутимое и, в конечном сче­те, глу­­­бокое влияние художественного произведения (и в це­лом ис­кус­­­ства) на внутренний, сокровенный мир от­дель­но­го человека (и в целом на социально-психологическое со­стоя­ние публики), при­во­­­дящее к наполнению духовной жиз­ни экзистенциальными смыс­ла­­­ми, необходимыми для че­ло­ве­ческого бытия.

Такое воздействие, осуществляясь в акте художественного вос­­­­приятия, представляет собой его целостный, эмо­цио­наль­но-чувст­­­венный, индивидуально-значимый результат – сво­е­го рода эф­­­фект, который испытывает (переживает) не­пос­редст­венно тот, кто контактирует (вступает в художественное от­ношение) с данным конк­­­ретным, уникальным про­из­ве­де­ни­ем искусства в ситуации бы­тий­­ст­­вования посредством ис­кус­ства (художественного бы­тий­ст­во­­­вания). Художественное воз­действие не только аккумулирует, кон­­­центрирует и фо­ку­си­рует функции искусства применительно к кон­­к­ретной си­туа­ции, но и является необходимым условием их осу­ществ­­­ле­ния в актах интериоризации и субъективации. Более того, имен­­­­но воздействие, как таковое, и придает ценность ис­кус­ст­ву как со­циокультурному институту и произведению ис­кус­ства как текс­­ту. В строгом смысле – вне специфического ху­дожественного воз­­дейст­вия нет и художественного фе­но­ме­на.

Специфика художественного воздействия в полной мере не мо­жет быть понята при рассмотрении искусства только как эстети­чес­­кого феномена и сведена, например, к катарсису. Арис­тотель, ис­­пользуя категорию катарсиса при анализе воз­дейст­вия трагедии на зрителя, показал, что в целом ху­до­жест­вен­ное воздействие за­ви­­сит как от миметической природы ис­кусства, так и от за­ко­но­мер­­ностей его строения (например, от организующего принципа единст­­ва времени, места и дейст­вия в трагедии как жанре). В бо­­лее общем, предельном ви­де отличие от эстетического воз­дейст­вия связано с от­ли­чи­ем художественного отношения, лежащего в ос­­нове ис­кус­ства, от эстетического отношения и на этой основе мо­­жет быть понято через сумму эффектов, составляющих эффект ху­­до­жественный в целом. Эти эффекты обеспечивают про­жи­ва­ние дру­­­­гой, возможно более полноценной жизни в ху­до­жест­венном ми­ре про­изведения искусства (в художественной ре­альности), то есть сво­­­его рода инобытийствование.

Художественное воздействие, несмотря на его мно­го­ли­кость, иден­­­тично в главном. Это то, чем искусство берет за ду­шу, не прос­­­то оставляя в ней какой-то след в виде впе­чат­ле­ния или обя­зы­­­вая ее трудиться «и день и ночь»; это то пер­во­начало, с которого на­­­чинается пробуждение и транс­фор­ма­ция души в экзистенциально-он­­­тологическом аспекте. В та­ком случае художественное воз­дейст­­­вие оказывается на­и­бо­лее близким к эвокации.

Эвокация – побудительная характеристика художест­вен­но­го воз­­действия, необходимая для активизации восприятия и вызывания от­­ветной положительной, релевантной реакции (ду­шевного отклика) на произведение искусства со стороны то­го, на кого направлено это воздействие. В основе эвокации ле­жат сигнально-по­бу­ди­тель­ные особенности худо­жест­вен­но­го языка (формы), смысловая (со­дер­­жательная) не­за­вер­шен­ность художественного произведения и открытость худо­жест­венного мира (реальности) в целом, при­вле­­кающего к се­бе, впускающего, вбирающего в себя и дающего воз­­мож­нос­ти бытийствовать в нем. Эвокация иногда превращается в провокацию, когда ограничивается только связью с внеш­ни­ми эф­­фектами и потому теряет свою художественную со­дер­­жа­тель­ность. Такая псевдоэвокация свойственна, на­при­мер, массовому ис­­кусству, не обладающему подлинной ху­до­жест­венностью. Эво­ка­­ция художественная в отличие от про­во­кации значима аутен­тич­ностью, диалогизмом, а также ря­дом других важных особенностей, ха­­­рактерных для полно­цен­ного художественного эффекта.

При этом сам эффект – не столько результат технических, ри­­­­­торических и т.п. приемов, используемых для достижения бо­лее силь­­­ного впечатления от воздействия произведения ис­кусства (то есть своего рода «внешний эффект»), сколько ка­чественная степень ху­­­дожественности, ощущаемая в конк­рет­ной ситуации, когда воз­ни­­­кает и переживается худо­жест­вен­ный феномен, как таковой, а так­­­же необходимое условие пре­бывания в состоянии ху­до­жест­вен­­­ного бытия в худо­жест­вен­ном мире.



Статус художественности эффекта в целом под­дер­жи­ва­ет­ся ря­­­дом частных эффектов, таких, например, как катарсис, уз­навание, но­­­­визна, остраннение, дистанция, сопереживание (сим­патия), вчувст­­вование (эмпатия), удовольствие, шок, «во­рон­ка», «легкое ды­­­хание», совершенство, «оживление» и др. По­добные эф­фекты тех­­нологичны не в прагматически-дея­тель­ном аспекте, а значимы по преимуществу в эк­зис­тен­ци­аль­но онтологическом пла­не, соз­да­­вая благоприятные пред­по­сылки и среду для дос­ти­же­ния общего сум­­марного худо­жест­венного эффекта. Вне этой ос­нов­ной точки от­­счета вспо­мо­гательные эффекты не имеют ху­до­жест­венного ста­­туса, что при их абсолютизации и тиражировании мо­жет при­во­­дить к опрощению и извращению художественности (на­пример, к «ожив­ляжу» вместо подлинной «живости»), а в теории – к так на­­зываемой «ошибке эффекта» (термин М. Бердсли). В ос­­но­ве дан­­ной ошибки лежит заблуждение насчет того, что ху­­до­жест­вен­­­ность целиком совпадает с каким-либо частным или даже внеш­ним эф­фектом. Гарантия же от «ошибки эф­фек­та», по всей ви­ди­мос­­ти, свя­зана с пониманием того, что ху­до­жественный эффект всег­­да за­висим от особенностей твор­чества художника, который не просто ис­пользует из­вест­ные вспомогательные эффекты, а как бы изо­бре­тает их заново, по­рождая их самим творческим актом и тем са­мым – по Шо­пен­­гауэру – выращивает искусство, как ви­но­град, то есть каж­дый раз заново.

Художественный мир

Прежде всего, речь идет о совокупности произведений ис­­кус­ст­ва различных видов и жанров, образующих благодаря их ху­до­жест­­­венному родству особую сферу – «мир искусства» – как нечто ав­­­тономное и самодостаточное. Но при доведении до абсурда та­кое понимание художественного мира за­ко­но­мер­но приводит к гер­ме­­тическим трактовкам в целом, типа «ис­кусство для искусства». Ло­­­гической основой этой уп­ро­щен­ной версии художественного мира (и искусства в целом) яв­ляется отождествление художественного с эс­тетическим, при­водящее к преобладанию эстетического фе­но­мена и к по­те­ре специфики художественности, которая в этом слу­­чае сво­дит­ся к бескорыстию, самоценности, совершенству, са­мо­­вы­ра­жению и к другим, по преимуществу эстетическим, ха­рак­те­­­ристикам. Еще более ограниченная трактовка ху­до­жест­вен­но­го ми­­ра основана на отождествлении искусства с языком его от­дель­ных видов и жанров, образующих на базе так назы­вае­мых «се­мей­­ных сходств» (Л. Витгенштейн) обособленные мир­ки: «мир жи­во­­писи», «мир театра», «мир литературы», «мир музыки» и т.д.

Более полное и точное представление о художественном ми­ре свя­­зано с идеей мимезиса, в соответствии с которой его са­мо­дос­та­­точность оказывается относительной и за­ви­си­мой от мира вне­ху­­дожественного, поскольку худо­жест­вен­ный мир всякий раз есть преж­­де всего подражание и даже по­добие другим, иным мирам. На­­иболее развернуто и со­дер­жа­тельно такая концепция, имеющая мно­­говековую историко-эс­тетическую традицию, реализована в со­вре­­менной эс­те­ти­ке Д. Лукачем. По Лукачу, художественный мир сле­­дует трак­товать как «внутренний мир произведения искусства», в ос­нове которого находится подражание действительному (то есть не­вымышленному) миру. Онтология художественного ми­ра по­это­му равнозначна онтологии социального бытия и при­­роды: в про­из­ве­дении искусства воссоздается прост­ранст­во и время, не­об­хо­ди­­мое и случайное, причинно-следст­вен­ные связи, гармония мира, че­­ловеческая деятельность как оп­ред­­мечивание (то есть практика) и все прочее, чем живет че­ло­­век как существо, бытийствующее ре­­ально, то есть «по­сю­сто­ронне». Однако, несмотря на попытки Лу­­кача найти от­ли­чия (и среди них главное) художественного мира от мира вне­художественного, его подход в целом показал, что ми­ме­­ти­ческая трактовка приводит к другой крайности – отож­деств­ле­­­нию с миром наличным, что в большей мере свойственно ре­­а­лис­­тическому искусству, в то время как, например, аван­гард­ное ис­­кусство не создает художественного мира на ми­ме­тической ос­но­­ве, поскольку объект его «подражания» ре­аль­но не существует в прошлом и только угадывается в на­сто­ящем. Доминантой ху­до­жест­­венного мира в этом случае (а возможно, и во всех других то­­же) становится не ми­ме­ти­чес­ки-отражательное начало, а начало твор­­ческое (причем как в художественной деятельности, так и в бы­­тии в общем).

С решением проблемы дальнейшей спецификации ху­до­жест­­вен­­ного мира связана «институциональная» трактовка ис­кусства, ко­­торой удалось вписать авангардизм в состав мира ис­кусства, ка­­залось бы преодолев противоречие замкнутости (эс­тетического гер­­метизма) и открытости (реалистического ми­метизма) в ис­тол­ко­­вании особенностей художественного ми­ра. Известные аме­ри­канс­­кие философы искусства А. Данто и Дж. Ди­ки, ис­поль­зо­вав­шие понятие «art world» («ху­до­жест­вен­ный мир») и создавшие со­от­­ветствующую теорию, с одной сто­роны, исходят из идеи ми­ме­зи­­са, но только социальным ин­с­титутам: художественный мир – это мир, подобный дру­гим социальным институтам, то есть мир, вклю­­чающий в свой состав различные учреждения (галереи, музеи и т.п.), ор­ганизации (например, советы экспертов, закупочные ко­мис­­­сии, творческие союзы и т.п.), критиков, публику, самих ху­­дож­­ников и, наконец, то, чему может быть присужден ста­тус про­из­­ведения искусства (артефакты, которые соот­вет­ст­ву­ющим об­ра­­зом оцениваются). С другой стороны, ре­ша­ю­щую роль в оп­ре­де­­лении художественности артефакта, ста­но­вящегося пол­но­прав­ным членом художественного мира и, в свою очередь, под­дер­жи­ва­ю­­щим статус такового, играет мне­ние, то есть суждение вкуса, од­­ного или нескольких экс­пер­тов, дающих по существу эс­те­ти­чес­­кую (на основе собст­вен­ного вкуса) оценку. Художественный мир в таком случае не­избежно расширяет свои границы, так как мо­­жет включать в свой состав любые артефакты и даже при­род­ные объекты и явления, в конечном счете превращаясь в эс­те­ти­чес­­кую ре­аль­ность.

