WWW.DISUS.RU

БЕСПЛАТНАЯ НАУЧНАЯ ЭЛЕКТРОННАЯ БИБЛИОТЕКА

 

Pages:     | 1 |   ...   | 5 | 6 || 8 | 9 |

«Юрий Иванович Чирков А было все так… Юрий Чирков А было все так… ...»

-- [ Страница 7 ] --

В результате Болдырев просил меня заниматься два раза в неделю по два часа, назначив пять рублей за занятие. Мне был предложен чай, но я отказался, не желая разделить трапезу с лагерным начальником. (Почти как граф МонтеКристо.) Занятия с Женей пошли очень успешно. Вскоре он начал получать в школе четверки и пятерки, а в виде премии я рассказывал ему какуюнибудь историю из соловецкого фольклора. Отец на занятиях уже не присутствовал.

За несколько дней до Нового года я получил известие о смерти мамы. Писала сестра. Мама умерла от рака груди в декабре 1939го, перед смертью она написала мне несколько писем и просила отправлять их в течение года, только потом сообщить мне. Дома так и сделали. Последние письма приходили с большими интервалами и припиской сестры, что мама сломала руку, ей трудно писать, а мамы уже давно не было на свете. Мне было очень плохо.

Новый год мы встретили на метеостанции вдвоем с Александром Иосифовичем. Была пурга. За окном в свете лампы были видны метелочки, росшие на завалинке, которые трепал ветер. Казалось, что они бегут в черноту ночи, но не могут убежать. Это подчеркивало ощущение безысходности. Без четверти час я пошел на ночные наблюдения. Ветер валил с ног. Думалось, может, отойти в сторону от метеоплощадки и упасть? Снег моментально занесет. Бедный Мацейно будет искать меня, звать, но ночь и пурга сделают свое дело, и я успею умереть.

Одновременно с такими мыслями гдето на втором плане сознания вспоминались высказывания на эту тему Петра Ивановича Вайгеля, Арапова, ВальдыФарановского. И словно прозвучали последние слова моего Учителя, шагавшего в рядах большого этапа в море октябрьской ночью 1937 года: «Auf, bade, Schuler, unverdrossen die irdische Brust im Morgenrot»[45]

. Я читал из Гете, из Тютчева, продуваемый пургой, пока Мацейно не вышел с фонарем на поиски.

В начале февраля в совхоз «Ухта» пришел большой женский этап из Польши. Прибежавший с большим опозданием на работу Иероним видел этих бедных женщин, со многими даже говорил, пока они топтались в ожидании размещения по баракам. Их привезли из Львова. В этапах почти полгода. Порусски не говорят, вещей не имеют. Даже котелки и миски не у всех. На него большое впечатление произвели две девушки лет по семнадцативосемнадцати, которым дали по восемь лет. Одна из них, Ирма, дочь Станиславского воеводы. Училась до войны в монастырском пансионе ордена святой Урсулы. Воображение мое было поражено. Дочь воеводы, урсулинка, красавица. Воображение рисовало романтические образы, и до конца дня я уже заочно влюбился без памяти и попросил Иеронима после работы познакомить меня. Для большей респектабельности я пригласил и пана Ясенецкого.

Тусклая лампочка над входом в женский барак едва разгоняет мрак у самой двери. Мы с Богданом Ильичом стоим несколько в стороне от этого светлого пятна и ждем появления чуда. Иероним в бараке передает записку от пана Ясенецкого Ирме. Выйдет ли она? Появляется Иероним. Предупреждает: женщины очень устали, рубили в тайге дрова по пояс в снегу. Ирма выйдет в сопровождении учительницы гимназии пани Анны, которая ее опекает. Выходит пожилая, хмурая, некрасивая женщина в драных стеганых штанах, таком же бушлате. Пан Ясенецкий кланяется и сердечно приветствует ее. Пани Анна оттаивает и красивым грудным голосом быстро говорит, как они замучены, унижены. За что? За что?

