« СИСТЕМА СОВРЕМЕННЫХ ОБЩЕСТВ Парсонс Т. Выходные данные: ...»
Отождествление русской церкви с царским режимом было полнее, чем где-либо в Западной Европе. В своем радикальном антиклерикализме коммунистический режим следовал Французской революции и зашел в этом дальше, чем это случилось в любой некоммунистической стране. Прежняя позиция церкви была подорвана, а терпимость в отношении организованной религии весьма ограничена. Марксизм-ленинизм обрел, однако, полурелигиозный статус, что препятствовало становлению религиозного плюрализма.
Индустриализация значительно сократила масштабы локальной замкнутости и партикуляризма. Произошло значительное развитие городов, системы образования, возросла географическая и социальная мобильность, хотя свобода передвижения и смены рабочих мест оставалась относительно ограниченной[256].
Эти процессы указывают на сдвиг в сторону развития в социетальном сообществе гражданского комплекса. На определенных уровнях советская система культивировала универсалистские стандарты и стремилась к полному включению всех своих граждан в жизнь общества как через всеобщее образование, так и через насаждение в умах государственной идеологии. Советская политическая система даже еще в большей степени, чем Французская революция, стояла перед дилеммой жесткого контроля партии и государства, с одной стороны, и максимизации свободы, декларируемой идеалом «отмирания государства», – с другой. Проблема эта свойственна социальным институтам, занимающим промежуточное положение между верховной властью и народными массами.
Многие из институтов, с которыми боролась, хотя и в разной степени, Коммунистическая партия, снова стали довольно открыто признаваться. Один из них – это дифференциация в оплате труда, отражающая, как и в других обществах, разницу в компетентности и ответственности. Другой – семья. После того как развод можно было получить по первой просьбе, настал период, когда добиться его стало труднее, чем в большинстве капиталистических обществ[257]. Индивидам и семьям было разрешено иметь неко-
167
торые личные финансовые ресурсы в виде сберегательных счетов и т.п.[258] Точно так же, при всех имевшихся ограничениях, значительней стала независимость судебных органов от административных властей[259]. Хотя все эти институты сегодня признаны, все еще остается сомнение относительно их влиятельности и автономности, например в отношении родительского контроля за детьми.
Главным же вопросом всегда был вопрос государственного управления экономикой. В сталинское время пятилетних планов, подготовки к войне и войны концентрация власти достигла крайних пределов. Это была эпоха политического тоталитаризма и «командной экономики»[260]. Экономическое развитие носило до мельчайших деталей экстраординарный характер, но, как показала Большая Чистка конца 30-х годов, его сопровождала жестокая политическая напряженность, следствием чего стал кризис «десталинизации» середины 50-х годов.
Командная экономика подавила или резко ограничила многие из главных механизмов, действующих в других индустриальных экономиках, наиболее наглядно – деньги и рынки[261]. Вместо рынка была создана система иерархических решений. Директора предприятий проводили в жизнь распоряжения центральных плановых органов, используя материалы и рабочую силу, выделяемые им другими, управляемыми также из центра организациями[262]. В результате такой радикальной централизации появлялись многочисленные трудности, и советская власть пыталась ограничить ее, не подвергая опасности социалистические принципы. Распределение рабочей силы было особо уязвимым местом, поскольку политика прямого командования слишком резко ограничивала индивидуальную свободу. Советская практика сегодня далеко отошла от полувоенного образца – приказного прикрепления людей к определенной работе. Такая же в основе своей проблема характерна и для потребления. Хотя советские плановики часто высмеивали капиталистический «суверенитет потребителя», они все чаще сталкиваются с необходимостью строить свои производственные планы с учетом того, что потребители считают по мень-
168
шей мере приемлемым. Особенно это стало заметно после недавнего роста потребительских доходов[263], который можно рассматривать как начало фазы, называемой У.Ростоу «массовым потреблением»[264].
Вероятно, самой серьезной проблемой остается демаркационная линия между правами государства и гражданина. С точки зрения западных ценностей на тоталитарном этапе, символизируемом террором и тайной полицией, отрицались «права граждан» на защиту от государства[265]. После смерти Сталина давление государства значительно ослабло, хотя остается неопределенным, насколько прочно укоренились в обществе гражданские права. В соответствии с идеологией провозглашалось, что с приходом коммунизма наступит пора почти неограниченных индивидуальных свобод, но неясно, как это собирались осуществлять на практике.
Хотя в Советским Союзе институционализировано избирательное право, в его рамках допускался только выбор по принципу «да–нет» и пресекалась любая организованная оппозиция теми, в чьих руках находится власть. Но пусть эта система и не предоставила рядовому гражданину реального выбора в отношении проводимого политического курса, тем не менее она действительно уже отличалась от старой европейской «легитимности», при которой индивиды рассматривались как подданные своих монархов[266].
Из этих начинаний может развиться политический компонент гражданства, более похожий на общеевропейские образцы. Сталинский тип диктатуры, по всей вероятности, уже не повторится. По крайней мере, судя по всему, ныне нельзя уже править без утверждения Центральным Комитетом Коммунистической партии важных политических решений, с существованием ЦК уже нельзя не считаться и им нельзя манипулировать, как это было при Сталине. Эта система способна эволюционировать к чему-то, примерно соответствующему английской парламентской системе XVIII в.
Социальный компонент советского типа гражданства развит высоко. Несмотря на то что он сосредоточен в структурах по сво-
169
им характеристикам гораздо более иерархических, бюрократических и авторитарных, чем в основных западных обществах, по нему все же можно судить, как далеко ушел Советский Союз от абсолютизма XVII в.[267]
В самой диктатуре Коммунистической партии заключены источники нестабильности. Партия и, следовательно, ее руководство самоназначены. Ближайшей параллелью, видимо, могут служить «святые» в политических образованиях кальвинистов, включая раннюю Новую Англию. Во всех этих случаях легитимизирующая культурная традиция не предоставляла универсального критерия, определяющего, кого полагается считать элитой. Советская система не признавала легитимизацию по рождению – этого классического стабилизатора аристократических систем. В той мере, в какой партия преуспеет в воспитании всего населения в духе добропорядочного социализма, в стране будет нарастать давление в сторону демократизации, подобное тому, какое развилось в западных политических системах и в протестантизме, когда ставился вопрос о ликвидации особого статуса избранных.
Таким образом, реально предположить, что процессы демократической революции в Советском Союзе еще не достигли точки равновесия, а дальнейшее развитие вполне может пойти в основных чертах по пути образования одного из западных типов демократического государства, с ответственностью перед электоратом, а не перед самоназначенной партией.
Перед революцией формальное образование всех уровней было доступно в России лишь относительно небольшому меньшинству. Одно из первых великих советских достижений было связано с внедрением массового образования. В результате советский народ сегодня является одним из самых широко образованных в мире. Быстрее, чем почти в любой другой стране, за исключением Соединенных Штатов и Канады, происходило здесь повышение уровня образования от начального к высшему. Особый упор делался на естественные науки и технику, во многом из-за стремления к быстрой индустриализации и по военным соображениям, а также по причине их относительной идеологической безопасности. В высшем образовании насаждение официальной идеологии занимало исключительное место и в значительной мере определяло содержание и форму гуманитарных и социальных наук. В нынешних выражениях недовольства режимом ведущая роль принадлежит
170
литературно-художественной интеллигенции, которая подвергается серьезным репрессивным мерам.
Научные исследования в Советском Союзе сосредоточены в Академиях наук, существующих отдельно от университетов. Связанной с этим организационной особенностью является то, что контроль за подготовкой специалистов осуществляется не столько университетами, сколько соответствующими министерствами. Например, медицинские институты подчиняются Министерству здравоохранения, а не Министерству образования. Вполне вероятно, что основные причины такого организационного устройства носят политический характер. Академическая система ограждает исследовательскую работу от «публичных» секторов общества, обеспечивая исследователям большую свободу, чем была бы у них, если бы их работа имела более широкий общественный резонанс и тем самым находилась под непосредственным контролем общественности.
С установлением после второй мировой войны новых коммунистических режимов в Восточной Европе и затем в Китае закончился этап «социализма в одной стране». Европейские социалистические общества создали против западных некоммунистических влияний не «железный занавес», а некую весьма проницаемую границу. Эта проницаемость, наряду с такими каналами, как радиовещание, публикации и взаимные посещения, воздействовала на советскую систему существенным образом.
До второй мировой войны пограничные страны в целом были более «европейскими», чем Россия. И нет ничего удивительного в том, что они, хотя в различной степени и спорадически, обнаруживали более сильные устремления к либерализации (в западном варианте). Несмотря на то что Советы время от времени прибегали к жестким мерам для подавления движений за автономию в Восточной Европе, как это было в Венгрии в 1956г. и в Чехословакии в 1968г., в долгосрочном плане воздействие всего этого на саму советскую систему, вероятнее всего, будет способствовать ее либерализации, хотя это и нельзя утверждать со всей определенностью. В некоторых отношениях цена, которую Советский Союз платит за поддержание своей «империи», сходна с той, что многие капиталистические державы платят, чтобы справиться с движениями за независимость в своих бывших колониях.