Возможен и другой подход к решению проблемы спе­ци­фи­кации ху­­дожественного мира, который исходит из идеи плю­рализма (мно­жест­­венности) мира, как такового (мира во­об­ще), а также из идеи его тесной взаимосвязи с худо­жест­вен­ной реальностью. Худо­жест­вен­­ный мир, являясь не­об­хо­ди­мым аспектом художественной ре­аль­­­ности, оказывается по пре­имуществу составом этой реальности, не­­сущим на себе ее важнейшие характеристики.

В результате художественного отношения человека к миру воз­­ни­­кает особая – художественная – реальность, благодаря ко­торой ста­­новится возможным художественное бытие в мире про­­из­ве­де­ния искусства. То есть художественный мир – это внут­ренний мир про­­изведения искусства, отличающийся не толь­ко миметичностью (хо­­­тя это и является первоосновой) и эс­тетическими параметрами (ча­­­ще всего – совершенством, гар­­­монией, мерой), но, что самое глав­­­­ное, – и всем тем, что от­­личает художественное от вне­ху­до­жест­­­венного в целом. Ху­до­­жественный мир – это подобная изо­морф­­­ная модель иных ми­ров (в том числе и самого искусства), со­­­держащая по­тен­ции проживания других жизней (художественного ино­­­бы­тийст­вования) и побуждающая (эвоцирующая) ху­до­жест­вен­но­­­­го субъекта к «искусству жизни» (Ницше, Менегетти). Худо­жест­­­­венный мир, так же как и художественная реальность в це­лом, об­­­ладает условностью, поддерживающей его статус не столько кон­­­венционального, но воображаемого, пред­став­лен­ного в зна­чи­мой иллюзии образа, мира. Художественный мир в своей онтологии ми­­­метичен космосу, природе, со­ци­аль­ному миру, миру эк­зис­т­цен­нос­­­тей и др. Художественный мир образуется в акте творчества из этого разнородного ма­те­риала, и один из важнейших аспектов ис­­­кусства в том и со­стоит, чтобы совместить, казалось бы, не­сов­­­мес­тимое, по­лу­чив в результате художественную реальность как «не­сходство сходного» (В. Шкловский), то есть как нечто сверх­­­ми­­метичное и сверхэстетичное – как феномен ху­дожест­вен­ный.

М. С. Каган

[23]

К вопросу о месте искусства в культуре

[24]

[25]

Противоположность искусства религии, явившаяся результатом распада мифологического сознания, зижде­­т­ся на том, что оно предоставляет человеку возможность «жиз­­­ни в художественной реальности», дополняющей сво­им осо­зна­­ваемым нами небытием наше ограниченное в прост­­ранст­ве и во времени практическое бытие. Что бы и как бы ис­кус­ство ни изо­­бражало, оно превращает бытие в не­бытие, ко­то­рое долж­но, однако, переживаться как бытие, но при со­хра­не­нии сознания не­­бытия «художественной – т.е. ил­люзорной – ре­аль­ности». Если на­­ука выявляет законы бы­тия, а небытие су­щест­ву­ет для нее толь­ко как «бывшее бы­ти­ем», его прошлое, или его бу­дущее в той ме­ре, в какой сущест­ву­ет реальная возможность та­кого свершения, а ре­лигия вы­да­ет небытие за бытие, то ис­кус­ство предупреждает чи­­тателя, зри­теля, слушателя: я представляю не­бытие, которое долж­­но лишь казаться бытием, но не может им стать; так кар­ти­на от­личается и от иконы, и от чертежа.

Даже портретное изо­бра­­жение человека в живописи и скульп­­ту­­ре, в биографической по­­вести и фильме – т.е. вос­про­изведение форм бытия – прин­ци­пи­­ально отличается от на­учного ис­сле­до­ва­­ния той же личности пси­­хологом, со­цио­ло­гом, историком – от­­ли­чается тем, что не вос-со­здает ее ис­­тинное бытие, а создает ее «двойника», более или ме­нее по­­хожего на оригинал – скажем, бо­­­­лее у М.В. Нестерова и ме­­­нее у П. Пикассо, – но не яв­ля­ю­ще­е­ся ре­­­зультатом ее «кло­ни­­­ро­вания»; поэтому русский художник-ре­алист мог бы пов­то­­рить от своего имени слова далекого от ре­а­лизма ис­­­панца: «Мы вы­ра­жа­ем в искусстве наше пред­став­ле­ние о том, чего нет в при­ро­де», – ибо нет в природе не только изо­­бра­жен­­­но­­го в «Гернике», но и в «Видении отрока Варфоломея»; по­то­­му так различаются портреты одного и того же лица, со­здан­­­ные раз­ны­­­ми художниками, и потому по образам Ку­ту­зо­­ва и На­по­леона в из­­­вестном реалистическом романе нельзя су­­дить о под­лин­ном бы­тии их прототипов. (Обстоятельно и на большом ху­до­жест­венном ма­­териале эта проблема рас­смот­­рена мной в недавно вы­шедшей кни­­ге «Се человек».)

Вот почему понятие “фантазия” имеет в искусстве и в на­уке про­­­тивоположные ценностные смыслы: в науке оно оз­начает неч­­­то чуждое ей, антинаучное, а в искусстве – про­яв­ление твор­чес­­­кой мощи воображения, и не только в сказке и в басне, в сюр­­­реалистических фантасмагориях С. Дали и в на­учно-фан­тас­ти­­­ческих повестях Р. Брэдбери, но и в ро­ма­нах Ф.М. Дос­то­евс­ко­­­го и фильмах Т. Абуладзе. Именно твор­чес­кая мощь фантазии по­з­­воляла романтикам приравнивать ху­дожника к Богу: в известном смыс­­­ле гения можно считать бо­лее сильным творцом, чем Бог, ибо он способен создавать бо­лее совершенное, поэтическое бы­тие, чем созданное Твор­цом далекое от совершенства реальное про­­­заическое бытие.

Говоря об этой удивительной способности искусства, У. Эко пи­­­сал: «... если бы Христос был не более, чем героем воз­­вы­шен­ной легенды, сам тот факт, что подобная легенда мог­ла быть за­мыш­­­лена и возлюблена беспёрыми двуногими, зна­ющими лишь, что они ничего не знают, – это было бы не меньшее чудо (не ме­­­нее чудесная тайна), нежели тайна воп­лощения реального сына Бо­­­га. Эта природная земная тай­на способна вечно волновать и об­­­лагораживать сердца тех, кто не верует».

Но в таком случае неизбежен вопрос: зачем нужен куль­туре спе­­­цифически-художественный способ сопряжения бы­тия и не­бы­­­тия? Ведь то, как они были соотнесены в ми­фе, объясняется сти­­­хийно сложившейся иллюзией на­ив­но­го, «детского» сознания пер­­­вобытного человека, будто он пос­тигает тут само бытие в его высших, недоступных обы­ден­ному опыту формах; точно так же религиозное сознание, со­хранявшее мифологическую основу, вплоть до сего дня ос­но­вано на вере в то, что имеет дело не с со­т­­­воренным фан­та­зией небытием, а с подлинным, высшим бы­ти­­­ем – это и оп­равдывает обрядово-поведенческую практику куль­та, а в му­сульманстве практику террористов-самоубийц. Но в чем смысл сохранения человечеством в искусстве структуры об­­­раз­ного представления мира, сознающего, что «ху­до­жест­вен­ная ре­­­альность» – не описание бытия, а образ небытия, вы­мысел, иг­­­ра в жизнь, а не подлинная жизнь, «симулякр», как скажет в XX в. безжалостный разоблачитель иллюзий
Ж. Бодрийяр?

Разгадка этой «тайны» не слишком сложна – она кро­ет­ся в зна­­­чении, которое приобретает вымысел, пред­став­ля­ющий на­ше­му созерцанию заведомое небытие после того, как подлинность бы­­­тия богов была поставлена под сомнение, но сохранилась пот­реб­­­ность в дополнении крайне ог­ра­ни­чен­ного реального жизненного опы­­­та индивида возможно бо­лее широким иллюзорным опытом, пе­­­реживаемым, однако, по­добно подлинному (вспомним, что фор­ми­­­рование ми­ро­воз­зрения человека происходит именно в процессе рас­­­пред­ме­чивания оставленной ему предками культурной пред­­­мет­нос­ти – процессе, в котором предметы эти становятся «ге­­­на­ми культуры»). Отличие художественно-образной формы дан­­­­ного культурно-генетического процесса состоит в том, что он осу­­­ществляется не умозрительно и не принудительно, а ока­зы­ваю­щи­м­ся желанным специфическим переживанием, ко­торое ор­га­­нически соединяет положительные и от­ри­ца­тельные эмо­ции – доставляет эстетическое удовольствие при ощущении «стра­ха и сострадания», как писал Аристотель в своей теории ка­тар­си­­са. «Над вымыслом слезами оболь­юсь»,– точно фор­му­ли­ро­­­вал этот онтологически-пси­хо­ло­ги­ческий парадокс А.С. Пуш­кин.

История высвобождения искусства из плена мифологии по­­ка­зы­­­вает, что вымышленное небытие происходящего в ху­до­­жест­вен­­­ной реальности – на сцене, кино- и телеэкранах, на холсте и стра­­­ницах романа, в беспредметной музыкальной ре­альности, – дейст­­­вует на наше сознание сильнее, чем изо­бра­жение реального бы­­­тия, ибо произошедшее в жизни со­бы­тие единично, случайно и происходит, как правило, с не­знакомыми нам людьми, тогда как герои произведения ис­кус­ства становятся для нас, по меткому оп­­­ределению В.Г. Бе­линс­кого, «знакомыми незнакомцами»; к то­му же ху­до­жест­вен­ный вымысел, обобщающий эмпирическое «на­лич­­ное бы­тие» в форме идеала, или типа, или символа,или ал­ле­го­­­рии, или притчи, выявляет тем самым свою причастность к жиз­­­ни каждого зрителя, слушателя, читателя и соответственно вы­­зы­­­­вает его сопереживание, как если бы изображенное про­­и­зо­шло с близким ему человеком, если не с ним самим – вспом­ним эпи­­­­граф к роману Э. Хемингуэя «По ком звонит ко­­локол»: «Он зво­­­нит и по тебе»...