Появляется Ирма. Даже в тусклом свете видны большие глаза и очень бледное худое прекрасное лицо. Она в платье, бушлат внакидку. Книксен старому пану, кивнула мне. Богдан Ильич кратко рассказывает о нашей станции и говорит, что, может быть, удастся устроить ее к нам. Передает привет от профессора Мацейно и вручает «предметы первой лагерной необходимости»: кружку, миску, ложку и котелок из консервной банки. А в котелке кусок мыла, зубная щетка, немного сухариков, конфеток. Ирма отказывается от этих даров, Богдан Ильич строго ее укоряет:

– Это не подарок, – говорит он, – а помощь от товарищей. Вот пан Еже (это я). Он с пятнадцати лет в тюрьмах и лагерях. Он знает, как важно помочь человеку в начале этого страшного пути.

Богдан Ильич кратко рассказывает обо мне. Ирма смотрит на меня с интересом большими глазами.

– Моему брату сейчас тоже пятнадцать лет. Его, наверно, тоже взяли. Мама осталась одна. Я жить не хочу!

– Бронь, боже, – тихо говорит пани Анна. – Очень холодно, панове, мы пойдем.

Богдан Ильич передает Ирме дары и говорит, что пан Еже – певный лыцарь и он будет опекать панну Ирму, а для связи будет пан Варшавяк (это про Иеронима). На прощание Ирма чудесно улыбнулась.

Свидание окончено. Я возвращаюсь на станцию. Небо закрыто облаками, нигде ни звездочки, поэтому мрак очень плотный. Дорога едва различима. Мороз, снег скрипит, тишина, пустота. Перед глазами Ирма. Улыбка Ирмы. Мысли о беде Ирмы, о помощи ей. Незаметно дошел до станции. Добрый Александр Иосифович вскричал: «Юрочка, на вас лица нет! Что случилось?!» Я все рассказал, и мы решили завтра же начать переговоры с администрацией совхоза о переводе Ирмы в наш ковчег.

Почти всю ночь я не спал, строил планы спасения, грезил, писал стихи:

Явись, явись, явись ко мне

И яви тусклость озари,

Ты мне явленная во сне,

Ты образ утренней зари.

Явись, явись, я жду тебя,

Я, рыцарь твой, тоской томим,

Твой лик в душе храню любя,

Как имя Девы пилигрим.

Явись, зажги и вдохнови,



Пусть муки все перегорят,

И в неизведанной нови

Да обрету я благодать…

И еще одно длинное стихотворениеписьмо, которое заканчивалось такой строфой:

Как святыню, я чту дружбу Вашу

И клянусь Вам, как рыцарь, служить,

Сердца Вашего хрупкую чашу

От несчастий и горя хранить!

На другой день я отправился к главному агроному совхоза Белинскому. Он хоть и был заключенный по 58й статье, но его держали на командной должности как прекрасного специалиста, и начальник совхоза очень считался с ним. Я все как есть рассказал Белинскому, приведя его в великое изумление. Он знал, что я не путался ни с какой женщиной, и очень меня за это хвалил, хотя сам был весьма любвеобилен.

– Если уже ты, Юра, влюбился, значит, эта девушка действительно необыкновенная, – серьезно сказал Белинский и обещал помочь в переводе Ирмы в гидрометслужбу, а для начала – рабочей на опытное поле. Затем я уговорил профессора Зворыкина запросить Ирму на вечерней разнарядке в качестве рабочей на переборку семенных материалов. Однако на другой день Ирму не послали на опытное поле. Я помчался к Белинскому, и он огорчил меня. Оказывается, весь этап полячек завтра отправляют в совхоз «Седью» – лагпункт с более строгим режимом в тридцати километрах от Ухты.

Белинский предложил такой ход: я должен договориться с заведующим медпунктом, который обязан присутствовать при отправлении этапа и не выпускать в этап заболевших. Медик спрашивает отправляемых, есть ли больные. Ирма должна выйти и сказать, что заболела. Ее отправляют в медпункт, а этап уходит. Дня тричетыре ее продержат в медпункте как больную, а потом направят на легкие работы на опытное поле. Все выглядело очень логично. Тем более что медпунктом уже несколько месяцев заведовал доктор Павловский, знакомый мне по лазарету на проклятом пересыльном пункте в Вогвоздино, где я умирал от пеллагры.