Коммунистический Китай бросил первый серьезный вызов советскому главенству в «мировом» коммунистическом движении, породив серьезную напряженность, которую мало кто мог ожидать несколько лет тому назад. Этот вызов может подтолкнуть Советский Союз к каким-то договоренностям с Западом, правда в
171
противоположном направлении здесь действуют обязательства по поддержанию единства в коммунистическом движении.
На первом послесталинском этапе советского коммунизма Хрущев ввел формулу мирного сосуществования, поразительно напоминающую формулу cuius regio, eius religio, которая покончила с религиозными войнами. Она также представляла собой выражение отрицательной терпимости: с иностранным идеологическим противником не предполагалось больше бороться силой, однако не допускались какие-либо уступки в отношении легитимности его идеологической позиции. Возможно, несмотря на то что Америка завязла во Вьетнаме, «горячая» фаза холодной войны близится к концу. Но если только параллель с исторической ситуацией в религии верна, то «мирное сосуществование» не является устойчивой позицией. По всей вероятности, развитие продолжится в том направлении, чтобы через многие превратности прийти к идеологически более «экуменической» ситуации.
«НОВАЯ ЕВРОПА»[268]
В европейской части современной системы обществ происходили бурные события – две мировых войны, первая из которых породила русскую революцию и фашистские движения, а вторая подписала приговор «имперскому» статусу европейских держав и передала лидерство Соединенным Штатам и Советскому Союзу.
Если определять главную линию развития Европы одним словом, может быть, самым подходящим будет слово «американизация». Этот термин часто употребляется европейскими интеллектуалами в уничижительном смысле. Мы надеемся, что постепенно произойдет освобождение от этой эмоциональной оценки, а также от самой постановки вопроса о том, насколько перемены в Европе обязаны американскому «влиянию» и насколько собственному развитию, хотя последнее несомненно имеет существенное значение. В определенных отношениях идеологическая реакция на «американизацию» сродни контрреформации или консервативному союзу против последствий Французской революции. Реформация, демократическая революция и, думается, «американизация» наравне с ними – все это процессы необратимых перемен в западном обществе, рассмотренном как единое целое.
172
После 1870 г. континентальный центр тяжести переместился во Францию и новую Германию. Несмотря на острые конфликты между этими странами, вместе они составляли главный базис для воспроизводства образца в нарождающейся «новой Европе» или в современной системе как целом, хотя после второй мировой войны этот базис расширился за счет Северной Италии. Новый североцентральный регион имел смешанный религиозный состав. Наличие противоборствующих сил, подобных «Kulturkampf» в Германии и клерикалам и антиклерикалам во Франции, не помешало дальнейшему развитию религиозного плюрализма, которому способствовало и ослабление папства в Италии с ее в основе своей светским государством.
Франция, бывшая изначально эпицентром демократической революции, отстала в промышленном отношении; большая доля ее рабочей силы по-прежнему занята в сельском хозяйстве и мелком предпринимательстве. Остаются заметными такие аскриптивные компоненты, как регион проживания, статусы аристократа, буржуа, рабочего и крестьянина. Франция и близко не подошла к той неаскриптивной интеграции социетального общества, которая получила наибольшее развитие в Соединенных Штатах[269]. Система высшего и среднего образования второго уровня (lycees) была до последнего времени нацелена на гуманитарное образование очень малочисленной элиты, рекрутируемой главным образом из высшей буржуазии.
Голлизм, вероятно, можно рассматривать в качестве мягкого функционального эквивалента нацистского движения. В нем подчеркивался национализм, отчасти как компенсация за унижение 1940 г. и утрату французской колониальной империи. Этот режим был экономически консервативным, особенно в том, что касалось озабоченности международным финансовым положением Франции. Но процессы экономической стабилизации и оживления после затяжной инфляции, длившейся в течение жизни целого поколения, принесли с собой новые виды неравенства. Прежде всего, рабочий класс не получил справедливой доли в растущем национальном доходе.
По сравнению с Францией Германия перед второй мировой войной быстро индустриализировалась. Эта скорость, однако, создавала колоссальное напряжение в ее плохо интегрированном социетальном сообществе, расколотом по религиозным, региональным и иным
173
признакам[270]. Хотя Германия была пионером в области социального обеспечения, центром профсоюзного и социалистического движений, демократическая революция в ней протекала медленно, а возможности получения высшего образования были ограниченными. Система социальной стратификации сохраняла многие старые элементы аскриптивного неравенства и многообразия. Эти факторы в сочетании с поражением в первой мировой войне, внезапной, но неустойчивой политической демократизацией и усилением советского коммунизма создали условия для прорыва нацизма.
Самым важным источником напряженности, вызвавшим к жизни нацизм, было не соперничество великих держав, а внутренняя структура немецкого социетального сообщества, что проявилось в выборе евреев на роль главного негативного символа, в стремлении собрать в единую нацию всех этнических германцев и в ожесточенном национализме. Антисемитизм также указывает на то, что центральными точками напряженности социетального общества были экономика и система занятости: еврей стал символом опасного и беззастенчивого конкурента, которому нельзя доверять, поскольку он не «принадлежит» к национально-этническому обществу. Фактически, такой же смысл имело и присущее немецкой социальной мысли, начиная с Х1Хв., увлечение идеями о преимуществах Gemeinschaft[271].
Нацистское движение, даже при всей его колоссальной мобилизации государственной мощи, было острой социально-политической смутой, а не источником будущих структурных образцов[272], хотя оно, возможно, и внесло свой вклад в послевоенную интеграцию немецкого социетального сообщества.
174
Несмотря на то что политическая интеграция любого крупномасштабного и меняющегося общества всегда может быть только частичной, представляется все же, что Франция и Германия испытали большую политическую (как внутреннюю, так и внешнюю) нестабильность, чем другие страны, особенно те, что мы рассматриваем как выполняющие в современной системе «интегративную» роль. Со времен революции Франция имела три монархических и пять республиканских режимов. Новая демократическая система, установившаяся в Германии после первой мировой войны, всего через пятнадцать лет уступила место нацизму. Даже если отвлечься от раздела Германии, ее нынешняя стабильность несколько шатка, хотя прямое возрождение нацизма представляется маловероятным.
Франко-германские отношения находились в центре международных споров, в результате которых были развязаны обе мировые войны. Движение за объединенную Европу хотя и встретило серьезные препятствия после прихода к власти де Голля, может помочь стабилизировать ситуацию, особенно учитывая наличие такой экономической базы, как Общий рынок. Стабилизации может помочь более чем двадцатилетнее существование ООН и то обстоятельство, что отношения Восток–Запад постепенно смягчаются.
Во Франции[273], но также в Германии и Италии важен особый статус «интеллектуалов». Эти страны являются, по-видимому, средоточием великого наследия европейской интеллектуальной культуры. Исторически это наследие было тесно связано с аристократией и церковью, и упадок этих институтов способствовал выдвижению интеллектуалов.
В противоположность Соединенным Штатам, европейский академический мир гораздо менее тяготел к профессионализации, вобрав в себя меньшее число интеллектуальных функций, занимаясь, например, «гуманистическими писаниями». Несмотря на древность своих традиций, интеллектуалы представляют собой менее дифференцированную группу. Самые интеллектуальные, в строгом смысле этого слова, дисциплины тесно связаны с художественным творчеством: «богемное» общество есть своего рода эмансипированная элита, разделяющая с аристократией презрение ко всему «буржуазному». Особое внимание к высокой культуре, свойственное Франции и Германии, и служит одним из основных доводов в пользу того, чтобы считать эти страны цент-
175
ром сохранения и воспроизводства образца в системе современных европейских обществ, несмотря на их политическую нестабильность.
Старый «южный пояс» довольно сильно ослаб. Испания, столкнувшись с внутренними трудностями, попала в изоляцию и стала первой из великих колониальных держав, растерявшей основную часть своей империи. Подъем бисмарковской Германии ослабил Австрийскую империю, которая рухнула после первой мировой войны. Италия объединилась сто лет назад, но так и не стала перворазрядной державой.
Северо-западный угол старой европейской системы, сегодня включающий Великобританию, Голландию и Скандинавию, но не Францию, играет в современной системе главным образом «интегративную» роль. Сюда, несмотря на остроту внутренних этнолингвистических противоречий, может быть включена Бельгия, а также Швейцария[274]. Интегративные общества имеют зрелые и сравнительно устойчивые демократические политические институты и хорошо организованные партийные системы[275]. Фашистские движения в этих странах большого успеха не имели.
Хотя эти общества и различаются по тому, следуют ли они традиции гражданского или обычного права, всех их характеризует наличие прочных правовых систем, довольно независимых от политических давлений. Все они имеют твердые традиции гражданских свобод, и ни в одной из них комплекс законов, регулирующих собственность и контрактные отношения, не испытал серьезного подрывного воздействия радикально-социалистической политики. Все страны, кроме Бельгии, находятся в условиях относительной этнической и языковой однородности.