Таким образом, искусство раздвигает узкие границы ре­аль­­­­ного жизненного опыта человека, ограниченного в прост­­ранст­­­ве и во времени, и дополняет его хотя и ил­лю­зорным, но несравненно более широким опытом жизни, поз­воляя тем самым индивиду приобретать опыт мно­жест­ва других лю­­­дей, в конечном счете – опыт че­ло­ве­чест­ва. Если выход че­ло­­­века за пределы биологического бытия ли­шил индивида видовых ка­­­честв и поведенческих прог­рамм, предоставив каждому вы­ра­ба­­­тывать эти программы и об­ретать эти качества в процессе крат­кой своей жизни, про­те­кающей «здесь и сейчас», хотя бы и с по­мо­щью родителей, учи­телей, организации социальной среды и на­коп­­­ленного раз­витием культуры ее предметного богатства, то «чу­до» ис­кус­ства позволяет каждому человеку освоить опыт бес­счет­­­но­го числа и вымышленных, но типичных в том или ином от­­­­ношении людей=персонажей и реальных лю­дей=художников, щед­­­ро приобщающих его к своим взглядам, пе­реживаниям, иде­а­лам. Религия уводит человека из ре­аль­но­го мира, в котором он су­­­ществует, в мифологическую ква­зи­реальность, а искусство рас­ши­­­ряет опыт нашего реального су­ществования до об­ще­че­ло­ве­чес­­­кого масштаба. Средства, ко­торыми искусство участвует в «оче­­­ловечивании человека» – и в родовом филогенезе, и в ин­ди­ви­­дуальном онтогенезе, – исторически менялись, равно как и пси­хо­­логическое со­дер­жа­ние и идейная направленность этой его ду­хов­­ной «ра­бо­ты», но само ее выполнение инвариантно опреде­ля­­ет его куль­турную миссию, выполняемую им независимо от того, осо­­з­нанно или неосознанно выполняют ее художники. И даже не­­же­­лание многих творцов искусства в ХIХ–ХХ вв. быть «твор­­ца­­ми человека», ограничивая свою деятельность чис­­то эс­те­ти­­ческой «игрой в бисер», оказывается на деле ре­ше­нием той же задачи, лишь противоположной по ее со­ци­альной направ­лен­нос­­ти.

Если проект является опережающим практическое дейст­вие его идеальным прообразом, а мечта – не адресованной к прак­ти­­ке «моделью желанного будущего», то худо­жест­вен­ный об­раз (говоря об искусстве, приходится постоянно соп­ровождать тер­­­мин «образ» эпитетом «художественный», пос­кольку понятие это имеет и нехудожественные значения – пси­хологическое: «чув­ст­­­венный отпечаток созерцаемой ре­аль­ности»; гносеологическое: «адек­­ватное отражение ре­аль­нос­ти в любой психологической фор­ме – созерцания, пред­став­ления, мысленной реконструкции»; те­о­ло­гическое: «об­раз – икона»; онтологическое: «образ дейст­вий, структура, геш­тальт». Эстетически-художественное зна­че­­ние этого по­нятия – «чувственно-конкретная структура, вы­ра­­женная в любой материальной форме, включая вербальную, уст­ную и письменную, и обладающая выражаемым ею духовно-эмо­цио­­­нальным содержанием», что и отличает его и от образа-про­­ек­­та, и от образа-мечты) – это идеальный конструкт не­коего не­­бытия, желанного или нежеланного, но уже во­пло­щенный, пред­­метно представленный и тем самым об­рет­ший особый он­­тологический статус – небытия, име­ю­ще­го облик бытия, и со­­ответственно требующего своего вос­приятия как одно­вре­мен­но обращенного к переживанию бы­тия и сознания его ил­лю­зор­­ности, кажимости, не­бы­тий­ности. Эта мерцающая двойст­­венность, особенно ярко про­являющаяся в творчестве ак­те­­ра, в котором зритель видит од­новременно князя Мышкина и Ин­­нокентия Смок­ту­новс­ко­го, Жанну д,Арк и Инну Чурикову, поз­во­­ляет применить к нему по­­нятие «идеального инобытия ре­аль­но­­го бытия».

Художественное инобытие есть отрицание реального бы­тия, его небытие – в теории сценического искусства эта ме­таморфоза обо­­значается точным термином «актерское пе­ре­воплощение»; «пе­­ревоплотиться» буквально означает «сме­нить свою плоть», «за­­менить ее другой плотью», ко­то­рая является небытием под­лин­­ной плоти человека; но ведь то же самое происходит в дру­гих видах искусства, быть мо­жет еще более парадоксально – ведь в скульптуре исчезает жи­вая плоть человека, замененная плотью камня, дерева, ме­тал­ла! В живописи и графике исчезает и эта объемная, трех­мер­ная плоть, пространственно изоморфная че­ло­­веческой, хо­­тя и лишенная динамики живого тела, замененная чис­­той ил­люзией трехмерности (отчего Г.В.Ф. Гегель считал жи­­во­пись более одухотворенным искусством, чем скульптура; к то­­­му же использование цвета в масляной живописи пре­дос­та­вило ей недоступную даже раскрашенной скульптуре воз­мож­ность вос­про­­изводить тончайшие оттенки эмо­цио­наль­ной выразительности ланд­­­шафтов, но достигать в портрете че­ловеческой личности, в изо­­б­ражении ее взгляда – ведь гла­за, как понимал уже Сократ, это «окна души» человека – уни­кальной возможности про­ник­но­­вения в его психологию, но при этом в изображении его духовной жиз­­ни, как и те­лес­ной, «останавливать мгновение», что в реальном бы­­тии че­ло­века происходит лишь после смерти!). К тому же все изо­­бра­зительные искусства, включая пополнившую их семью в XIX в. художественную фотографию, лишают пластическое бы­тие че­­ловека его органической связи с речевым по­ве­де­ни­ем – как и та­­нец, тогда как искусство слова, напротив, ос­во­бождает словесный ас­­пект человеческого бытия от его ор­га­нической связи с телесным бы­­тием и может не только ог­ра­ничиться описанием каких-то черт фи­­зического облика пер­со­нажей рассказа, повести, романа, но во­об­­ще отказаться от та­кого описания, абстрагировав речевое дейст­вие от те­лес­но­го, тем самым уподобляя бытие человека ми­фи­чес­­­кому «бы­тию» ангелов! Но еще дальше идет музыкальное ис­кус­­ство, в особенности инструментальное, и в переводе на язык сим­­фонии образы «Паоло и Франчески» или «девушки с волосами цве­­та льна», «рассвета на Москва-реке» или «кар­ти­нок с выстав­ки» теряют все черты подлинного бытия при­­роды и человека, что приводит к парадоксальному оп­ре­де­лению музыки: «не­изо­бра­­зительное искусство» и объ­яс­ня­ет возможность столь же па­­радоксального утверждения
Э. Ганс­лика, завоевавшего, кстати, не­­мало сторонников в му­зы­кальной куль­туре и философской эс­те­ти­­ке XX в., будто му­зы­ка вообще не имеет никакого внезвукового со­­держания, бу­ду­чи чисто акустическим феноменом, «игрой зву­ков», и только у слушателей она может вызывать те или иные жиз­­ненные и эмо­циональные ассоциации (согласно «теории вчув­ст­­во­ва­ния» популярного в конце XIX в. представителя пси­хо­­­ло­гической эстетики Т. Липпса). Но ведь и не соглашаясь с та­кой при­­митивно-формалистической трактовкой музыки, мы не мо­жем не признать, что реальное бытиe – и при­род­ное и че­ло­ве­­ческое – в ней отсутствует, что звуковая ткань фор­те­пь­ян­ной пьесы, скрипичного концерта, фуги и сим­фонии является не­бы­­тием по отношению к бытию мира.

Может показаться, что здесь происходит не ме­та­мор­фо­за ис­­чезновения бытия в небытии, а всего лишь пре­вра­щение од­­ной формы бытия в другую – подобное тому, ка­кое было от­ме­­чено в жизни природы; однако своеобразие дан­ной он­то­ло­ги­чес­­кой ситуации состоит в том, что в при­ро­де одна форма су­щест­во­­­вания материи превращается в дру­гую форму того же ма­те­ри­аль­­­­ного – физико-химического – суб­страта, тогда как искусство от­­­­рицает те формы бытия, в каких оно существует в при­ро­де, обществе и культуре, за­меняя их другими субстанционально фор­­­­мами иллюзорного «бы­тия», т.е. фактического небытия. На обыденном языке это превращение бытия жизни в небытие ее ху­­­дожественных мо­делей принято называть «игрой» – тем самым по­­­нятием, ко­торое и употребил только что упомянутый Э. Ганслик по от­ношению к музыке и которое уже в XX в. замечательный пи­­­­сатель Г. Гессе использовал в названии своего романа «Иг­ра в би­­­сер», а культуролог Й. Хейзинга признал сущностной ос­новой куль­­­туры, назвав поэтому человека «Ноmo ludens» – «Человеком иг­­­рающим». Ибо если отвлечься от мно­го­знач­нос­ти самого слова «иг­­­ра», его онтологическое значение со­сто­ит в том, что, начиная с детских так называемых «ро­ле­вых игр» и кончая «игрой ак­те­­­ра» на театральной сцене или в кино-теле-фильмах, «игра» оз­на­­­чает: замена подлинной жиз­ни ее условной имитацией, осу­щест­­в­ляемая сознательно («про­извольно», в смысле упот­реб­ля­е­мо­­го в данном анализе тер­мина) и в определенных целях – эс­те­ти­­­ческих, пе­да­го­ги­чес­ких, политических. Очевидно, что в играх де­­­вочек в «доч­ки-матери» и мальчишек в «войну» мы имеем де­­ло с не­бы­ти­ем действительной войны и действительного ма­те­­ринст­ва, в которое превратилось бытие этих действий в жизни взрос­­­лых (чем «ролевые игры» и детей, и театральных актеров сущ­­­ностно отличаются от спортивных игр, принадлежащих к сфере бы­­тия человека). Такой же онтологический смысл име­ет в тео­рии искусства понятие «условность»: оно обо­зна­чает те способы от­к­­лонения изображения бытия от форм его реального су­щест­во­­вания, которые маркируют небытие изо­бражаемого, не поз­во­­ляя принимать образ бытия за само бы­тие – портрет за живое ли­­цо, персонажа пьесы за ре­аль­но­го человека, описанное в романе со­­бытие за подлинное, и даже в таком, ставшем весьма по­пу­–ляр­­ным, зрелище, как му­зей восковых фигур, предельно похожее изо­­бражение го­су­дарственного деятеля за него самого – уже по­то­­му, что оно не­подвижно и безмолвно.

Если и проект, и мечта имеют цель вне себя, являясь лишь по­­с­редниками в практической деятельности, осу­щест­в­ля­емой ре­аль­­­но или предполагаемой, то художественный об­раз сам яв­ля­ет­­­ся целью творческой деятельности, ко­то­рая тем самым ока­­зывается одновременно и духовной и прак­тической, од­но­вре­­­менно проектом и его осу­щест­в­ле­ни­ем, одновременно меч­той и ее претворением в иллюзорную дейст­вительность – ибо в «художественной реальности», бла­годаря психологическому са­мо­­­отождествлению с вы­звав­шим мое сочувствие, любовь, вос­хи­ще­­ние персонажем – не зря за ним в теории искусства за­кре­пи­лось название «ге­роя» художественного произведения, – я могу упо­­добиться Про­метею и Одиссею, Святому Антонию и Не­ис­­товому Ро­ланду, Дон-Жуану и Дон-Кихоту, Андрею Бол­конс­ко­­му и Наташе Ростовой...