Павловский тоже очень удивился, но отнесся благожелательно. Он запомнил Ирму, когда осматривал вновь прибывших, и очень сокрушался, что такая хрупкая и красивая девочка попала в лагерь, где она либо умрет от тяжелой работы, либо станет содержанкой какогонибудь повара, нарядчика, бригадира. Поэтому доктор охотно согласился помочь.

Все складывалось очень удачно. Вечером после работы я с Иеронимом в качестве переводчика начал объяснять ситуацию Ирме. Нужно было все рассказать очень четко, чтобы не было сбоя, поэтому переводчик был необходим. Я рекомендовал сказать врачу, что очень болит голова и живот, темнеет в глазах и т.п. Предупредил ее, что никто не должен знать, что я ей сообщил: ни об ожидаемом утром этапе, ни о договоренности с врачом и главным агрономом, иначе это погубит хороших людей. Ирма поклялась молчать и поблагодарила за заботу.

Вернувшись на станцию, я рассказал обо всем Александру Иосифовичу, и мы оба радовались и говорили до полуночи об Ирме. Я с удовольствием уснул после двух предшествующих бессонных ночей.

Пробуждение мое было ужасным. Около кровати стоял Лонгфелло и тряс меня за плечо. За ним стояли Богдан Ильич и Иероним. Причитая, Лонгфелло говорил: «Вот вы спите как младенец, а Ирмуто увезли». Сон моментально слетел, и, быстро одеваясь, я слушал, как польский этап собрали до подъема и повели пешком до города, поскольку дорогу замело. Перед городом они около часу ждали грузовики, топчась на холодном ветру у метеостанции, а я спал и ничего не чувствовал!

Иероним видел, как выходил этап, но подумал, что Ирма уже в медпункте, пошел туда на утренний прием, но оказалось, что ее нет. Он поднял Богдана Ильича и Лонгфелло. Втроем они пошли догонять этап, но долго брели в темноте по занесенной дороге и застали полячек уже при посадке в машины. Стали звать Ирму, но были отогнаны конвоем. Пани Анна крикнула, что Ирма в машине, и они уехали в метель и мрак.

В ярости я бежал в зону, чтобы выяснить, почему не оставили Ирму, почему обманули мои надежды. Андрей Иванович Белинский тихо сказал, что никто из них не виноват: Ирма не вышла из строя на запрос врача, не обратилась с жалобой на болезнь. Павловский подтвердил это, сказав, что дважды спрашивал, кто болен. А на третий раз остановился почти напротив Ирмы и спросил, нет ли жалоб на здоровье. Ирма стояла молча, опустив голову.

Весь день я был неработоспособен и даже не пошел к Жене Болдыреву учить его немецкому. Вечером я ощутил, что сойду с ума, если буду бездействовать, и решил поехать завтра же в совхоз «Седью». Это было опасное предприятие, и дело могло кончиться конфискацией пропуска, поэтому надо было подготовить защиту.

На другой день я написал себе командировочное предписание. Официальная цель вояжа – проверка работы метеостанции совхоза «Седью», где единственным наблюдателем был добрый старичок Александр Петрович Семенов, он же счетовод в конторе совхоза. Мацейно подписал документ с великим опасением. Иероним сбегал в контору совхоза поставить печать, но получил отказ. Нужна была печать сельхозотдела управления. Я упросил профессора Зворыкина. Он сходил в управление и принес отпечатанный, на машинке документ с подписью начальника сельхозотдела, профессора Зворыкина, профессора Мацейно и печатью. Но день был потерян, и я мог выехать только завтра, то есть на третий день после отъезда Ирмы.

Собрав коекакие продукты, бутылку рыбьего жира – великий дефицит, хранимый мною на конец зимы, когда разыгрывается авитаминоз, теплый шарф, шерстяные носки Александра Иосифовича, письмо и варежки от Богдана Ильича, а также томик стихов Генриха Гейне, я отправился в опасный поход.

После снегопада тракт Ухта – Крутая еще не был расчищен. Тяжелые грузовики буксовали в снегу, продвигаясь едваедва. Дотемна я едва проехал 25 километров до поворота на Седью. Оставалось еще около пяти верст. Я шел в темноте, иногда теряя дорогу, ноги в сапогах замерзали, а рубашка была мокрая от пота.