В этих странах имеется также высокоразвитое «государство всеобщего благосостояния», в котором социальное обеспечение и другие способы перераспределения благ повышают социальную защищенность особо низкодоходных групп населения. Развитию в этом направлении содействовали социал-демократические партии, которые в целом размежевались с коммунистическим движением и пользуются широкой поддержкой (часто даже
176
большинства) избирателей. Влияние социализма больше сказалось в политике социальной помощи, чем в обобществлении средств производства.
Социальное и культурное развитие этих стран отражает их сравнительное богатство и опирается на мощную индустриальную экономику в Англии и Швеции и в большей степени ориентированную на торговлю экономику в Голландии. Если сравнивать темпы экономического роста Англии с Германией и Соединенными Штатами, можно видеть замедление роста в этой стране в конце XIX в. Кроме того, сильная зависимость английской экономики от внешней торговли, а также изменение ее политического положения в мире создали с тех пор дополнительные трудности. Вероятно, английская экономика будет скоро инкорпорирована в Общий рынок.
Стратификационное устройство интегративных обществ носит в определенном смысле промежуточный характер. Что касается относительного благосостояния, то в интегративных обществах оказывается помощь и поддержка группам населения с низким доходом и низким статусом более, чем где-либо еще, кроме развитых социалистических. В отличие от американского и советского обществ, в обществах этого типа, особенно в Великобритании, аристократические элементы по-прежнему допускаются к участию в определении характера «режима». Либерализация условий для социальной мобильности, особенно английский закон об образовании 1944 г., подменяет собой столь характерные для Соединенных Штатов широкую статусную дифференциацию и массовое повышение уровня образования[276]. Тем не менее стратификационная модель этих стран, по всей вероятности, начала сближаться с американской. В Швеции также сохраняются определенные элементы аристократических привилегий, несколько напоминающих те, что существуют в Германии.
Повсеместно в обществах современного типа основная тенденция состоит в том, чтобы определять «классовую» принадлежность максимально широким образом, что, однако, трудно примирить с различиями в доходах, жизненных стилях и символах, с неравенством в обладании политической властью. Американская система стратификации строится вокруг понятия среднего класса. Позиция «высшего класса» относительно непопулярна и непрочна. Там, где он сохранился, он все больше понимается как «властвующая
177
элита». В то же время все меньше людей можно отнести к рабочему классу в классическом смысле этого слова – остаются лишь «бедняки». В Советском Союзе все уважаемые люди, включая директоров предприятий, ученых, правительственных чиновников и разнообразных интеллектуалов («интеллигенцию»), считаются членами «рабочего класса»*
[277]. Другие сегменты системы современных обществ сохранили, хотя и под разными прикрытиями, больше элементов традиционной «капиталистической» двухклассовой системы. Однако практически повсюду в современной системе происходят стремительные перемены в характере классовых и статусных отношений.
Хотя промышленная и демократическая революции в «новой Европе» все еще представляют собой действенные силы, вероятно, самым важным направлением развития является революция в образовании. По существу, условия для нее сформировались еще в старой Европе, в их числе были европейская культурная традиция и введение поначалу в обществах крупного масштаба (в Германии) всеобщего образования (Англия в этом отношении оставалась позади)[278]. По сравнению с Соединенными Штатами и Советским Союзом общества, определяющими функциями которых являются интеграция и сохранение образца, оказались более «консервативными» в плане образовательной революции, но теперь они в нее втягиваются. Эта тенденция будет способствовать росту «меритократии» и поставит на повестку дня проблему уравновешивания технического знания и «гуманистического воспитания» в высшем образовании. Великие гуманистические традиции ведущих европейских стран станут частью культурного багажа всех современных «образованных» классов. Подобные «вливания», вероятно, помогут избавиться от искривлений, связанных с нынешним культурным «американизмом».
Практически везде в современной системе, и в социалистических, и в капиталистических обществах, произошли студенческие
178
волнения[279]. Они явились следствием расширения демократической и образовательной революций, а равно и некоторых возможностей, предоставляемых обществу промышленной революцией (например, экономические средства для поддержки массового высшего образования и достаточный спрос на людей с высшим образованием в системе занятости).
Вопрос о статусе студента в академической системе относительно не отрегулирован, и существуют поразительные параллели между сегодняшними студенческими движениями и рабочим движением XIX в. В академической системе студенты занимают низшие позиции на шкале престижа и участия в управлении. К тому же родители многих студентов не имели высшего образования[280], что позволяет провести параллель между студенчеством и индустриальными рабочими, мигрировавшими из сельской местности. И то и другое движения характеризовались демократической идеологией с сильным утопическим оттенком. Крайние требования студентов сосредоточиваются на установлении по-настоящему демократического управления университетами, при котором каждый студент участвовал бы в управлении наравне с профессором. Похоже, что студенческое движение уже раскалывается на радикальное крыло и умеренное, как это было с рабочим движением. Кроме того, студенческая активность, как и рабочая, может иметь более широкие сферы приложения – саму академическую систему и общественную политику в целом.
Конечно, у этой параллели есть свои пределы. Статус студента, в отличие от рабочего, – временный статус. Далее, различие между рабочими и «капиталистами» основывалось на унаследованном классовом положении, различие же между преподавателями и администрацией, с одной стороны, и студентами, с другой, таковым не является. Как бы то ни было, студенческие волнения явным образом связаны с новым уровнем массового высшего образования.
179
МОДЕРНИЗАЦИЯ НЕЗАПАДНЫХ ОБЩЕСТВ
Как Соединенные Штаты, так и Советский Союз имеют в основе своей европейские культурные традиции и веками тесно взаимодействовали с Европой. Но теперь современная система расширилась за пределы «западного» культурного ареала[281]. Начиная с XV–XVI вв. европейское влияние через торговлю, миссионерство, переселение и захват колоний распространилось фактически на весь остальной мир.
Япония, однако, модернизовалась без европейской культуры или европейского населения. Добровольная изоляция от Запада и от континентальной Азии в течение двух с половиной веков была вызвана по преимуществу защитной реакцией, особенно при режиме Токугавы, такой же смысл имели и первые шаги по модернизации страны после признания невозможности дальнейшей изоляции. Вначале страна избрала вариант модернизации, свойственный больше восточному региону европейской системы, чем англо-американскому. Императорская Япония Мэйдзи разработала свою конституцию по образцу имперской Германии[282], гарантируя специальные конституционные привилегии военным и учредив централизованную национальную систему образования. Режим хотя и не поддерживал прямо, но терпимо относился к сосредоточению экономической власти в руках монополий дзайбацу.
Избирательное заимствование восточно-европейских институциональных моделей точно отвечало японской специфике. Социальная структура периода династии Токугавы в целом строилась вокруг коллективного целедостижения[283]. Хотя в определенных случаях она была «феодально» децентрализована, но в то же время организована по иерархическому принципу, и человеческие ресурсы можно было легко мобилизовать как в территориальных владениях феодалов, так и через их родовую структуру.
В Японии, таким образом, по крайней мере потенциально, имелись первичные условия для создания интегрированной политической системы, что стало основным направлением модернизации страны после «революции» Мэйдзи. Сопоставимых институциональных ресурсов не существовало, например, в Китае или Ин-
180
дии[284]. В отношении азиатского «приграничья» и потребностей ускоренной модернизации Японию можно сравнить с Пруссией и позже с Советским Союзом, где власть центрального правительства также была сильна. Режим Токугавы был ориентирован, по-видимому, на удержание всех «феодальных» подразделений страны в состоянии статического равновесия, что, однако, делало шатким некоторые из внутренних структур. Правление Мэйдзи, ориентированное на международные связи, объединило эти подразделения на национально-государственной основе.
Несмотря на «притертость» самобытных и заимствованных элементов, модернизация создавала и очаги острой напряженности, в первую очередь в развитии официально патримониальной бюрократической организации в правительстве и бизнесе. Эти очаги, вероятно, послужили главным источником тяготения Японии к фашизму после первой мировой войны. Ситуация в чем-то напоминала ситуацию в Германии этого же периода[285]. Несмотря на важные различия между этими двумя обществами, парламентаризм и связанные с ним структуры в Японии оказались подвержены такому же сильному давлению, как и аналогичные им институты в Германии. Оба государства, спровоцированные «вакуумом власти», встали на путь военной экспансии.
Присоединение Японии к «оси Берлин–Рим» во время второй мировой войны и ее поражение означали новый поворотный пункт в истории страны. В условиях американской оккупации и в качестве американского союзника Япония порвала со своим близким полуфашистским прошлым и создала демократический парламентский режим. Несмотря на существование сильного национального социалистическо-коммунистического движения, она в целом поддержала «свободные» демократические государства в холодной войне. Страна пошла по пути дальнейшей индустриализации и модернизации, включая регулирование роста народонаселения. Японское сельское хозяйство модернизовалось на основе системы семейных ферм, делающей ненужной коллективизацию, и в этом Япония не отличается от Соединенных Штатов, Великобритании и все более приближается к образцам Западной Европы.