Тем самым произведение искусства обретает второй уро­вень метаморфозы небытия и бытия – превращение образа в ре­­ального человека в результате духовного воздействия на него ху­­дожественного произведения. А.И. Герцен писал, что мо­ло­дые люди, приезжавшие из России в Лондон в 60-х годах, «были все Рахметовы». Если такая степень воз­дейст­вия образа на дейст­­вительность имеет крайний характер, объ­ясняясь особой си­туа­­цией России в это пред­ре­во­лю­ци­он­ное время и условиями со­зда­­ния романа узником Пет­ро­пав­ловской крепости, то в обычном об­­щении людей с про­из­ведениями искусства сам характер пе­ре­­живания образов, на­пряженной эмоциональной жизни в «художественной ре­аль­ности» – «Над вымыслом слезами обо­ль­юсь», определял наш великий поэт эту ситуацию, а греки на­­зывали ее одним сло­вом «катарсис», т.е. «духовное очи­ще­ние» – приводит к то­му, что каждый художественно восприимчивый зри­­тель, чи­татель, слушатель становится в той или иной мере и Гам­­ле­том, и Жанной д,Арк, и Рахметовым, и Раскольниковым, что оз­­начает – превращение иллюзорного существования об­ра­за в ре­аль­­ное духовное содержание и поведение людей, ина­че говоря – не­­бытия образа в человеческое бытие.

Говоря о «произвольности» художественного творчества, как и проектирования всех форм практической деятельности и меч­та­ний о возможном, хотя и не слишком реальном, же­лан­ном будущем, сле­­дует иметь в виду и его отличие от пер­вых двух форм творения не­­бытия; отличие это состоит в том, что и проектирование, и мечты о желанном будущем являются об­­щечеловеческими спо­соб­нос­­тями, а эффективная ху­до­жест­­венная деятельность требует осо­­бой одаренности; если она свойственна каждому нормальному ре­­бенку (об этом спе­­циальный разговор в следующей главе), то в со­вре­мен­ной цивилизации европейского типа система об­ра­зо­­вания по­­давляет ее активное проявление у большинства людей, де­­­­лая создание произведений искусства доступным лишь не­­мно­­гим, наделенным от природы особенно сильным со­от­­ветст­вую­­щим даром – образной структурой мышления (как писал Арис­­тотель, это способность «слагать ме­та­фо­ры», которой не­ль­­зя научиться). Поскольку же данный вид ода­­ренности вклю­ча­­ет непреодолимую потребность твор­чест­­ва, постольку про­­извольность выражается тут только в сознательном выборе под­­лежащей решению худо­жест­вен­ной задачи и в дли­тель­нос­­ти творческого процесса, который ху­­дожник может счесть за­­вершенным, когда полагает, что за­да­­ча эта успешно им решена, или прервать его, если не на­хо­дит способов ее убедительного ре­ше­­ния.

Приведу в заключение этой краткой характеристики ис­кус­­ства как уникального способа взаимопревращений бытия и небытия на­ча­­ло истинно художественного стихотворения Я. Смелякова (оно ста­­ло в свое время популярной в нашей стра­не песней):

Если я заболею,

К врачам обращаться не стану.

Обращусь я к друзьям

(Не сочтите, что это в бреду):

постелите мне степь,

занавесьте мне окна туманом

в изголовье поставьте ночную звезду.

Примечательна в этих истинно поэтических строках не толь­ко сво­­еобразная «игра бытия и небытия», но и сопоставление этой иг­­ры с бредом, и просьба не принимать за бред игру фан­та­зии поэта.

При таком понимании художественности решается ос­та­ю­­ща­я­­с­я до сих пор дискуссионной трактовка соотношения по­­нятий «ху­до­­жественное» и «эстетическое», или «ис­кус­ст­во» и «кра­со­та»: распространившееся по ряду при­чин их отож­дествление или приз­­нание первого частным слу­ча­ем, хо­тя бы и высшим про­яв­ле­ни­ем, второго, обнаруживает свою не­состоятельность именно с он­­тологически-аксио­ло­ги­ческой точ­ки зрения, ибо красота как эс­­тетическая ценность ха­рак­те­ри­зует бытие, а художественность как сущностное ка­чест­во ис­кус­ства – небытие сотворенного в нем мощью «про­дук­тив­но­го воображения» иллюзорного мира об­ра­­зов-фан­то­мов; и лишь поскольку произведения искусства при­над­­ле­жат бытию той их стороной, которую принято определять по­­­нятием «ар­те­факт» – как пластические, колористические, жес­­то­­во-ди­на­мические, звуковые, словесные конструкции – они об­ретают эс­­­тетическую ценность, подобно всем другим ма­те­ри­альным пред­­ме­­там.

Так выясняется несостоятельность сохраняющего поныне при­­­верженцев представления об искусстве как способе поз­на­ния дейст­­вительности, тем самым родственном науке. Он­толо­ги­чес­­кий анализ приводит к иному выводу: искусство и на­­ука антиподы, что не исключает возможности их вза­имо­дейст­вия и вза­имо­про­ник­­новения, создания научно-худо­жест­венных структур – и в ли­­тературе, в жанрах исто­ри­чес­кого романа, с одной стороны, на­уч­­но-фантастического – с другой, и в дизайне, синтезирующем на­­учно-техническую и художественно-эстетическую деятельности; но все эти, и воз­можные в будущем новые, формы связи научного по­з­­нания и художественного творчества не опровергают того, что поз­нание имеет своим объектом бытие, а творчество вос­хо­дит от бытия к небытию. Это значит, что следует признать пра­воту З. Фрейда, увидевшего именно в этой безграничной в принципе ак­­тивности фантазии структурное родство ис­кус­ства не с наукой, а со сновидением и бредом, а ге­не­ти­чес­кую связь с древним ми­­фотворчеством и с детской игрой. Прав­да, при всем своем ин­­тересе к философским проблемам З. Фрейд был психологом, а не философом и потому не подни­мал свое толкование сущности ис­­кусства и его места в культуре на уровень онтологического ос­мыс­­ления, довольствуясь его пси­хо­ло­гическим обоснованием; все же нельзя не признать, что ос­нователь психоанализа сумел ус­та­но­­­вить место искусства в очерченной им широкой и многообразной по формам про­яв­ления сфере человеческой жизни и культуры, и он­­то­ло­ги­чес­ки – как творения небытия, и аксиологически – как но­­сителя вы­соких ценностей человеческого существования.

Чрезвычайно интересно, что единство этих аспектов сущ­нос­ти ис­­­кусства сформулировал еще А.С. Пушкин, обобщая су­щест­во ро­­ман­­тического сознания:

Тьмы низких истин мне дороже

Нас возвышающий обман.

Социальный смысл существования художественной фор­мы не­бы­­тия в том и состоит, что она способна, распред­ме­чи­ваясь в хо­­де ее переживания зрителями, слушателями, чи­та­телями, пре­вра­­­щаться в духовное, а затем и в практическое бы­тие, из ко­то­­­рого она вырастает – вспомним хотя бы, ка­кую эпидемию са­­­моубийств вызвал роман И.В. Гете «Стра­да­ния молодого Вер­те­­­ра».

Хотя в эпоху Модернизма господствующим стал взгляд на ис­кус­­ство как на разновидность игры, объективно оно ос­та­ется, не­за­­висимо от того, сознают это сами «игроки» или не сознают, спо­со­­бом воздействия на реальное, практическое бы­тие человека в мире. Приведу показательное суждение А. Маль­ро, так от­ве­тив­­шего на вопрос журналиста, почему он стал участником граж­данс­­кой войны в Испании: «Потому что Дон Кихота создал ис­па­нец».

Одна из петербургских газет опубликовала в 2001 г. ин­тер­вью с руководительницей детской художественной студии Л.Л. Берлин, ко­­торая так сформулировала становление худо­жест­венного со­зна­ния своих воспитанников: «Чем раньше ре­бе­нок попадает к нам, тем лучше. Для малышей 4­–5 лет ри­со­вание похоже на магический акт... Захотел – нарисовал, вы­з­вал из небытия любой предмет». «Вы­­звал из небытия» – уди­вительно точное определение таинства ху­­дожественного твор­чества, которое потому и является твор­чест­­вом, что со­зи­дает не существовавшее до этого бытие, или ху­­до­жест­вен­ное квазибытие – ученый такой способностью не об­ла­­дает, его активность направлена на существующее бытие, ко­­то­рое он познает, извлекает скрытую в нем сущность, от­кры­­ва­ет действующие в нем законы, и только практик, реа­ли­зу­ю­­щий добытые ученым знания, творит новое бытие, небытие же яв­­ляется в этом процессе посредником между двумя со­сто­я­­ни­­ями бытия – познанным и созданным. Этого пос­ред­ника со­­здает «продуктивное воображение», фантазия – но не та, ко­­торая творит образы искусства, ибо воображение изо­бретателя, ин­­женера, конструктора, социального ре­фор­ма­тора, полководца, хи­рур­­га, планирующего операцию, про­ек­тирует новое объективно-пред­­метно-существующее бы­тие, а воображение художника тво­­рит иллюзорное ино­бы­тие реального бытия, в котором объ­ек­­­тивное слито с субъ­ек­тивным, духовное отождествлено с ма­те­ри­­альным, под­лин­ное оказывается иллюзорным. Вот почему, за­бе­­гая вперед, сле­дует сказать: понятие «фантазия» имеет в этих сфе­­рах куль­туры противоположный ценностный смысл, ибо в од­ном случае оно означает нечто негативное, антинаучное, а в другом – силу безусловно позитивную, проявление твор­чес­­кой мощи воображения, начиная со сказки и кончая фан­­тас­ти­­­ческим преобразованием реальности в про­из­ве­де­ни­ях сов­ре­мен­­ного искусства – скажем, в «Мастере и Мар­га­ри­те» М. Бул­га­ко­­ва, в пьесе Б. Брехта «Кавказский меловой круг», в фильме Т. Абу­ладзе «Покаяние», в петербургских «Сфинк­сах» М. Ше­­мя­ки­на – памятнике жертвам сталинских реп­рессий, не говоря уже о струк­туре таких художественных жан­ров, как карикатура, басня, на­учно-фантастическая по­весть... Неудивительно, что в ро­ман­ти­ческой эстетике ху­дож­ника приравнивали по творческой мощи к Богу и даже воз­носили его над Богом – как творца поэтического не­бытия, бо­лее совершенного, чем созданное Творцом реальное про­заи­ческое бытие. И даже тогда, когда страстный апологет реа­лис­тического искусства В.Г. Белинский переосмыслил эти по­­ня­тия романтической эстетики, доказывая, что художник-ре­алист, по­добно Н.В. Гоголю, не «создает» поэтические об­ра­зы игрой сво­его воображения, а «извлекает поэзию из про­зы жизни», он пре­одо­левал гегелевское сведение сути ис­кус­ства к «самопознанию Ду­ха» и собственное представление о родстве искусства и науки, в равной мере, только раз­ны­ми сред­ствами познающих жизнь, и воз­вращался к арис­то­те­левс­кому, по сути дела, пониманию ис­кус­ства: «пов­то­рен­ный, как бы вновь созданный мир». Имен­но такое по­ни­ма­ние художественного творчества легло в основу вы­росших из этой эстетической концепции, хотя и противоположным об­­разом ее интерпретировавших, произведений великих художников Ф.М. Дос­тоевского и
М.Е. Салтыкова-Щедрина: ми­ры, созданные в «Братьях Карамазовых» и в «Истории од­но­го города», в равной ме­ре сотворены мощью творческой фан­тазии.