Послышался колокольчик. Лошадка местной породы тащила санки. Возчик дремал, зарывшись в сено. Через час мы добрались до зоны.

Дежурный по зоне проникся почтением, прочитав на командировочном предписании столь солидные подписи, вызвал Семенова и велел устроить меня в общежитии для ИТР. Я рассказал Семенову подлинную причину моего появления и попросил перевести Ирму метнаблюдателем на станцию. Семенов обещал, но не был уверен в успехе, так как полячки были на строгом режиме и их посылали на самые тяжелые работы – торфяные разработки. Они недавно только прибрели в зону едва живые.

На дорожке, протоптанной от женского барака в кухню, показалось несколько женщин. Я встал так, чтобы свет от фонаря не падал на меня, и стал поджидать Ирму. Она выбежала одной из последних в туфельках и платке с котелком Богдана Ильича. Я заговорил с нею, когда она возвращалась, бережно неся баланду. Испуг, удивление и радость сменялись на лице бедной девочки. Условилась, что она выйдет через десять минут.

Ирма рассказала, что на другой день после прибытия этапа в Седью их послали на торфоразработки. Под снегом торф глубоко не промерз. В старые валенки набралась торфяная вода, а мороз был около 20 градусов. Ирма и еще трое нагружали огромные тракторные сани. Потом ехали в поле и там сбрасывали торф. И так несколько раз за десятичасовой рабочий день. На последней ездке свалилась с передка саней молодая женщина, многотонная громада саней проехала по ней, вдавила в снег измятое тело и раздавленную голову. Ей было немного больше двадцати. Мужа убили немцы, ребенок родился в тюрьме. Ирма плакала и дрожала, уткнувшись в мое плечо. Я молчал.

Ирма была волевая, гордая панна. Зажав слезы, она тихо передала привет старым профессорам и двинулась к бараку. Я остановил ее, рассказал о возможности устроиться у доброго Семенова метнаблюдателем и передал образец заявления начальнику лагпункта, где было написано, что она в гимназии изучала метнаблюдения, и просил перевести ее на станцию. Ей оставалось переписать его русскими буквами и отдать Семенову.

Я спросил, почему она не осталась в совхозе «Ухта».

– Не умею лгать, – сказала Ирма. – У меня тогда ничего не болело, и мне страшно было отстать от наших женщин.

Я попросил ее принять вещи и письмо.

– Нет, не могу!

– Умоляю вас! – я протянул ей шарф и бутылку с рыбьим жиром.

В этот момент ктото схватил меня за воротник полушубка и развернул. Передо мной стоял грозный комендант Попов, тот самый, что в совхозе срывал галстуки с принарядившихся в воскресенье заключенных.

– Я тебя долго слежу! – закричал он. – За бутылку девку покупаш!

– У меня командировка! Я из Ухты!

– Тут не Ухта! Тут я козяин!

– Попов, я без галстука, – сказал я как можно спокойнее, – не кричи. Веди нас в комендатуру. Я объясню.

Ирма не сбежала, пока комендант арестовывал меня, и с каменным лицом стояла рядом. Попов отпустил, наконец, воротник, узнал меня:

– Ты Чирков с опытной станции? Ну, пойдем.

В комендатуре я показал свое командировочное предписание, рассказал, что передача эта от старых профессоров, а в бутылке рыбий жир. Надо помочь девочке, а то она тоже под тракторные сани свалится. Попов при этом помрачнел.

– Однако жалко ту бабу, совсем молода была. Ну ладно. Иди в барак, девка, бери, что тебе передали. – Ирма затрясла головой, закричала:

– Нет! Нет! – и убежала.

– Жалко девку, – вздохнул Попов, – пропадет. Вы завтра после обеда уезжайте, будет машина в город. Это все заберите, может, возьмет как.

Семенов очень переволновался во время рассказа и сказал, что уговорит Ирму взять дары, днем он поговорит с начальством, а вечером навестит ее. О результатах напишет. Передаст через экспедитораурку, который часто бывает в городе на базах. Уснул я только перед утром.