Несмотря на значительные достижения Японии в модернизации, особенности ее модели с трудом поддаются оценке. В самом
181
деле, похоже, что Япония еще не «утряслась» до состояния стабильности. Ее ранняя склонность к прусской модели коренилась в особенностях местной социальной структуры и подпитывалась за счет международного окружения, в котором можно было «поживиться», прибегнув к агрессивно-оборонительным и экспансионистским действиям. После 1945 г. Япония решительно повернула к адаптивно-интегративной функциональной модели. Будущий курс Японии больше, чем у других индустриальных обществ, зависит от ее международного положения, в частности от того, будет ли она втянута в орбиту все увеличивающего свою мощь коммунистического Китая. Либеральная адаптивно-интегративная модель может прочно институционализироваться в Японии, но ей нет нужды абсолютно точно копировать американскую модель, особенно в двух аспектах.
Во-первых, образец политической легитимизации, символизируемой институтом императорской власти, обладает внутренне присущей ему нестабильностью. В отличие от структуры высшей власти в других современных обществах, в Японии она не искала обоснования непосредственно в какой-нибудь великой исторической религии – христианстве, конфуцианстве, буддизме или в каком-то их побочном продукте вроде марксизма. Структура власти в Японии покоится на историко-этническом базисе, не обладающем собственной внутренней обобщенной ориентацией, на основе которой можно было бы уверенно предсказывать вероятную тенденцию социального развития[286]. Последствия напряженностей, возникающих в ходе рационализации, неизбежной в условиях современности, для Японии остаются неопределенными, хотя дело может идти и к становлению конституционной монархии англо-скандинавского типа. Во-вторых, у Японии нет твердо институционализированной правовой системы в западном смысле[287]. Даже в последнее время японские правовые институты кажутся гораздо слабее, чем, скажем, в дореволюционной России. Острые конфликты интересов, присущие быстрой модернизации, должны соответственно сдерживаться во многом с помощью политических методов, а не путем формального судопроизводства, а также с помощью неформального регулирования, в определенной степени незави-
182
симого от политики. Таким образом, политический процесс в Японии неизбежно и необычайно сильно отягощен бременем интеграции.
Эти соображения заставляют думать, что Япония менее других современных обществ предрасположена к стабильности. И все же эта страна, вне сомнения, проделала длинный путь в направлении промышленной, демократической и образовательной революций и являет собой первый значимый пример относительно полной модернизации большого и совершенно незападного общества. Опыт ее развития поэтому ставит множество самых общих вопросов о будущем единой системы современных и становящихся современными обществ.
«Империалистическая» стадия во взаимоотношениях западных обществ с остальным миром была переходной. Движение к модернизации сегодня охватило весь мир. В частности, элиты большинства немодернизованных обществ воспринимают важнейшие ценности современности, в основном ценности, касающиеся экономического развития, образования, политической независимости и некоторых форм «демократии». Хотя институционализация этих ценностей остается и еще долго будет оставаться неравномерной и чреватой конфликтами, стремление к модернизации в незападном мире, вероятнее всего, не прервется. Ожидать какого-то ясного исхода нынешнего постимпериалистического брожения придется еще очень долго. Но бремя доказательства лежит на тех, кто утверждают, что в течение следующих двух веков в той или иной части мира произойдет консервация какого-то явно несовременного типа общества, хотя вариации внутри современного типа общества, скорее всего, окажутся многообразными.
Перспективы успешной модернизации незападных обществ представляют собой настолько сложный вопрос, которым занималось такое множество специалистов, что лучше всего ограничиться здесь лишь двумя замечаниями. Во-первых, упадок колониальных империй и жесткие границы внутри современной системы, порожденные холодной войной, создали благоприятные условия для возникновения блока, называемого «третьим миром», в качестве стабилизирующего фактора процесса мировой модернизации. Он может стать классическим примером tertius gaudens. Во-вторых, в той мере, в какой Япония достигнет успешной модернизации и стабилизации, утвердив себя преимущественно интегративным обществом, она сможет занять позицию первостепенной важности, став моделью для модернизующихся незападных обществ и фактором, уравновешивающим различные силы в международных делах.
183
ЗАКЛЮЧЕНИЕ: ОСНОВНЫЕ ПОЛОЖЕНИЯ
перейти к оглавлению
Сложная проблема перспективы возникает, когда исследование (как в данной книге) охватывает несколько столетий, заканчиваясь обсуждением насущных сегодняшних проблем в обществах, в жизни которых участвуют и автор, и его читатели. Эта проблема становится особенно явной при рассмотрении конфликтов и напряженностей в последней части пятой главы и при выдвижении доводов в пользу особого внимания к американскому обществу в начале шестой главы. В этих местах книги нагляднее, чем в других, видны трудности объективного отбора проблем и явлений из запутанного клубка текущих событий при неполноте информации о них, при существующем к тому же в соответствующих областях социальной науки значительном разбросе мнений, многие из которых можно отнести к разряду «идеологических».
Посему лучшая стратегия сохранения объективности заключается в стремлении к состыковке используемой в этом исследовании теоретической схемы, заведомо компаративистской и эволюционной, с предъявленными эмпирическими фактами, отобранными для подтверждения теоретических толкований. Конечно, важно не упускать из виду, что данное сочинение и предшествующее ему[288] задумывались как единое целое. Чем продолжительнее временной отрезок и шире диапазон сравнений, в рамках которых подвергается эмпирической проверке такого рода аналитическая схема, тем вероятнее, что выделяемые конкретные характеристики и тенденции развития окажутся как эмпирически, так и теоретически значимыми.
Представляется, что эта перспектива в основном не выходит за пределы веберовских взглядов как на общий характер социокультурной эволюции, так и на природу современного общества. Однако читатель, знакомый с работами М.Вебера, должен иметь в
184
виду, что эта книга не является просто попыткой «осовременить Вебера»; в ней имеются существенно иные акценты в интерпретации структур и тенденций. Подписался бы Вебер под этими рассуждениями, если бы прожил еще полвека и был знаком с общественными событиями и научными достижениями этого периода, мы, естественно, знать не можем. Но мы целиком согласны с Вебером в том, что развитие того, что он называл западным обществом, в современную эпоху обладает «универсальной» значимостью для человеческой истории, а также с вытекающим из этого положения суждением, что развитие это носит не произвольный, а определенным образом направленный характер.
Эта направленность представляет собой одну из трех составляющих концепции о том, что современные общества образуют некую единую систему. Вторая составляющая этой концепции – это утверждение о едином происхождении современного типа общества, выдвинутое Вебером и более или менее пространно обсужденное нами во Введении. Третья составляющая, а именно тот смысл, в котором современная система предстает как дифференцированная система (нескольких) обществ, нуждается, однако, в дополнительном разъяснении.
Во второй главе мы обратили особое внимание на то, что уже в феодальные времена европейская система была внутренне дифференцированной по функциональным направлениям. Эта дифференциация сильно продвинулась к XVII в. и вместе с расширением системы за ее первоначальные границы сохранилась до наших дней. С определенной точки зрения более позднее развитие в этом направлении – раздел между преимущественно 'католическими и преимущественно протестантскими областями, между этнически и лингвистически различающимися «нациями» и политически независимыми государствами – подразумевало «дезинтеграцию» средневекового единства западного христианского мира, существовавшего под эгидой церкви и Священной Римской империи. Но этот процесс не состоял в одной только дезинтеграции; для системы в целом он имел и позитивное значение. Такая дифференциация явилась одним из главных вкладов в способность системы не только инициировать значительные эволюционные перемены, но и создать условия для их институционализации. Несмотря на фрагментацию, Запад в течение всего занимающего нас периода оставался регионом с общей культурой, основанной на христианской религиозной традиции и на основе того, что она наследовала от Израиля и классической Греции, причем последнее приобрело самостоятельное значение как через институциональное наследие Рима, так и через воссоздание в эпоху Ренессанса. Будучи убеж-
185
денными в важности этого общего наследия, мы и посвятили ему так много места в этой главе.
В этих общих рамках, включавших в себя еще очень частично и не прочно институционализированный общий политический порядок, выделенные нами инновации получали определенный «резонанс» в тех частях системы, которые были отдалены от основной магистрали ее общего развития. Так, английское обычное право можно связать не только с возрожденными традициями римского права в собственном наследии Англии, но и с традициями протестантизма на континенте – в конце концов, Кальвин был французом, а Лютер – немцем. Английское джентри можно представить как разновидность более общих образцов европейской аристократии, а экономическое развитие Англии и Голландии – как продолжение развития Северной Италии и пояса вольных городов вдоль Рейна. В культурной области характерны четко прослеживаемые связи между итальянской наукой, представленной Г. Галилеем, и английской, представленной И.Ньютоном, а в философии – между французом Р. Декартом, англичанином Т. Гоббсом и немцем Г.В.Лейбницем.