Есть еще один аспект проблемы отношений бытия и не­­бы­тия в художественной культуре – я имею в виду он­то­ло­гический ста­тус самого произведения искусства: будучи пло­дом творческого пре­ображения действительности, даже в художественно-до­ку­мен­тальных жанрах, художественный об­раз рождается из своего не­бытия, подчас, как писала А.А. Ах­матова, неизвестно из какого «со­ра» жизненной ре­аль­­ности, однако, однажды возникнув, он «об­ре­чен» на веч­ную жизнь, он бессмертен (если, разумеется, под­лин­но ху­до­­жественен); произведение искусства может на время «вы­пасть» из актуального бытия культуры, но оно сохраняется в ее памяти, как картина в запаснике музея или книга в биб­лио­теч­­ном фонде, и приходит время, когда его бытие ак­туа­­­ли­зи­ру­ет­­ся, ибо «рукописи не горят», как сказано другим клас­сиком оте­­­чественной литературы (известные истории че­ло­вечества кост­ры из книг, сжигавшихся фанатиками от фа­шиз­ма, и разрушение па­мятников скульптуры и архитектуры ре­лигиозными фанатиками – па­тологические эксцессы в ис­то­рии культуры, не опровергающие по­этому образную фор­му­лу М.А. Булгакова, как наличие ши­зо­фре­ников не оп­ро­вер­га­ет признание человека «существом ра­зум­ным»).

Сопоставление искусства с религией, с одной стороны, и с нау­кой – с другой, традиционные для эстетической мысли, ос­тавляет не­выявленным еще один чрезвычайно важный ас­пект его функций в культуре – тот, который обнажается при со­поставлении искусства с философией. Такое сопоставление ста­новится эвристически цен­ным при взгляде на культуру как на сверхсложную, са­мо­раз­ви­ва­ю­щуюся и саморегули­рую­щую­ся диссипативную систему, которая нуж­дается в двух «ме­ха­низмах» – кибернетика называет их ме­та­форически соз­на­ни­ем и самосознанием системы. Функция ее со­знания – при­ме­нительно к культуре точнее было бы назвать его ее «миро-воз­зрением» – состоит в том, чтобы обеспечивать куль­ту­ру не­обходимой ей информацией о том, что происходит в мире как «среде», в коей живет и развивается культура, а функция ис­­кус­ства – быть самосознанием культуры, ее «са­мо­чувст­ви­ем», ее «автопортретом», т.е. поставлять ей информацию о про­цес­сах, протекающих в ней самой. Отсюда – до­пол­ни­тель­ность ис­кус­ства и философии в бытии культуры («до­пол­нительность» в бук­валь­ном, боровском смысле данного по­нятия), поскольку в архи­тек­тонике культуры как системы ис­кусство находится на одном уров­не не с религией и не с нау­кой, а именно с философией; вот по­чему характеристика каж­дого исторического типа культуры до­сти­гается не ана­ли­зом религиозного сознания – оно остается не­из­менным при са­мых радикальных изменениях в содержании куль­ту­ры (ска­жем, в истории России от XVI века до XXI-го), и не ана­ли­зом научной мысли – она меняется в Новое время все более стре­­мительно в пределах одного исторического типа куль­ту­ры, – а имен­но постижением философской мысли и художест­вен­ного со­зна­­ния в их исторической динамике и способности об­общать как со­­стояние познания мира на данном этапе раз­ви­тия общества и взаимоотношений науки и мифологии, так и состояние цен­ност­­ного сознания человека этого времени. Сле­­дует иметь в ви­­ду, что разные виды искусства играют в ре­шении этой задачи то более, то менее видную роль, делая тем самым неравномерным их развитие в истории че­ло­ве­чест­ва, но сама эта меняющаяся ие­­рархия искусств является од­ним из «свидетельств» осу­ществ­ле­­ния им функции са­мо­соз­нания культуры.

Л. А. Шумихина

[26]

Искусство как бытие духовного

Искусство уже по своему происхождению связано с феноменом духовности. Возникновение эстетического чувства как особой формы переживания человеком универ­саль­ной гармонии с миром с необходимостью выражается в ран­них произведениях ис­кусства[27]. А.Ф. Еремеев писал, ха­рак­теризуя процесс рождения эс­­тетического чувства: «Если от­влечься от всех частных про­яв­ле­­ний и постараться в самой об­щей форме выразить суть рас­смат­­риваемого процесса, то его можно охарактеризовать как пе­ре­­несение посредством чувств межиндивидуальных и вне­ин­ди­ви­ду­­альных об­щест­вен­ных отношений, норм, установлений во внутри­ин­­ди­ви­ду­альную сферу»[28], то есть сферу внутреннего духовного ми­ра че­ловека. Придерживаясь концепции универсальной гар­мо­ни­­за­­ции в вопросе происхождения искусства, все же нельзя не от­ме­тить те теории, которые касались ранее этой проб­ле­мы: искусство – продукт человеческого гения (Бокль); ис­кус­ст­во – ипостась раз­ви­­тия объективного надматериального ду­ха (Ж. Ма­ритен); ис­кус­ст­во – явление божественного отк­ро­ве­ния и в этом качестве дано Бо­­гом, чтобы показать «красоту Божь­его смысла мира» (Н. Лос­ск­ий); искусство – попросту вы­ражение бессознательных инс­тинк­тов, свойственных че­ло­­веческой биологической природе (З. Фрейд). Перечисление столь различных, порой диаметрально про­­тивоположных, кон­цепций относительно природы искусства мож­­но было бы и продолжить. Но и этих достаточно, чтобы за­ме­тить, что всем теориям присуща одна, интересующая нас, осо­бен­­ность – ис­кусство рассматривается как своеобразный мир, бы­тие ко­торого не зависит напрямую от реальной действительности, в которой человек живет. При перечислении концепций не слу­чайно не была упомянута аристотелева теория мимезиса, по­родившая иной, не онтологический подход к пониманию сущ­ности искусства. Че­­рез несколько веков идея Аристотеля о возможности пос­ред­ст­вом искусства познавать реальную дейст­вительность транс­фор­ми­руется в гносеологический под­ход к искусству, дойдя до самых уп­­рощенных вуль­га­ри­за­ций его в XX веке (к примеру, в рамках за­­идеологи­зи­ро­ван­но­го социалистического реализма). Разумеется, о гносеоло­ги­чес­ком подходе нельзя судить по этим упрощенным вуль­­га­ризациям. В лучших вариантах этого направления наряду с мо­­ментами «познания» говорилось об «эмо­циональном пе­ре­­жи­ва­нии» и даже «создании новой идеальной структуры ху­­дожест­вен­но­­го образа»[29]. Однако традиционная для марк­систс­кой эстетики трак­­товка искусства как формы об­щест­вен­ного сознания получила впос­­ледствии более узкое тол­ко­вание: искусства как познания, где ста­­тус искусства как фор­мы общественного сознания предполагал по­з­нание об­щест­вен­ного бытия. Самому же искусству не только в плане про­ис­хождения, но и в плане функционирования в он­то­ло­ги­­чес­кой природе было отказано.

Венгерский эстетик Д. Лукач в работе «Своеобразие эс­те­­ти­чес­­кого» одним из первых в рамках гносеологизма, через муд­­рую и «хитрую» диалектику предложенных им категорий в ос­мыс­лении сущ­ности искусства – «бытие-в-себе», «бытие-для-нас», «эс­те­ти­ческое полагание» и др., – приходит к вы­во­ду, что искусство – это «самосовершенствование человека» и «самосотворение че­ло­­вечества»[30].

Венгерский философ пытается обосновать он­то­ло­ги­чес­кую при­­роду искусства, причем изначально природа эта свя­зы­вается с ду­­ховными процессами. Искусство, по мнению ав­тора, раскрывает ис­­тинную, объективную сущность че­ло­ве­ка в его духовном ста­нов­­лении, духовном «само­со­тво­ре­нии». Для уяснения глубинного смыс­­ла последнего понятия не­обходимо обратиться к содержанию по­­нятия «духовность». От­давая дань происхождению понятия, оха­рак­­теризуем крат­ко религиозную его интерпретацию.

Духовность – одна из трех ипостасей триединого Бога. Че­рез свою третью ипостась – Святого Духа – Бог дает че­ло­ве­ку ту «си­­­лу и энергию», благодаря которым по благодати Бо­жией че­ло­ве­­­ку дано быть «образом и подобием Божиим». Но для этого не­об­­­ходимо избавиться от всего того, что стоит меж­ду человеком и Бо­­­гом, – от грехов и злых помыслов. И тут нужно творческое усилие над собой, нужна религиозная на­строенность, духовность, по­зво­ля­ю­­щая человеку при­бли­зить­ся к Богу. Такова христианская кон­цеп­­­ция духовности. С по­зиции этой концепции погружение в таинство бы­­тия и есть свойство великого искусства. Последнее всегда ис­пол­­не­но духовности, и в этом секрет его неувядания, со­хра­ня­е­мос­ти во времени, бессмертия. При этом духовное искусство вов­се не сво­­дится лишь к богослужебному, клерикальному, хо­тя чаще всего в рамках христианской концепции это именно так. И, тем не менее, в истории человеческой культуры по­гру­­же­ние в глубинные пласты Су­­щего в великих худо­жест­вен­ных тво­рениях допускалось не толь­ко в сфере библейских сю­жетов и рамках религиозных канонов. С дру­­гой стороны, к примеру, цер­ковная музыка и русского пра­во­сла­­вия, и ев­ро­пейских об­раз­цов часто бывала лишена высокого ду­­ховного на­чала из-за отсутствия высокой художественности. Тог­да фор­мальный эле­мент службы, обряда играет большую роль, чем внут­рен­нее погружение в таинство бытия. И это лишает его под­­лин­но­го духовного содержания.