Днем мы проверили метеостанцию – по существу метеопост, где стояли лишь дождемер и психрометр в будке, а на реке – водомерные сваи. Просмотрел записи, составил акт проверки, похвалив старика за аккуратность, и отбыл в город в великой маяте. Я был счастлив, что Ирма меня признала и приняла помощь. Но страшился торфоразработок. Раздавленную женщину я так отчетливо представлял, словно видел этот ужас.

– За что? За что? – вопрошал я. – Мы не судимые, а когда и кто будет судим за этот ужас? За беззаконие?

Через несколько дней я получил через экспедитора письмо из Седью. От Ирмы и Семенова. Ирма написала порусски! Какого труда ей это стоило. Но как трогательно звучали все нескладности и ошибки при выражении мыслей на чужом языке. Начиналось письмо так: «Дроги пан Юри! Спасибо вам за добре, гороше сердце…» Ирма писала, что работает попрежнему на торфе. Александр Петрович с ней встречался, долго беседовал, уговорил принять рыбий жир и другие дары. Она переписала заявление о переводе на метеостанцию, но, если это не получится, Семенов хотел устроить ее в контору. Гейне она читает. Благодарит всех за заботу.

Письмо Семенова было печальным. Полячки находятся на строгом режиме, и перевод их на легкие работы запрещен. Только торфоразработки или лесоповал. Норму они не выполняют и получают штрафной паек. Надолго ли хватит их сил? Добрый старик очень горевал. Я написал коротенькое письмо Семенову и большое – Ирме, прося ее не затрудняться русским, а писать попольски.

Начался «роман в письмах». Используя различные оказии, Ирма через Семенова посылала дватри письма в месяц, я посылал тричетыре письма, иногда коечто из еды. В марте я выбрался на несколько часов в Седью. Семенов сказал, что полячки «доходят». Несколько женщин уже умерло. Смягчения режима для них не ожидается. Ирма простудилась, и у нее болят зубы, вчера и сегодня освобождена от работы. С ней можно встретиться у зубного врача.

Семенов представил меня дантисту – худенькой старушке – Ходиче Зариповне Ямашевой, первой женщиневрачу Татарии. У нас нашлись общие знакомые: знаменитый Фирдевс, жена председателя Совнаркома ТАССР Мухтарова и ряд других деятелей, участвовавших, как и она, в революционном движении, а теперь томящихся в лагерях. Ходичаханум рассказала, что она будет гастролировать по совхозам: месяц в Седью, месяц в Ухте, будет помогать нашей переписке и обещала уговорить заведующего медпунктом Сванидзе, чтобы он дал Ирме, хоть на неделю, перевод на легкие работы в зоне. В это время появилась Ирма. Она еще больше похудела и побледнела, и еще больше стали ее глаза.

Мы долго сидели в крошечной комнатке Ходичиханум и говорили, говорили. Ирма рассказала о днях войны, ожесточенных боях с немецкими армиями, хлынувшими в Польшу, о знаменитой «атаке отчаяния», когда конный полк улан бросился на немецкие танки. В этом бою погиб ее кузенпоручик. Рассказала о неожиданном вступлении Красной Армии и массовых арестах во всех городах. Долгие месяцы во львовской тюрьме без предъявления обвинения. Она даже сидела несколько дней в одиночке, где на стенах были автографы кровью. И наконец долгий этап в арестантском эшелоне.

Она говорила и говорила с отрешенным лицом, уставившись глазами в одну точку, и я так ясно представлял всю безысходность, трагичность ее судьбы, ее страны.

…Начало весны ознаменовалось редким явлением – грозой в конце апреля. Еще на полях лежал снег, а в небесах гремело. Суеверные лагерники гадали: к войне или амнистии сей феномен? А война охватывала все больше стран. В апреле немцы захватили Югославию и Грецию, в Африке высадился корпус Роммеля и начал наступление на Египет.