В последней главе мы говорили об «американизации» Западной Европы в нынешнем столетии, являющейся еще одним примером такого рода взаимодействия. Американское наследие является, конечно, в основе своей европейским, хотя и не полностью и в модифицированной форме. Но Соединенные Штаты остались частью одной с Европой системы и со своей стороны оказали на остальную ее часть влияние.
Конечно, здесь было достаточно конфликтов, «окраинного» примитивизма и отставания некоторых устарелых частей системы от передовых. Примером могут служить некоторые проявления контрреформации, а также отдельные проявления английской и французской «отсталости» в промышленной организации, если сравнивать с Соединенными Штатами. И наоборот, вплоть до нынешнего поколения многие культурные европейцы смотрели на Соединенные Штаты как на какое-то в культурном отношении неотесанное и провинциальное общество[289].
186
Напряженности и конфликты можно наблюдать как внутри отдельных обществ, так и в отношениях между обществами, и здесь, пожалуй, как раз кстати сказать о последних. Есть две общие причины, почему напряженности и подспудные конфликты наиболее наглядно проявляются в межгрупповых, а не во внутригрупповых отношениях. Одна связана с тем, что солидарность внутри группы, включая сюда и «национальное» социетальное сообщество, сильнее, чем данной группы с другими, ей подобными, отсюда следует тенденция «переносить» конфликт в сферу межгрупповых отношений. Другая причина состоит в том, что, почти по определению, межгрупповой порядок институционализирован не так прочно, как внутригрупповой порядок на соответствующих уровнях, ибо защитные механизмы против циклического нарастания конфликта в первом случае слабее. В международной сфере, конечно, существует тенденция перерастания такой эскалации в войны, поскольку контроль над организованной силой здесь слабее всего, и такая сила используется как предельный инструмент принуждения. Вне всякого сомнения, история современных социетальных систем есть история частых, если не непрерывных военных действий. Несмотря на то что система современных обществ обладает определенными факторами самоограничения или, скорее, встроенными в нее смягчающими конфликты факторами, случалось так, что войны носили чрезвычайно разрушительный характер. Прежде всего это относится к религиозным войнам XVI и XVII вв., к войнам периода Французской революции и наполеоновского правления и к двум великим мировым войнам XX столетия. Последующий период протекает под угрозой еще более страшной ядерной войны. Поразительно то, что в той же самой системе обществ, где совершились прослеженные нами эволюционные процессы, существует столь высокая тяга к насилию, наиболее явно проявляющаяся в войнах, но дающая себя знать и внутри обществ, в том числе в виде революций.
Эти факты не несовместимы с тем, что выглядит как проявляющаяся временами тенденция к сокращению насилия как во внутренних, так и в международных делах[290]. Нынешние широко распространенные страхи перед неизбежной и роковой ядерной катастрофой ставят вопросы, на которые невозможно дать уверен-
187
ный объективный ответ. Наш взгляд довольно оптимистичен: на уровне социетальной ответственности существует достаточно сильная мотивация для отступления от теперешней тотальной конфронтации (вероятно, разрешение кубинского кризиса 1962 г. может проиллюстрировать это утверждение).
Можно сделать еще одно замечание. Дополнительным показателем важности системы обществ служит то, что самые серьезные конфликты происходят, как представляется, между теми членами системы, которые далее всего расходятся по своим ролевым функциям и ценностям внутри системы. Ясно, что Реформация и ее последствия вызвали мощный раскол европейской системы, включая серьезное осложнение франко-английских отношений вокруг статуса династии Стюартов. Тем не менее оба «лагеря» – католический и протестантский, вполне очевидно, оставались частью западного христианского мира. Осложнения, последовавшие за Французской революцией, носили в каких-то отношениях схожий характер, как, впрочем, и осложнения периода холодной войны, продолжающегося по сей день. Марксизм, даже в том виде, в каком он существует в Китае, является, таким образом, такой же частью западного культурного наследия, какой в более ранний период был протестантизм. Наличие такого типа конфликта ни в коей мере не является доказательством того, что современная «система» в нашем понимании не существует[291]. Широко распространенный пессимизм относительно выживания современного общества тесно связан с сомнениями, присущими главным образом интеллектуалам, по поводу реальной жизнеспособности современных обществ и их морального права на выживание без их радикального изменения. Действительно, часто утверждается, что современное общество «целиком коррумпировано» и его можно очистить только тотальной революцией, для которой оно созрело.
Основания для нашего скептического отношения к такой позиции были изложены в конце пятой главы. Например, происшедшее на самом деле в последнее столетие существенное приращение в институционализации ценностей трудно совместить с
188
диагнозом о почти повальной коррупции; хотя отчуждение, конечно, носит широкий и интенсивный характер и распространено среди значимых групп, все же в современном обществе трудно найти структурные предпосылки для какой-либо масштабной революции. Например, трудно убедить кого-либо в том, что нынешние структурно закрепленные несправедливости хотя бы отдаленно напоминают те, что более столетия назад были положены К. Марксом и Ф. Энгельсом в «Коммунистическом манифесте» в основу оправдания грядущей пролетарской революции. Теперь, укрепленные, что называется, задним умом, мы не можем не впечатлиться тем, что «революция» в ее классическом смысле не произошла ни в одной индустриально развитой стране, а ограничилась только относительно «слаборазвитыми» обществами (примером которых, без всякого сомнения, может быть Россия 1917 г.) и теми, что оказались под их военным владычеством (подобно Польше и Чехословакии после 1945 г.).
Объяснение того, почему так настойчиво и часто в отношении современных обществ звучат мнения, пропитанные «идеологическим пессимизмом», предполагает постановку проблем, безусловно выходящих за рамки этой небольшой книги[292]. Здесь мы ограничимся только тем, что обозначим достаточные основания для сомнения в достоверности таких взглядов, с тем чтобы оградить читателя от поспешных выводов, согласно которым главное направление современного развития на протяжении последних нескольких веков якобы вдруг пришло к концу, и потому перспектива, обрисованная -в этой книге, а также в «Societies: Evolutionary and comparative perspective», не имеет отношения к оценке будущих этапов. По нашему мнению, несмотря на происходящие ныне крупные изменения, социолог XXI в. сможет
189
различить столько же факторов преемственности с прошлым, сколько мы различаем теперь в отношении Х1Хв. и, конечно, предшествовавших ему столетий. Это убеждение, однако, не есть предсказание; в последнем случае любой критик мог бы совершенно правомерно потребовать более подробной расшифровки этого предсказания или отказа от него.
Наконец, давайте повторим заключительный аккорд пятой главы – мысль о том, что нынешний кризис (а в существовании такового сомневаться не приходится) имеет своим эпицентром не экономику, не политическую систему и не систему ценностей, а социетальное сообщество. Даже по сравнению с XIX в. в современных социетальных сообществах произошли глубокие изменения, в особенности в том, что касается приспособления к последствиям промышленной и демократической революций. В самое последнее время на передний план выдвинулись последствия революции в образовании. Мы убеждены, что на следующем этапе в центре событий будет находиться интеграция последствий всех трех революционных процессов между собой и с потребностями социетального сообщества. Предположительно, самые острые проблемы будут существовать в двух областях. Во-первых, в развитии культурных систем, как таковых, и в их отношении к обществу. Эту проблему можно обозначить как сфокусированность на определенных вопросах «рациональности» или на том, что Вебер называл «процессом рационализации». Во-вторых, в мотивации социальной солидарности в условиях крупномасштабного общества, ставшего высокоплюралистичным по своей структуре. Мы знаем, что наиболее примитивные солидарности, на которых основывается концепция Gemeinschaft в социальной мысли, не поддаются институционализации, но мы также знаем и то, что именно в них сосредоточиваются некоторые из главных проблем. К тому же ни один клубок проблем нельзя «разрешить» без конфликтов.
Можно ожидать, что нечто наподобие «кульминационного» этапа современного развития еще далеко впереди – весьма вероятно, через столетие или даже больше. Поэтому совершенно преждевременно толковать сегодня о «постсовременном» обществе[293]. Не упуская из виду явную возможность всеобщего уничтожения, тем не менее можно предположить, что в следующие сто с лишним лет будет продолжаться процесс оформления того типа общества, который мы назвали «современным».
РЕКОМЕНДУЕМАЯ ЛИТЕРАТУРА
перейти к оглавлению
Поскольку в этой книге последовательно выдерживается линия на осмысление теоретических рамок для изучения социальной эволюции, мне хотелось бы начать с перечисления значительных работ, проясняющих статус биологической эволюции: Simpson G. G. The meaning of evolution. New Haven: Yale Univ. Press, 1949; Mayr E. Animal species and evolution. Cambridge (Mass.): Harvard Univ. Press, 1963; Stern С The continuity of genetics//Daedalus. 1970. Vol. 99; Stent G.S. DNA//Ibid; Olby R. Francis Crick, DNA, and the central dogma// Ibid; Pauling L. Fifty years of progress in structural chemistry and molecular biology//Ibid.