Научное понимание духовности – это проблема, прежде все­­го, жиз­­нетворчества, выхода за рамки узкоэмпирического бы­­тия, пре­одо­­ления человеком себя вчерашнего в процессе об­новления, са­мо­­совершенствования и «самосотворения» (Лу­кач). Это вос­хож­де­­­ние к высшим ценностям и их реа­ли­за­ция в процессе творческой дея­­тельности. Высшие об­ще­че­ло­веческие ценности (Истина, Доб­ро, Красота) – это смыс­ло­вые универсалии человеческой жизни, и имен­­но светом этих ценностей озарен весь путь человечества. Эти ценности – внут­ренний Бог человека, ориентирующий его на из­­брание ус­тановок и целей повседневной жизнедеятельности, со­дер­­жа­ния жизни как способа бытия[31]. В ориентации на высшие ду­­хов­­ные ценности формируется духовный мир человека.

Искусство как наиважнейший способ воплощения ду­хов­но­го ми­­ра позволяет установить и временные рамки воз­ник­но­вения ду­хов­­ности. С точки зрения концепции уни­вер­саль­ной гармонизации ис­­кусство первым из всех форм духовного ос­­воения смогло во­пло­­щать духовность, а также воз­дейст­во­вать на людей через нее. Про­­­­изошло это в эпоху Верхнего па­леолита (40 тыс. лет назад). Та­­­­ким образом, духовность и ис­кусство, как первая форма ее хра­не­­­­ния и передачи, по­яв­ля­ются одновременно.

Искусство, как средство сохранения духовного мира, об­ла­дает до­с­­тоинствами особого рода: художественный образ не отягощен не­­­достатками других форм освоения дейст­ви­тель­ности (науки, к при­­­меру) – неполной адекватностью, мерт­венностью в сравнении с живой реальностью, вто­рич­ностью собственного бытия; так как ху­­­дожественный мир он­то­­логичен, он живет уже сам по себе, во­брав в себя ми­нув­шую, может быть безвозвратно ушедшую в прош­­­лое, ду­хов­ность. Отмечая упомянутое преимущество ис­кус­ст­­ва как средст­ва хранения духовности, А.Ф. Еремеев пишет:
«Ду­­­­хов­ный мир первых неоантропов, воплощенный в на­скаль­ных изо­­­бражениях, дошел до нас через десятки ты­ся­че­ле­тий без сколь­ко-нибудь ощутимых утрат, и если удастся обес­печить при нашем во­с­­приятии эффект уподобления, он бу­дет жить практически точно так же и в том же виде, как и для верхнепалеолитического Гомо са­­­пиенс, хотя наполняться его чувствами будет наша душа»[32]. Это свойст­­­во искусства ав­тор назвал «эффектом со-бытия», под­чер­ки­­вая, что речь идет имен­но о духовном со-бытии, то есть о со-бы­­тии на уровне ду­ховной жизни человека, внутренних душевных пе­­ре­жи­ва­ний. Здесь необходимо отдать должное Д. Лу­качу, от­ме­тив­­ше­му эффект со-бытия уже при попытках выхода из гно­сео­ло­­гиз­­ма на онтологическую природу искусства. Лукач пишет: «Экс­­тен­­сивно бесконечное бытие-в-себе кон­цент­ри­ру­ет­ся»… в ис­кус­ст­­ве «в интенсивную бесконечность произве­де­ния как микро­кос­ма… уже в этом виден характерный для эс­тетической сферы вза­имо­­переход бытия-в-себе в бытие-для-нас»[33]. У Лукача нет понятия «со-бытие», но процедура вза­имо­перехода, подробно описываемая им, относится имен­но к характеристике «эффекта со-бытия» (А.Ф. Ере­меев). «Эф­фект со-бытия» и «эффект свечи» – вза­и­мо­до­­полняющие и вза­имо­обусловливающие свойства искусства. Бла­го­­даря «эф­фек­ту свечи» становится возможным «эф­­фект со-бы­тия».

Реальное бытие предстает в искусстве в «снятом» виде, но не как часть бытия, а как его художественный образ. «Ду­хов­ный мир бывает так богат оттенками, переходами, спон­тан­ностью, не­пред­­­сказуемостью, нарушениями логических ве­роятностей, в бук­валь­­­ном смысле он такой «живой», пе­ре­мен­чивый, подвижный… «од­­­норазовый», что кажется, не­воз­можно остановить мгновение без произвольного вме­ша­тельст­ва в ход его развития, без внесения тор­­мозящего косного на­ча­ла, которое противоположно исконной при­­роде духовного мира… духовный мир человека настолько своеобразен, что не может быть адекватно выражен через гно­­сео­­логический образ, т.е. в опосредованном виде, а может быть пе­­редан только непосредственно через “самого себя”»[34]. Ав­тор вы­­шесказанного, А.Ф. Еремеев, отмечая ограниченные воз­­­мож­нос­­ти любой из форм общественного сознания, кроме ис­­кусства, в «не­поврежденном» сохранении духовного мира, под­водит к вы­во­ду о рождении духовного мира и человека как той общественной пот­­реб­ности, которая с не­обхо­ди­мостью заставила человечество со­­з­дать такой способ сохра­не­ния и передачи информации, который был адекватен ду­хов­ности, несмотря на ее неуловимость. Таким спо­­собом и яв­лялось искусство. Благодаря своей онтологической при­­роде ис­кусство стало универсальным способом сохранения ду­хов­­но­го мира: «… искусство мыслит бытием и способно, бла­го­да­ря эф­­фекту уподобления (со-бытие) в одном бытии со­хра­нять и воп­ло­­щать особенности другого (других). Возникает так называемый «эф­­фект свечи», где одно бытие как бы за­жи­гает другое, и оно го­­рит своим пламенем… превращая в факт не минувшего, а на­с­тоя­­щего то бытие, от которого заж­глось. В пламени аналогий ожи­ва­­ет жизнедеятельность пер­вич­ная, обладающая способностью су­­ществовать прак­ти­чес­ки беспредельно»[35]. Поэтому духовный мир может быть пе­ре­дан и сохранен не как знание, не как ин­фор­ма­­ция, то есть не рациональным путем, а как бытие. Именно через ис­­кусство че­ловек и стал хранить и передавать духовность не как не­­что внеш­нее для ее хранителя (и для воспринимающего), а как бы­­­тие.

Итак, с момента своего возникновения искусство стало бы­­ти­­ем духовности. Человеческая жизнь предстает в ис­кус­ст­ве как бы­­тие переживательное, мирочувствующее, как жизнь че­ло­ве­чес­кой души. Но искусство – мир во­об­ра­жа­е­мый. Этот мир может со­в­сем не походить на реальность. К при­меру, Леонид Андреев пи­­­шет по поводу мира искусства Ре­риха: «Там есть море и ладьи… нет, не наше море и не наши ла­дьи: такого мудрого и глубокого мо­­­ря не знает земная гео­гра­фия, скалы у его берегов, как скрижали за­­­вета. Тут знают мно­­гое, тут видят глубоко: в молчании земли и не­­бес звучат гла­голы божественных откровений. И, забываясь, мож­­но по-смерт­ному позавидовать тому рериховскому человеку, что си­дит на высоком берегу и видит – видит такой прекрасный мир, мудрый, преображенный, прозрачно светлый и прими­рен­ный, под­­нятый на высоту сверхчеловеческих очей»[36]. «Высота сверх­че­­ловеческих очей» – это либо божест­вен­ное (у Рериха), либо со­от­­несенность с общечеловеческими ду­ховными ценностями. Све­том этих ценностей озарена изо­бра­жаемая в искусстве реальность, и поэтому безобразное, от­вратительное, пошлое, злое, ложное не мо­­гут иметь в под­лин­ном искусстве статус прекрасного, истинного, доб­­рого.

Произведение искусства – это бытие реального духовного ми­­ра в варианте персонифицированного бытия. Но, для того что­бы в ми­­ре, созданном воображением художника, можно бы­ло «жить», что­­бы состоялась персонификация созданного ду­ховного мира, эта ху­­дожественная реальность должна со­дер­жать «нечто», поз­во­ля­ю­­щее состояться со-бытию. Это «неч­то» – смыслы мира ре­аль­но­­го, его переживания, чувства, эк­зистенциальная и смысло­жиз­нен­­ная проблематика. В ис­кус­стве реально-духовное предстает в пер­­сонифицированной фор­ме как жизнь души художника – «бытие-я». И хотя «бытие-я» привязано к миру реальному, но подлинный та­­лант «среди ви­димого открывает невидимое и дарит людям не про­­дол­же­ние старого, а совсем новый, прекрасный мир. Целый но­­вый мир!»[37] Духовные смыслы этого вновь созданного осо­бен­­но­­го мира не имеют однозначного соответствия как с ми­ром ре­аль­­ным, так и с бытием художника. И было бы оши­боч­ным их он­­тологическую природу искать в алгоритмах твор­ческой мысли ав­­тора, так как они не рациональны. И не по­тому ли все попытки фи­­лософско-искусствоведческих ин­тер­претаций рериховского мира раз­­рушают онтологическую ис­тину его искусства – бестрепетную пе­­чаль рериховского ми­ра? И дано проникнуть в тайны гения – ху­­дожника лишь то­му, «кто сквозь красоту письмен смог угадать и прочесть их со­кровенный смысл… Образы невещественные, глу­бо­­кие и слож­­ные, как сны, он облекает в ясность и красоту почти ма­­те­матических формул, в красочность цветов, где за самыми не­­­ожиданными переходами и сочетаниями неизменно чувст­ву­ется прав­­­да Творца... Здесь начало жизни и света, здесь ко­лыбель муд­рос­­ти и священных слов о Боге и человеке, об их вечной любви и веч­­­­ной борьбе»[38].

Итак, искусство способно погрузиться в реальность, пос­ти­гая ду­­ховный смысл бытия, и в этом качестве оно ста­но­вит­ся вы­ра­жен­­ной культурой «силой одухотворения су­ще­го»[39]. При этом Су­щее, понимаемое в религиозном ключе – Бог; в научном – глу­бин­ное, смысловое, закономерное, эпо­халь­ное.