В середине мая начался ледоход. Мы на Ухте отмечали подъем уровня и сообщали в управление комбината. В день максимального подъема воды мне доставили письмо из Седью. Почерк был незнакомый. Зубной врач Ходича Зариповна писала, что у Ирмы беда. Во время лесоповала ее зацепило верхушкой дерева, оглушило и бросило в снег. Удар пришелся на спину и голову, но, к счастью, позвоночник не сломан, череп не пробит. Обнаружены ушибы и небольшое сотрясение мозга. Ее взяли в стационар медпункта, но на третий день к ней начал приставать заведующий медпунктом Сванидзе, и она ушла из стационара в барак и поэтому лишилась освобождения от работы, Ходича просила срочно написать Ирме увещевательное письмо и передать с этим же посланцем. Я написал несколько успокоительных строчек, прося Ирму вернуться в медпункт, а Ходичу – поговорить со Сванидзе, и дописал, что через несколько часов выезжаю в Седью.

Пока я оформил «липовое» командировочное предписание и собрал коечто из продуктов, уже завечерело. Мне повезло. На выезде из Ухты меня подхватила полуторка и вскоре довезла до развилки на Седью. Грунтовая дорога настолько размокла, что пять километров до Седью были непреодолимыми. Метрах в ста от шоссе в глубокой луже на середине этой дороги виднелся засевший до мостов грузовик. И больше никаких средств передвижения по этой проклятой дороге.





Шофер полуторки посоветовал доехать до моста через реку Седью, а там по тропе вдоль правого берега тричетыре километра до совхоза. Я принял этот вариант и через несколько минут был уже на мосту. На реке, стиснутой высокими крутыми берегами, шел лед.

Каменистая тропа начиналась у моста и сбегала вниз. Было еще довольно светло, и я быстро пошел под грохот громоздящихся льдин. Через километр тропинка круто пошла вниз и исчезла под нагромождением льда. Вода заметно прибывала, очевидно, впереди был затор. Что делать? Я стал подниматься по откосу, надеясь найти другую тропинку, но тщетно. Выше нависали скалы, а впереди местами из трещин торчали редкие кустики шиповника. Ногу можно поставить в трещину, а руками держаться за шиповник. Я надел перчатки и стал карабкаться по откосу, то спускаясь, то поднимаясь, в поисках проходимого места.

Так зигзагами я продвигался вперед, иногда поднимаясь метров на двадцать над рекой, а то спускаясь почти до ледохода. Вскоре мне стало жарко, я расстегнул полушубок, и клочки яркооранжевого меха, вырываемые шиповником из моего одеяния, стали метками на головоломном пути. Пот лил по лбу, щипал глаза. Перчатки проколол шиповник, руки горели. Вперед, вперед! Часа полтора продолжалось это скалолазание. Наконец изпод вздувшейся, забитой льдом реки показалась тропинка. Берег стал менее крутым, и я выбрался из каньона. Ноги и руки дрожали, голова кружилась. Я сел в развилку старой березы и не шевелился. Стало совсем темно. Решил дождаться рассвета. Все равно раньше шести часов утра в зону не пустят.

Внизу, в каньоне, шуршало, потрескивало, булькало, а в лесу на берегу было очень тихо, и на мое счастье, не дождило. Горел костер из бересты и сучьев, за ним залегла густая темнота. Я смотрел на огонь и грезил. То мне представлялось, что я побиваю наглеца Сванидзе, и он, валяясь в прахе, просит у Ирмы прощения; то я похищаю Ирму, вывожу за зону, и мы скрываемся в тайге и, одолев все препятствия, достигаем берега южного моря; то нас венчает в церкви мой Учитель – прелат Вайгель. Иногда я задремываю, и грезы смешиваются со сновидением: мы летим, свободно парим как птицы, слегка шевеля руками, поднимаясь все выше, улетая все дальше.

Когда часа в три рассвело, я спустился к реке, освежил ободранные руки и лицо, отмыл сапоги. Только полушубок еще хранил несмываемые следы скалолазания и прожогов от костра. Через проходную я прошел в зону еще до развода на работу, отправился к Семенову за информацией и попал прямо на завтрак. Семенов сказал, что Ирма ушла из медпункта и находится в бараке. Освобождение от работы еще на один день ей достала Ходича Зариповна.

После чая и каши я отправился в медпункт к Сванидзе, но он еще не вернулся с развода, и я стал ждать, все более накаляясь.