Наиболее важным обобщенным источником для понимания современного общества являются работы М.Вебера, особенно его Введение к серии исследований по социологии религии, английский перевод которого можно найти в подготовленном мною издании его работы «The protestant ethic and the spirit of capitalism» (N.Y.: Scribner's, 1930). [Вебер М. Протестантская этика и дух капитализма//Вебер М. Избранные произведения. М.: Прогресс, 1990.] В своей мыслительной работе Вебер отталкивался от идей К.Маркса, наиболее полно представленных в «Das Kapital» (3 vols. Ed. by F.Engels. International Publishing C°) [Маркс К. Капитал//Маркс К., Энгельс Ф. Соч. Т. 23–26], и Г.В.Ф. Гегеля в его «Philosophy of history» (N.Y.: Dover, 1956) [Гегель Г.В.Ф. Философия истории// Гегель Г.В.Ф. Собр. соч. Т. 8. М.–Л., 1935].
Принятая в книге теоретическая ориентация в большой мере принадлежит самому автору. Из довольно большого числа работ, которые могут быть упомянуты в этой связи, сошлюсь прежде всего на книгу «Theories of society» (N.Y.: Free Press, 1961), в которой я был главным редактором, ответственным за отбор материалов и за вводные тексты, где отмечу собственную часть в общем Введении (Parsons T. An outline of the social system//Op. cit. P. 30–79) и мое Введение к части 4 (Ibid. P. 963–993). Особую важность пред-
191
ставляют статья «Evolutionary universals in society», включенная в сборник «Sociological theory and modern society» (N.Y.: Free Press, 1967), и статья «Christianity» в «The Encyclopedia of the Social Sciences (8 vols./Ed. by E.R. Seligman. N.Y.: Macmillan). Еще один сборник статей, озаглавленный «Politics and social structure» (N.Y.: Free Press, 1969), во многом повторяет содержание сборника «Sociological theory» (N.Y.: Free Press, 1954), но в нем есть и дополнительные материалы, относящиеся к интересующим нас проблемам. Наконец, в смысле общей теоретической перспективы может быть полезна работа «Equality and inequality in modern society, or social stratification revisited» для журнала «Sociological Inquiry». Этот номер журнала опубликован Боббс-Меррилом как отдельная книга «Social stratification: Theory and research» (Indianapolis, 1970).
Среди своих современников или почти современников я чувствую себя обязанным множеству авторов. Список мог бы быть много большим, но я ограничусь упоминанием следующих: Merton R. Social theory and social structure. N.Y.: Free Press, 1968; Smelser N. Industrial revolution. Chicago: Chicago Univ. Press, 1959; Idem. Sociology of economic life. Englewood Cliffs (N.J.): Prentice-Hall, 1963; Bellah R. Beyond belief. N.Y.: Harper, 1970; и более специфическую работу М.Вебера «Sociology of law, sociology of religion» (Boston: Beacon, 1964) [см.: Вебер М. Избранное. Образ общества. М.: Юрист, 1994] и другие части «Economy and society» (3 vols./Ed. by G. Roth, C. Wittich. Bedminster). Я считаю особенно важными проблемы права и особо упомяну следующие работы: Fuller L.L. The morality of law. New Haven: Yale Univ. Press, 1964; Fuller L.L. Anatomy of the law. N.Y.: Mentor, pb, 1969. Громадное значение имеет политическая социология, особенно связанная с трудами СМ. Липсета и С. Роккана. Лучше всего, может быть, обратиться к книге под их редакцией «Party systems and voter alignments» (N.Y.: Free Press, 1967) и к книге С. Липсета «The first new nation» (N.Y.: Basic Books, 1963).
В части исторической особенную ценность представляют работы: Nock A.D. Convertion: The old and the new in religion from Alexander the Great to Augustine of Hippo.N.Y.: Oxford Univ.Press, 1933; Nock A.D. St.Paul. N.Y.: Harper, 1968; Nock A.D. Early gentile Christianity. N.Y.: Harper, 1964; Harnack A.von. Mission and expansion. N.Y.: Harper, 1961; Jaeger W. Early Christianity. N.Y.: Oxford Univ. Press, 1969; Tmeltsch E. Social teachings in the Christian Churches. N.Y.: Harper, 1960; Lietzman H. A history of early Church. N.Y.: Meridian World Publishing C°, 1961. О классическом институциональ-
192
ном наследии см. Трельча, Лота, Пирена, МакИлвейна, Гирке и «Город» М. Вебера [Вебер М. Город //Вебер М. Избранное. Образ общества].
Относительно средневекового общества ценнейшим источником является книга: Block M. Feudal Society. Chicago: Chicago Univ. Press, 1968. [Блок М. Феодальное общество//.Блок М. Апология истории. М.: Наука, 1973.] Кроме того, в высшей степени полезны и работы: Southern R. V. The making of the Middle Ages. New Haven: Yale Univ. Press, 1953; и труды Трельча, а по одному особенно важному вопросу о безбрачии книга: Lea H. С. History of sacredotal celibacy. N.Y.: University Books, 1966. Литература о Ренессансе и Реформации чрезвычайно обширна. Я предложил бы следующие работы: Plumb J.H. The Italian Renaissance. N.Y.: Harper, 1965; Ben-David J. Sociology of science. Englewood Cliffs (N.J.): Prentice-Hall, 1971; Kristeller P.O. Renaissance thought: The classic, scholastis and humanistic strains. N.Y.: Harper, 1961. По различным проблемам, связанным с Реформацией, лучше обратиться к работе Вебера «Protestant ethic and the spirit of capitalism. N.Y.: Scribner, 1930 [Вебер М. Протестантская этика и дух капитализма//5е5е1р М. Избранные произведения]; и к сборнику с предисловием СМ. Эйзенштадта «Max Weber: On charisma and institution building» (Chicago: Univ. of Chicago Press, 1968). Я добавил бы сюда два исключительно важных источника: Erikson E.H. Young man Luter. N.Y.: Norton, 1958; Little D. Religion, order and law. N.Y.: Harper, 1970. Специальный интерес имеет книга: Nelson В. The idea of usury. Chicago: Univ. of Chicago Press, 1969.
В смысле общего описания условий все еще очень ценным источником остается книга: Вгусе L. The Holy Roman Empire. N.Y.: Schocken Books, 1961; а по вопросам религии, конечно, Трельч и его книга «Social Teachings...». Фундаментальное исследование религиозной проблемы в Англии содержится в пятитомнике: Jordan W.K. The development of religious toleration in England. 5 vols. Cambridge: Harvard Univ. Press, 1932-1940. По вопросам политики см.: Beloff M. The age of absolutism, 1660-1815. N.Y.: Harper, 1962; Moore B. Social origins 6f dictatorship and democracy: Lord and peasant in the making of the modern world. Boston: Beacon Press, 1966. О раннем периоде парламентаризма см.: McIlwain C.H. The High Court of parliament. New Haven: Yale Univ. Press, 1910; и работы Неймиера. Также следует обратиться к работам: Marshall Т.Н. >
193
Harper, 1970; Tawney R.H. Religion and the rise of capitalism. N.Y.: Mentor, 1926.
Несколько более поздние процессы развития с политической стороны см.: Palmer R.R. The age of the democratic revolution. Princeton (N.J.): Princeton Univ. Press, 1969. На многое проливает свет книга: Polanyi M. The great transformation. Boston: Beacon Press, 1944. Общий размах промышленной революции отражен в книге: Clapham J.H. The economic development of France and Germany, 1815-1914. Cambridge (Mass.): Cambridge Univ. Press, 1963; Landes D. Unbound Prometheus. N.Y.: Cambridge Univ. Press, pb. Информацию об истоках политической мысли можно найти в книге: Allen J.W. A history of political thought in the sixteenth century. N.Y.: Barnes & Noble, 1960. О социальной психологии развития демократической революции см.: Weinstein F., Platt CM. Wish to be free: Society, psyche, and value change. Berkeley; Los Angeles: Univ of California Press, 1969.
В отношении Америки основным источником остается труд А.Токвиля «Демократия в Америке» (М.: Прогресс, 1992). В части культурных предпосылок особую важность имеют различные работы П.Миллера, в частности: Miller P. Errand into the Wilderness. N.Y.: Harper, 1964, а для понимания перехода в XIX в. – его книга «Life of the mind in America» (N.Y.: Harcourt, Brace & Yovanovich, 1965). Также представляет ценность книга Липсета «The first new nation». Специально о развитии религии см.: Loubser J.J. Development of religious freedom. Cambridge (Mass.): Harvard Univ. Press, 1964, Ph. D. dissertation. За пределами этого списка литература становится столь обильной и разнообразной, что почти не поддается обработке. Заслуживают упоминания: Handlin О. The uprooted. Boston: Little-Brown, 1951; Rossiter С. Seedtime of the Republic. N.Y., 1953; Hartz L. The liberal tradition in America. N.Y.: Harcourt, 1955; различные работы В. Кея, Р. Хофстедтера; Berle A.A., Means G. С. The modern corporation and private property. N.Y.: Commerce Clearing House, 1952; Allen R. The big change, America transforms itself. N.Y.: Harper, 1969; Siegfried A. America comes of age. N.Y.: Harcourt, Brace and Yovanovich, 1927; Myrdal G. An American dilemma. N.Y.: Harper, 1962.