Но эпохальное – это еще не все бытие духовного в ис­кус­ст­ве. В.В. Кандинский в своем основном программном труде «О ду­хов­ном в искусстве» относит «выраженную культурой си­лу оду­хо­т­во­ре­­ния сущего» (Л.А. Закс) – эпохальное, то есть тот уровень куль­ту­­ры, который включает в себя «язык своей эпо­­хи в ценностном ас­­пекте» (В. Кандинский), лишь к одному из уровней бытия ду­хов­­ного в художественном произведении. Уров­ней духовного, по Кан­­динскому, три в любом явлении ис­кусства. Он называет их – «три мистических не­об­хо­ди­мос­ти», на основании чего и возможно вы­­делить три уровня ду­хов­ного в искусстве. Первый уровень – ин­­дивидуальный. Его сво­еобразие связано с личностью художника, осо­­бенностями его мирочувствования, миропереживания, стиля, та­­лантов. Кан­динский развивает эту мысль на примере творчества Се­­зан­на: «Он умел из чайной чашки создать одушевленное су­щест­­­во или, вернее сказать, увидеть существо этой чашки. Он под­­нимает «nature-morte» до той высоты, где внешне – «мерт­вые» ве­­щи становятся внутренне живыми. Он трак­ту­ет эти вещи так же, как человека, ибо обладает даром всю­ду видеть внут­рен­­нюю жизнь (выделено мной. – Л.Ш.). Он дает им красочное вы­­ражение, которое является внут­рен­ней живописной нотой, и от­ли­­вает их в форму, под­нимаю­щу­ю­ся до абстрактно звучащих, из­лу­­чающих гармонию, часто ма­тематических формул. Изо­бра­жа­ет­­ся не человек, не яблоко, не дерево. Все это используется Се­зан­­ном для создания внут­рен­не живописно звучащей вещи, на­зы­ва­е­мой картиной. Так же называет свои произведения один из ве­ли­­­чайших новей­ших французских художников – Анри Матисс. Он пи­­­шет «кар­ти­ны» и в этих «картинах» стремится передать “бо­жест­­­вен­ное”»[40]. «Трак­туя вещи как человека», Сезанн отрицает тех­­­ни­ческий прогресс с его рационализмом, постоянно про­ти­во­с­то­я­­щим духовному. «В какие ужасные времена мы живем!» – пи­­шет Сезанн, ругая буржуа, отвратительные газовые фо­на­ри, тро­ту­а­ры, фабрики, электричество[41]. Отрицая все это, он выбрал цель­ность, природу, красоту, гармонию. А в его, воз­можно наивном, от­­рицании прогресса была логика не ра­зу­ма, а чувства, логика ду­хов­­ного начала в искусстве.

Сущее или «божественное» постигается и выражается лишь тем искусством, по Кандинскому, которым движет «прин­цип внут­рен­­ней необходимости» (выделено В.К.). Ос­­нованием, истоком это­­го принципа в искусстве и является единст­­во трех уровней: ин­ди­­видуального, эпохально-нацио­наль­­ного и художественного (то, что называется худо­жест­вен­­ностью) бытия духовного. Таким об­ра­­зом, духовное в ис­кус­­стве – это не просто «внут­­ренняя не­об­хо­ди­­мость», но «прин­­цип внутренней не­об­хо­ди­мос­ти» произведения, прин­­цип, без которого нет образа, нет ис­кус­ства. Духовность как фе­­­номен нередко определяют как «це­лост­ность сознания» (к при­­ме­­ру, Дэвид Бом). «Принцип внутренней не­обходимости» в ис­кус­с­т­­ве обеспечивает целостность ху­до­жест­вен­ного об­ра­за. Ху­до­жест­­венность В. Кан­динский относит к уров­ню ду­хов­ности, наравне с индивидуальностью. Между первым и вто­­рым уровнями ду­хов­но­­го – индивидуальным и эпо­халь­ным – гра­ницы размыты. О вза­и­­мо­переходах, взаимо­про­ник­но­вении и вза­и­мообусловленности пер­во­­го вторым и на­обо­рот свидетельствует да­же выделенная в цитате фра­­за о Се­зан­не – художник обладает да­ром всюду и во всем ви­деть внут­реннюю жизнь. Его «живописно зву­чащие вещи» «из­лу­ча­­­ют гармонию», потому что они «внутренне жи­вые». И пол­но­та этой внутренней жизни возникает не только бла­годаря ин­­ди­ви­ду­аль­­ности и таланту художника, но и потому, что «каж­дый художник, как дитя своей эпохи, должен выразить то, что присуще этой эпо­хе»[42]. Третий уровень духовного в ис­­кус­с­тве Кандинский назвал ху­­дожественностью.

Художественность на протяжении развития рода че­ло­ве­­чес­ко­­­­го понималась по-разному, но в любой из мо­ди­фи­ка­ций она была свя­­­зана с духовной основой искусства. В древ­нос­ти и в эпоху Сред­не­­­вековья деятельность художника, ос­вя­щенная обычаем и ре­ли­ги­­ей, была включена в единую замк­ну­тую систему групповых и со­­словных отношений, а развитие ис­кусства определялось нормами и канонами единого стиля, дик­туемого мифологией и религией. Эта ху­­дожественность ре­лигиозна. XVI–XVII века – время, когда воз­ник­­ло пред­став­ле­ние о безбрежности Вселенной, о бесчисленности ми­­ров. В искусстве был создан, условно говоря, «неклассический» об­­­раз мира, открытого противоречиям, лишенного ус­той­чи­вос­ти и цель­­ности канонического идеала. Барокко – первый об­разец «отк­ры­­того» искусства. Именно свободой от канонов и правил, воз­мож­­ностью «поиграть» противоречиями, не­со­ответствиями был со­з­дан причудливый, с резкими «пе­ре­па­дами» от высокой ду­хов­нос­­ти до низменных материй, от тро­гательной искренности до гру­бой аффектации «ланд­шафт» ба­­рочного искусства[43].

Переоценка традиционных представлений о целостности бы­тия до­­вершается впоследствии в эстетике романтизма. Сво­бода тво­рить подкрепляется в XVIII веке кантовской тео­ри­ей Гения, широко раз­­д­вигающей границы авторской фан­та­зии, а значит, и пред­став­ле­­ний о художественности. Не­уп­рав­­ляемая оригинальность в XIX и XX веках станет ломать ус­­тойчивые рамки не только ху­до­жест­вен­­ного образа, но и ис­­кусства как такового. Впоследствии, ос­та­ва­­ясь обычным че­­ловеком среди людей, художник постоянно и вновь под­ни­мается на «вершины духа», то взмывая к ним на крыль­ях вдох­новения, то мучительными усилиями «вырубая» ступени вос­­­хождения в «глыбе» материала. И чем реальное бытие даль­ше от «духовных вершин» искусства, тем труднее найти к нему путь. Имен­­но об этих страданиях художника пишет Ибсен в сво­их позд­них драмах «Строитель Сольнес» и «Когда мы, мерт­вые, про­буж­да­­емся!». На «вершине духа» – открытая ис­ти­на, даже в том слу­чае, когда художественность ограничена ка­нонами или тра­ди­ци­он­­ными представлениями.

Художественная идея, поэтическая мысль рождается всег­да на «ничейной земле», она – взрыв, опрокидывающий, пе­ре­­во­ра­чи­ва­ю­щий привычное бытие. Постмодернизм делает это «пе­ре­во­ра­чивание» главным принципом художест­вен­нос­ти. Тогда причиной ху­дожественности становится умозри­тель­­но продуманная новизна. Но эта новизна исчерпана ее же изобретателями. Бунт против «тра­­диции» в такой форме – это не изобретение современности. Он возник в конце XIX ве­ка, и на это были свои причины, весьма слож­ные и глу­бо­кие, о чем не раз говорилось в исследовательской ли­тературе. В умозрительности постмодерна может исчезнуть вос­хож­де­ние к «вершинам духа», ведь тогда главным становится не са­мо восхождение и даже не Истина, а бунт. Таким образом, пред­­ставление о художественности изменяется вместе с раз­ви­тием че­ловеческой духовности. Если в истоках худо­жест­вен­ность под­чи­нена традиции и религиозности, то впос­ледст­вии она все дальше ухо­дит от этих идеалов. Если на за­ре человечества искусство – единст­венный, выработанный пер­вобытной культурой, способ со­хра­­нения духовного и здесь ду­­ховность и художественность едва ли могут быть разведены, то в последующие эпохи человеческой ис­­тории искусство, не переставая быть выработанным культурой «оду­­хотво­ре­ни­ем сущего», все более или совершенствует, или мо­дер­­ни­зи­рует свои выразительные средства. К «одухотворению су­ще­­­го» есть единственно возможный путь – через пер­со­ни­фи­кацию ду­­ховного, через «переплавку» духовных идеалов и смыс­лов ре­аль­­ного бытия в душе художника. К отрицанию ду­ховной основы ис­­кусства и разрушению художественности при­ходит пост­мо­дер­низм, так как «оду­хотворение сущего» не­сов­местимо с оп­ро­ки­ды­ва­­нием, переворачиванием су­щест­вую­щих смыслов и ценностей куль­­туры.

Итак, искусство – это важнейший способ постижения и со­­вер­­шенствования бытия как одухотворения его смыслов и цен­­нос­­тей при самосовершенствовании и самосотворении че­ловека и че­­ловечества. Но существуют ли некие вечные и не­изменные прин­ци­­пы «одухотворения сущего»? Если рас­смат­ривать духовность как единственно возможный, под­лин­но человеческий способ бытия, то, безусловно, и принцип оду­хотворения этого бытия должен нести в себе неизменное, веч­ное, подлинно человеческое.

В.В. Кандинский в работе «О духовном в искусстве» осо­бое вни­­мание уделяет «эпохально-национальному» как уров­ню ду­хов­но­­го в художественном произведении. Осмелюсь всту­пить в диалог с мэтром по этому вопросу. На мой взгляд, «эпо­хально-на­цио­наль­ное» – не уровень духовного в ис­кус­ст­ве, но его исток, основа. Ис­­кусство вбирает особенности ду­ши народа (нации). Великое ис­кус­­­ство всегда национально в самом лучшем и гуманном смысле это­­го понятия. Так в на­ча­ле XX века три великих художника – Бул­­гаков, Нестеров и Ко­рин ощутили пафос современных им со­бы­­тий и, минуя уз­ко-национальные, сословно-социальные и иные про­б­лемы, по­казали эпохальное – духовный смысл существующего бы­­тия. Или Великая Отечественная война. В советском ис­кус­ст­ве – это целая эпоха. Несмотря на все ее ужасы, это – эпоха ду­ховного подъ­­ема народа. И вот примеры: «Василий Теркин» – ге­ниальная поэ­­ма, воплотившая дух нации в роковой для на­рода час. Прекрасны мно­­гие песни Войны – их десятки.
И, как никто другой, услышал и во­­плотил эпохально-на­цио­наль­ное Войны Д. Шостакович. Седьмая и Восьмая симфонии, Вто­рая соната для фортепиано Шостаковича – это худо­жест­вен­ные памятники той эпохи.

О роли «эпохально-национального» в искусстве пре­крас­но ска­зал Г. Свиридов: «Великое искусство духовно… Ху­дож­ник «поет на­­род», народную жизнь, он явление органическое на­родной жизни, не­­сущее в себе ее дух, то, чем живет на­ция»[44].