Относительно позднейшего этапа модернизации в континентальной Европе и других регионах можно порекомендовать следующее: Transformation of Russian society: Aspects of social change since 186I/Ed, by C. Black. Cambridge: Harvard Univ. Press, 1960; Inkeles A., Bauer R.A. The Soviet citizen. Cambridge (Mass.): Harvard
194
Univ. Press, 1959; Grossman G. Economic systems. Englewood Cliffs (N.J.): Prentice-Hall, 1967; Fainsod M. How Russia is ruled. Cambridge (Mass.): Harvard Univ. Press, 1963; Berman К Justice in USSR: An interpretation of Soviet law. Cambridge (Mass.): Harvard Univ. Press, 1963; Bellah R. Tokugawa religion. Boston: Beacon Press, 1970; Матуата М. Thought and behavior in modern Japanese politics. N.Y.: Oxford Univ. Press, 1963; New Europe/Ed, by S.R. Graubard. Boston: Houghton Mifflin, 1964; In search of France/Ed, by S.H. Hoffmann et al. Cambridge (Mass.): Harvard Univ. Press, 1963.
Любой такой список, к глубочайшему сожалению, бывает неполным. Приведенные здесь работы могут служить ориентиром для читателя, а также до некоторой степени отражают тот материал, на который в формировании своих суждений опирался автор.
207
О ПОСТРОЕНИИ ТЕОРИИ СОЦИАЛЬНЫХ СИСТЕМ: ИНТЕЛЛЕКТУАЛЬНАЯ АВТОБИОГРАФИЯ*
[294]
перейти к оглавлению
Редакторы просили своих авторов писать автобиографично и неформально. В этом духе я и могу сразу начать с заявления, что главным предметом этой статьи является эволюция моих взглядов в сфере обобщенного теоретического анализа человеческого действия, как такового, и особенно его социальных аспектов, то есть в теории социальной системы. Такой научный интерес требовал объединения знаний из различных областей и в таких сочетаниях, которые нечасто используются людьми, больше меня склонными к дисциплинарной специализации.
Возможно, я был подготовлен к такому синтетическому мышлению тем, что получил весьма неординарное образование. Будучи студентом Амхерст-колледжа вслед за старшим братом, избравшим медицину, я намеревался сосредоточиться на биологии, с перспективой либо аспирантуры в этой области, либо чисто медицинской карьеры. Но в 1923 г., на предпоследнем году обучения там, под сильным влиянием своеобразного «институционального экономиста» Уолтона Хамилтона я увлекся общественными науками. Но в тот момент все мои планы были нарушены увольнением (под конец предпоследнего года обучения) президента колледжа Александра Миклджона. Осенью, к началу нового учебного года ни одного из профессоров, чьи курсы я выбрал, уже не было. Я собирался посещать дополнительные курсы по биологии, некоторые по философии (включая курс по «Критике чистого разума» И. Канта) и некоторые по английской литературе.
С самого начала я допускал возможность продолжить свои занятия в аспирантуре. Но хотя социология в распространенном тогда довольно расплывчатом и туманном ее образе привлекала меня, обычные американские программы для аспирантов – нет. Когда мой дядя предложил оплатить год обучения за границей, я выбрал Лондонскую школу экономики. Особенно манили меня туда имена Л.Т. Хобхауза, Р. Тони и X. Ласки. И только после прибытия на место я открыл человека, который интеллектуально оказался для меня самым важным, – Бронислава Малиновского, социального антрополога.
В Лондоне я не был кандидатом на ученую степень и мои планы были неопределенными, так что я был готов ухватиться за предложение участвовать в программе по обмену стипендиатами с Германией, куда меня рекомендовал Отто Мантеи-Цорн, с которым я работал в
208
семинаре по немецкой философии в Амхерст-колледже и который годом позже предпринял много усилий для моего назначения преподавателем экономики в том же колледже. Я был направлен в Гейдельберг не по собственному выбору, но попал именно туда, где влияние Макса Вебера (умершего за пять лет до того) было наисильнейшим. Примечательно, что я не помню, где услыхал впервые его имя – в Амхерсте или в Лондоне.
Работы Вебера, особенно «Протестантская этика и дух капитализма» (которую я несколькими годами позже перевел на английский язык [1; 53]), сразу произвели на меня сильное впечатление. Собираясь в Гейдельберг, я не имел намерения получить ученую степень, но затем узнал, что это можно сделать, получив зачет всего за три семестра, сдав устные экзамены и написав диссертацию. Я решил писать ее под руководством Эдгара Залина (позднее он работал в Базеле, Швейцария) на тему «Понятие капитализма в новой немецкой литературе». Я начал с дискуссии о Карле Марксе, затем остановился на некоторых менее значимых фигурах, таких, как Луйо Брентано, и основное внимание уделил Вернеру Зомбарту (автору огромного труда «Современный капитализм» [4; 46]) и Максу Веберу. В этой работе определились два главных направления моих будущих научных интересов: во-первых, природа капитализма как социоэкономической системы и, во-вторых, исследования Вебера как теоретика социологии.
За год преподавания в Амхерсте, которое оставляло время для усердной работы над моей диссертацией, постепенно стало ясно, что мне нужно глубже вникнуть в отношения между экономической и социологической теориями. В особенности я благодарен за это дискуссиям с Ричардом Мериамом, который пришел в Амхерст как глава факультета экономики уже после получения мною степени. Мериам убедил меня, что, хотя экономическая теория и была одним из моих экзаменационных предметов в Гейдельберге, мне нужно знать о ней гораздо больше, и я решил сделать приобретение этого знания своей ближайшей задачей. Хотя немецкий «Dr. Phil.» не был равноценен добротному американскому «доктору философии» (Ph. D.), я решил не претендовать на звание последнего. Мериам рекомендовал мне идти в Гарвард и устроил мое назначение туда преподавателем на осенний семестр 1927 г.
Аллин Янг, в то время, может быть, наиболее интересный для меня человек, как раз тогда уехал в Англию, но мне удалось наладить контакты с гарвардскими экономистами Ф.У. Тауссигом, Т.Н. Карвером, У.З. Рипли и Йозефом Шумпетером (который в тот момент был на должности приглашенного профессора, хотя позднее он получил постоянное место в Гарварде). Эдвин Гей, историк-экономист, хорошо знал немецкую интеллектуальную среду Гейдельберга и симпатизировал моим интересам, сложившимся в результате обучения там.
209
Мериам был совершенно прав, утверждая, что знание экономической теории, которое я мог бы приобрести в Гарварде, далеко превосходило то, чему меня учили в Гейдельберге. Постепенно выяснилось, что экономическую теорию следует рассматривать внутри своего рода теоретической матрицы, в которую была бы включена и социологическая теория. В первый раз я попытался высказать эту идею в нескольких статьях, которые Тауссиг доброжелательно опубликовал в «Quarterly Journal of Economics» [47], будучи тогда его редактором. Более важным, однако, оказалось мое решение исследовать эту тему в творчестве Алфреда Маршалла (который в то время был высшим авторитетом в «ортодоксальной», или «неоклассической», экономической теории), с намерением извлечь на свет «социологию» Маршалла и проанализировать способ ее сочетания с его строго экономической теорией. Результаты, опубликованные в 1931–1932 гг. [21; 22], представили первую стадию моей теоретической ориентации, которая, как мне казалось, обещает превзойти уровень, достигнутый моими учителями в деле соединения теоретических структур этих двух дисциплин.
В этом смысле общение с Шумпетером особенно помогало мне, так как в вопросах, касающихся пределов действия экономической теории, он был строгий конструктивист в отличие от Маршалла, не желавшего проводить никаких четких границ. Знание трудов Вильфредо Парето, приобретенное собственными усилиями и через общение с Л. Хендерсоном, также было чрезвычайно важным. Парето был выдающимся экономистом-теоретиком, во многом работавшим в той же традиции, что и Шумпетер, но одновременно пытавшимся сформулировать более широкую систему социологической теории, которая, на его взгляд, включала и весьма строго определенную экономическую теорию[295]. Поэтому и Шумпетер, и Парето служили как бы критической точкой отсчета, от которой начинались попытки различить экономические и социологические компоненты в мышлении Маршалла.
Из этого зародыша постепенно вырастал проект включения в обширное исследование группы «новых европейских авторов» не только Маршалла и Парето (о последнем я написал длинную, размером чуть ли не в книгу, аналитическую статью вскоре после опубликования исследований о Маршалле)[296], но также М.Вебера и Э.Дюркгейма.
210
Общие идеи Вебера о природе современного капитализма, которая была главной темой моей диссертации, и более конкретно его концепция о роли этики аскетического протестантизма в развитии капитализма давали достаточное основание надеяться, что «конвергенция» Маршалла–Парето–Вебера возможна.
Все больше и больше мне хотелось включить в задуманную схему и Дюркгейма, но это было значительно труднее. Из этих четырех авторов Дюркгейм, бесспорно, меньше всех занимался экономикой как дисциплиной в техническом смысле этого термина. Кроме того, у меня никогда не было таких наставников по Дюркгейму, какими были мои гейдельбергские учителя по Веберу, а также Тауссиг и Шумпетер – по Маршаллу и Хендерсон – по Парето. Ко всему прочему, представление о Дюркгейме, которое я получил, особенно от М. Гинсберга и Б. Малиновского в Лондоне, не просто мало помогало, но положительно вводило в заблуждение, так что следовало предварительно преодолеть многие неверные представления о Дюркгейме. Ключ к пониманию его социологии, однако, имелся. Таким ключом стала для меня первая большая работа Дюркгейма «О разделении общественного труда» (1893) [2; 9], которая удивительно редко упоминалась в англоязычной литературе того периода. Внимательное изучение этой книги показало, что результаты ее анализа действительно можно прямо связать с веберовским анализом капитализма, а тот в свою очередь с маршалловской концепцией свободного предпринимательства. Тогда теория, как таковая, представляла бы скорее социологические, нежели строго экономические, компоненты творчества Парето и Вебера и, более опосредованно, Маршалла. Комплекс основополагающих понятий касался институционального уклада собственности и особенно договора (контракта) – уклада, отличаемого от «динамики» экономической деятельности, как таковой, и составляющего для своего понимания в теоретическом смысле задачу больше социологического, чем экономического, исследования.
ПЕРВЫЙ БОЛЬШОЙ СИНТЕЗ
Результатом этой сложной серии исследований была «Структура социального действия», опубликованная в 1937 г., но законченная в первом варианте (хотя и существенно переработанном впоследствии) почти двумя годами раньше[297]. Книга была представлена как исследование идей разных авторов о современном социоэкономическом по-
211
рядке, капитализме, свободном предпринимательстве и т.д. и одновременно как анализ теоретической конструкции, на базе которой эти идеи и интерпретации формировались. В этом отношении исходная предпосылка книги состояла в том, что четверо названных авторов (а они не стояли особняком) в чем-то сходились, что, в сущности, было единой концептуальной схемой. В интеллектуальном климате того времени такой подход никоим образом не был простым выражением здравого смысла – напротив, по мере его развертывания полученные результаты удивляли даже меня самого[298].
Чтобы прийти к такому заключению, мне понадобилось три источника для размышления. Первый – это, конечно, тщательное, критическое изучение весьма обширного массива нужных текстов-первоисточников, а также комментаторской литературы, хотя большая часть последней была, как правило, более чем бесполезной. Вторым было развитие теоретической схемы, пригодной для истолкования этих материалов. Наконец, третий источник в некотором смысле питал второй. Он содержал своеобразную ориентацию философии науки, о которой надо сказать несколько слов.
Всякий, кто претендовал на известную утонченность в интеллектуальной деятельности, задолго до 20-х годов, когда эти проблемы стали занимать меня, развивал ту или иную концепцию о природе и условиях эмпирического знания и особенно о природе и роли теории в этом знании. Я был вовлечен в круг таких проблем частично через прослушанные курсы эмпирических наук, особенно биологии, а частично через философию, включая, как я уже упомянул, интенсивный курс по «Критике чистого разума» И. Канта[299]. Гейдельбергский опыт повел меня значительно дальше, особенно в познании проблем, поднятых «Wissenschaftslehre» (наукоучением) М.Вебера. Среди них самыми заметными были, во-первых, проблемы, тяготеющие к немецким историческим традициям и, следовательно, к обсуждению статуса обобщенных, генерализованных теоретических понятий
212
в социальных и культурных дисциплинах, и, во-вторых, вопросы о месте толкования субъективных смыслов и мотивов в анализе человеческого действия – все то, что немцы называли проблемой Verstehen (проблемой понимания).
Возвратясь в Соединенные Штаты, я нашел бихевиоризм столь распространенным, что всякого, кто верил в научную общезначимость толкования субъективных состояний сознания, часто считали до глупости наивным. В равной степени господствовала установка, которую я назвал «эмпирицизмом», а именно мнение, согласно которому научное знание – это полное отражение «реальности вне нас» и любое проведение отбора незаконно.
Вебер же настаивал на неизбежности и познавательной достоверности научной процедуры отбора данных из доступной фактической информации. Важность аналитической абстракции усиленно подчеркивал и Хендерсон в своей формуле: «Факт есть высказывание об опыте в категориях концептуальной схемы» [13]. По моему мнению, эта установка достигла кульминации в работах А.Н.Уайтхеда, особенно в его книге «Наука и современный мир», включая блестящее обсуждение «обманчивости неуместной конкретности» [54]. Через такие источники я и пришел к своей концепции, которую назвал «аналитическим реализмом» и которая описывала вид интересовавшей меня теории как абстрактный по природе, но никоим образом не «фиктивный» в смысле Ханса Файхингера [52]. Это определение казалось мне применимым, в частности, к трактовке статуса экономической теории у Шумпетера и Парето. Мне также очень помогли разнообразные писания Джеймса Конанта о природе науки, особенно о роли теории.
Со всем этим была тесно связана концепция «системы». Шумпетер и Уайтхед сыграли важную роль в формировании основ этого понятия, но, думаю, оно окончательно сложилось прежде всего под влиянием Парето и Хендерсона. Как не уставал повторять Хендерсон, Парето использовал модель системы, заимствованную им из теоретической механики, но попытался применить ее и к экономике, и к социологии. Отсюда утверждение Хендерсона, что, возможно, самый важный вклад Парето в социологию – это его концепция «социальной системы», которую я воспринял так серьезно, что позднее использовал указанное словосочетание как название своей книги.
Собственная первичная модель Хендерсона, которую он достаточно подробно объяснил в книге «Общая социология Парето», была моделью физико-химической системы [12]. Он, однако, соотносил ее с биологическими системами. Хендерсон был большим поклонником Клода Бернара и в свое время написал предисловие к английскому переводу его «Экспериментальной медицины» [7]. Их центральной идеей была идея «внутренней среды» и ее стабиль-
213
ности. Это вплотную приближалось к идее У. Каннона о гомеостатической стабилизации физиологических процессов и к моим собственным представлениям, вынесенным из соприкосновения с биологией [8][300].
Таким образом, уже в те ранние годы была заложена определенная основа для перехода от понятия системы, используемого в механике, и понятия физико-химической системы, проясненного Хендерсоном, к пониманию особого характера «живых систем». Это было важно для более поздней фазы моего интеллектуального развития, которую обычно называют «структурно-функциональной» и которая высшее свое выражение нашла в моей книге «Социальная система» [24]. На дальнейшие мои шаги повлияла постоянно действующая Конференция по теории систем, работавшая приблизительно с 1952 по 1957 г. под руководством доктора Роя Грин-кера в Чикаго. Среди нескольких участников, чьи идеи оказались для меня важными, выделялся биолог, специалист по социальным насекомым Алфред Эмерсон. Все, что он говорил, а также некоторые из его работ в значительной мере способствовали укреплению моей склонности к гомеостатической точке зрения Каннона. Однако его выступления ориентировали меня и, думаю, других в направлении тогда только зарождавшихся концепций кибернетического контроля не только в живых системах, но и во многих системах иных родов. Позднее это стало ведущей темой моих научных исследований.
Наконец, Эмерсон выдвинул особенно плодотворную для меня концепцию, во многом закрепившую мое убеждение в существовании фундаментальной непрерывности между живыми системами органического мира и системами человеческого социокультурного мира[301]. Это была идея функциональной эквивалентности гена и, как он говорил, «символа». Вероятно, можно иначе сформулировать все это как проблему генетической конституции вида и организма и культурного наследия социальных систем. С некоторых пор такой подход приобрел для меня фундаментальное теоретическое значение.
214
ДЕЛА ЛИЧНЫЕ И ПРОФЕССИОНАЛЬНЫЕ
Книга «Структура социального действия» [23] стала главным поворотным пунктом в моей профессиональной карьере. Ее основное свершение – доказательство идейной конвергентности четырех ученых, которым была посвящена книга, – сопровождалось прояснением и развитием моих собственных мыслей о состоянии западного общества, которое было в центре их внимания. Западное общество, которое можно обозначить как капитализм, или как свободное предпринимательство, а с политической стороны как демократию, явно было тогда в состоянии кризиса. Русская революция и появление первого социалистического государства, контролируемого коммунистической партией, входили в сферу моих постоянных интересов со времен студенчества. Фашистские движения влияли на мои дружеские связи в Германии. Меньше чем через два года после публикации этой книги началась вторая мировая война и, наконец, к этому времени мир испытал на себе великий экономический кризис 1929–1930 гг. с его неисчислимыми последствиями для всего мира.