О роли национального как духовной основе и истоке не толь­ко ху­­дожественного творчества, но и художественного вос­приятия го­во­­рит хотя бы такой курьезный пример, при­ве­денный профессором уни­­верситета искусств в Фи­ла­дель­фии (США) Михаилом Сер­ге­е­вым: «Одна моя знакомая амери­кан­ка была буквально раздавлена, про­­читав гоголевскую «Ши­нель». В ее пересказе эта классическая по­­весть выглядела сов­сем иначе, нежели нам преподавали в школе. «Пред­­став­ля­ешь, – взволнованно говорила она мне, – этот человек (Ака­­кий Акакиевич) занят скучной, монотонной работой. У него кро­­­хотная зарплата, нет семьи. Погода ужасная! Его единст­вен­ная меч­­та – купить пальто, в котором зимой было бы теп­ло. Он долго ко­­пит деньги, покупает пальто, и в тот же вечер паль­то у него кра­дут. Это же сплошная депрессия». Другой мой приятель, изучавший рус­ский язык, – рассказывает аме­ри­канский ученый, – попросил ме­ня од­нажды разъяснить ему сти­хотворение Высоцкого «Кони при­­ве­ред­ливые». «По­ни­ма­ешь, – сообщил он мне, – лирический ге­рой хо­чет, чтобы кони ле­тели чуть помедленнее. И в то же время он их погоняет и сте­гает нагайками, чтобы они скакали быстрее. Это же не­ра­зум­но». Что ответить такому американцу? – про­дол­жа­ет он. «До­рогой мой, – говорю я ему, – когда ты прочувствуешь эту си­­­туацию, ты и поймешь, что такое русский характер и русская судь­­­ба!»[45]

Закончить разговор о духовных основах искусства мне хо­­чется фра­­­зой Иосифа Бродского. В одной из последних сво­их работ – «Fon­­damenta degli incurabili»[46] – он написал: «Мы ухо­дим, а красота ос­­тается, ибо мы направляемся к будущему, а кра­сота есть вечное на­­стоящее». Возможно, поэт имел в виду «веч­ное настоящее» кра­со­­ты своих лучших творений, под­няв­ших человечество к вер­ши­нам Духа.

Т. А. Круглова

[47]

Идеологическое искусство или художественная идеология:

онтологизация идеологии в художественных практиках ХХ века

По проблеме соотношения идеологии и искусства накопилось множество как обыденных, так и ис­сле­до­вательс­ких стереотипов. Важнейший из них – полная не­сов­мес­тимость этих двух феноменов культуры. При первом же при­ближении об­на­­­руживается уязвимость такой позиции. В кон­цепциях сущности ис­­­кусства ХХ века оно чаще всего трак­ту­ется как кон­цент­ри­ро­ван­­­ное выражение всех составляющих куль­туры, своего рода код эпо­­­хи, квинтэссенция ее ценностей и форм. Таким образом, идео­ло­­­гия, будучи частью культуры, долж­на быть так или иначе предс­тав­­­лена в сфере искусства. Воп­рос заключается в том, как она реп­­­резентирована в худо­жест­венном сознании автора, в тексте про­из­­­ведения, в сис­те­ме связей между художественным и не­ху­до­жест­­­венным ми­ра­ми.

В советской эстетике взаимодействие между искусством и идео­­­­логией чаще всего рассматривалось сквозь призму про­цес­са «влия­­­ния» последней на мировоззрение художника. Об этом на­пи­са­­­на основная масса работ по этой проблеме. Ис­сле­дования стро­и­­­­лись как обнаружение степени присутствия идео­логических мо­ти­­­­вов в целостном художественном соз­на­нии творца. Как правило, эта доля оценивалась с точки зре­ния позитивности или негативности идео­­­­логического со­дер­жания, органичности связей между суммой идео­­­ло­ги­чес­ких требований и внутренней эстетической позицией ав­­­тора. Так или иначе, методологически исследователи исходили из ус­тановки на принципиальную разность идеологического и ху­­до­­­жественного типов сознания. Таким образом пред­по­ла­га­лось, что идеология должна быть выведена за пределы при­ро­ды ху­до­жест­­­венности, что онтологическая специфика ис­кус­ства не может быть раскрыта с помощью идеологических конст­рукций.

В то же время нельзя не обратить внимание на то обс­тоя­­тельст­­­во, что превращение идеологии во влиятельную си­лу, ее глу­бо­­­­кое проникновение во все сферы жизни, начав­ше­еся во второй по­­­ловине ХIХ века и прогрессирующее в ХХ, совпадает с воз­ник­но­­­вением модернистской эстетики с ее представлением о «чис­то­те» искусства, его автономии от по­литики, идеологии, рынка. Ка­к мож­­но объяснить это про­ти­воречие?

Идеология появляется в результате распада мифа в ка­чест­ве од­­­­ной из рефлексивных практик и существует на про­тя­жении всей ис­­­­тории западной рациональности, окон­ча­тель­но инс­ти­ту­цио­на­ли­зи­­­­руясь в обществах Нового времени, ког­да происходит ста­нов­ле­ние массового социального субъ­ек­та и появляются политические иде­о­­­­логии. Исследователи кон­ца ХХ века показали, что возрас­та­­ние удельного веса идео­ло­гии в некоторых странах в оп­ре­де­лен­­­ные периоды связано с тем, что в них ощущается нехватка дру­­гих сис­­тем под­дер­жа­ния естественной идентичности. «Идео­ло­­­гии воз­ни­­кают и выходят на авансцену там, где существует куль­тур­­ный про­­вал»[48]. «Впервые идеологии в собственном смысле сло­­­ва воз­ни­­­­кают и завоевывают господство именно в тот момент, ког­­да по­­­литическая система начинает освобождаться от не­пос­редст­­­вен­­ной власти унаследованной традиции, от прямого и де­таль­­ного уп­­равления религиозных и философских ка­но­нов и от при­ни­­маемых на веру предписаний традиционного мо­рализма. Вы­де­ле­­ние по­ли­ти­­ки в качестве автономной об­лас­ти подразумевает и вы­­деление осо­­бой и четкой культурной мо­дели политического дейст­­вия, пос­коль­­ку прежние, не­спе­циа­лизированные модели либо слиш­­ком уни­вер­­сальны, либо слиш­ком конкретны, чтобы обес­пе­чить ори­ен­та­цию, которая тре­буется в политической системе. Они ли­­бо мешают по­­ли­ти­ческому поведению, обременяя его транс­цен­дентальными зна­­­чениями, либо душат политическое во­об­ра­же­ние, при­ко­вы­вая его к бессодержательному реализму здравого смыс­ла. Са­мая не­по­с­редственная причина идеологической ак­тив­нос­ти – нехватка ори­­ентиров»[49].

Таким образом, в современном теоретическом дискурсе идео­­­ло­­гия вписывается в ряд других фундаментальных ме­ха­­низ­мов со­­циокультурной интеграции. Сущность же ис­кус­ства всегда так или иначе понималась как важнейший способ со­здания, ук­реп­ле­­­ния и трансляции совокупного со­цио­куль­тур­ного опыта, общения по­­­колений, сохранения той или иной общности. В традиционном об­­­ществе действуют люди с «естественными» культурными чувст­ва­­­ми, поэтому там роль идео­логии маргинальна, зато огромна роль ис­­кусства, которое и придает культурным нормам этот же­лан­ный «ес­­тест­вен­ный» вид. В условиях же распада традиционного об­щест­­ва, ког­да жизненные правила ставятся под сомнение, так как ни­­че­го не гарантируют, возникает необходимость в «ис­кус­ствен­ных», волевых усилиях власти, «превозмогающей самое се­бя и пе­­ренапрягающей всех членов общества. Поэтому идео­ло­гии для сво­­его функционирования требуют энту­зиас­ти­чес­ко­го от­но­ше­­ния, в то время как традиции – не обязательно ну­жен энтузиазм для сво­­его поддержания»[50]. Именно поэтому идео­логия по­яв­ля­ет­­ся в тех обществах, которые наделяют ра­зум и рациональность осо­­бым, ключевым статусом.

­Основная социальная задача идеологии заключается «во вто­­рич­­­ном кодировании и моделировании социальной ре­аль­ности, про­ис­­­ходящем поверх культурной матрицы и влия­ю­щем на порядок со­­­циального воображаемого. Одна из важ­ней­ших функций куль­тур­­­ной матрицы – это способ само­опи­са­ния и самоидентификации об­­­щества. Одним из уни­вер­саль­ных механизмов самоописания об­щест­­­ва является идео­ло­гия. Действительно, идеология как один из способов ав­то­референции возникает в культурной матрице лишь в оп­ре­де­ленной ситуации – в ситуации, когда общество не равно са­­­­мо себе. Как часть культурной матрицы идеология имеет сво­ей це­­лью встраивание индивида в социальную систему, но в отличие от общекультурных процессов социализации и ин­териоризации норм, ценностей идеология преформирует ин­дивида, но в духе не куль­­­турной целостности, а социальной час­тичности, делая индивида пред­­с­тавителем группы, клана, кор­порации и т.д.»[51]. Искусство по от­­ношению к культурной мат­рице выполняет функцию ее об­раз­но­го моделирования. По­этому искусство Нового времени, стре­мясь аде­­кватно вы­ра­жать сложившуюся бытийную ситуацию, «идео­ло­­ги­зи­ру­ет­ся» изнутри, становясь способом самосознания че­ло­ве­­ка в эпо­ху модернизации.

Как же встраивается идеология в художественное соз­на­ние? Дав­­­но отмечено, что давление социума на художника осу­­­ществ­ля­­­ется не прямым способом, а через некоторые опос­редствующие сфе­­­ры. Для любого творца условием про­дук­тивного смыс­ло­по­рож­­­дения становится то, что Б. Пас­тер­нак называл «гулом вре­ме­­­­ни», а А. Блок – «музыкой ре­во­лю­ции». Шум времени – это сфе­­­ра повседневности, во всем, ка­залось бы, противоположная то­му месту, где вы­ра­ба­ты­ва­ют­ся идеологические системы. Повсед­нев­­­ность обычно про­ти­во­поставляется высокой культуре так же, как обыденное со­знание – теоретическому. Введение параметра пов­­­сед­нев­нос­ти в социальный анализ подрывает превратившееся в дог­му представление, согласно которому любая официальная док­­­т­­­рина несет в себе некое прямое значение, объясняющее по­­­ве­­де­ние ее приверженцев. «Сфера повседневности… от­но­сительно ав­­то­номна – здесь действуют логики практики, ло­гики ком­му­ни­ка­­ции, а не целе-рациональности, логики аф­фек­тивной и сим­во­ли­чес­­кой интеграции. Эти логики всегда пе­рерабатывают решения влас­­ти. Власть, будучи все­про­ни­ка­ющей, проявляется здесь в иных, го­­­­ризонтальных формах, в виде микрофизики власти. Мы ока­зы­ва­­­емся в той пог­ра­нич­ной полосе, где за совершенно доб­ро­воль­ны­­­ми ре­ше­ни­я­ми обнаруживается социально-структурирующее на­ча­­­ло, а но­вая социальная структура предстает результатом реа­ли­­­за­ции желаний, где субъективные надежды и объективные воз­мож­­­­ности коррелируются»[52]. При такой трактовке идео­ло­ги­чес­кое струк­­­турирование сознания художника ощущается им как результат собст­­­венной жизненной позиции, экзис­тен­ци­аль­ного выбора, обус­лов­­­ленного непосредственным дав­ле­ни­ем бытия.



Pages:     | 1 || 3 | 4 |   ...   | 7 |
 





<


 
2013 www.disus.ru - «Бесплатная научная электронная библиотека»

Материалы этого сайта размещены для ознакомления, все права принадлежат их авторам.
Если Вы не согласны с тем, что Ваш материал размещён на этом сайте, пожалуйста, напишите нам, мы в течении 1-2 рабочих дней удалим его.