Сванидзе вернулся с развода злойпрезлой и довольно нелюбезно спросил меня о цели прихода. Я смотрел на его полное, хмурое лицо, черные усы а ля Сталин, грязноватый халат. Мы виделись первый раз. Семенов лишь сказал, что он хирург, умело использует свое положение заведующего медпунктом, сидит по статье 58, пункт 10, лет ему около тридцати. Но что он за человек? Неожиданно для себя я сказал:

– Грузины стыдятся вашего поведения.

Он широко открыл глаза, с удивлением глядя на меня. Судя по реакции, я был на правильном пути.

Я продолжал:

– Не знаю, товади вы или азнаури, но отношение к благородной девушке у вас не рыцарское.

– Ты учить меня пришел?! – вспыхнул Сванидзе и агрессивно шагнул ко мне.

Нервы мои были очень напряжены, и я рефлекторно, следуя урокам Катаоки, схватил его за правую руку и, выкрутив ее приемом джиуджитсу, посадил хирурга с размаху на табурет. Таким образом, он не мог нанести мне удара ни ногами, ни руками, ни головой. При малейшей попытке пошевелиться я нажимал на вывернутую руку и парализовывал его.

Что же делать дальше? Хотя до начала приема больных оставалось больше часу, и после развода деятельность в зоне резко снижалась, но все же мог ктонибудь зайти. А в приемной опрокинутые табуретки, согнувшийся медик и некто посторонний, нависший над ним. Поэтому я кратко изложил суть дела и в заключение извинился за столь крайнюю, но вынужденную меру обеспечения беседы.

Сванидзе молча слушал, и я чувствовал: напряжение его спадает. Затем он задал три вопроса: от имени каких грузин я его стыдил, какого происхождения Ирма, а также сколько лет и за что я нахожусь в лагерях. По первому вопросу я сослался на вицеминистра Григолию и Ирину Гогуа, племянницу Енукидзе; по второму и третьему кратко рассказал об Ирме и себе. Сванидзе кротко сказал:

– Я во всем виноват сам. Действительно, вел себя не как азнаури, обхамел в лагерях. Отпустите руку. Будем кушать. Гостя будем встречать погрузински.

Я отпустил руку, Сванидзе помассировал ее и типично грузинским жестом пригласил в его жилую комнату при медпункте.

За гостевым угощением с каплей спирта Сванидзе задал четвертый вопрос:

– Откуда вы узнали, что я из азнаурского рода?

– По глазам, – ответствовал я и рассказал о знакомых по Соловкам грузинских князьях и католикосе.

В завершение встречи Сванидзе послал санитара за Ходичейханум, и старая татарская просветительница с удовольствием узнала, что «конфликт исчерпан». Сванидзе написал справку об освобождении Ирмы еще на три дня и просил Ходичу передать Ирме его извинения. Забегая вперед, скажу, что Сванидзе сдержал слово и безупречно относился к Ирме в оставшиеся дни.

После бурных сцен у Сванидзе мир и покой у Ходичи Зариповны. Пришла Ирма с перевязанной головой. Глаза ее лучились от радости, когда Ходичаханум и я пересказывали подробности боя со Сванидзе и моего «скального» похода ночью по реке Седью. Ирма даже сравнила меня с паном Скшетусским – героем известного романа «Огнем и мечом» Сенкевича. Я уехал в Ухту очень успокоенный и уверенный в любви Ирмы.

Конец весны ознаменовался утверждением плана экспедиций на лето 1941 года. Я был в восторге: предстоят три экспедиции. Первая – на большом катере для обследования течения реки Ухты (ниже города), реки Ижмы кверху от деревни УстьУхта, правого притока реки Ижмы – реки АйЮва и левого притока реки Седью, на которой стоит совхоз «Седью» – резиденция панны Ирмы. Эта экспедиция на восемь дней. Вторая экспедиция для изучения реки Ухты от верховьев да города. Третья экспедиция для изучения притоков Ухты: Яреги, КосЮ и др. Первую экспедицию мы наметили с 14 по 21 июня, вторую – на июль, третью – на начало августа. Красота! Все лето в путешествиях, как на воле.

Организация и подготовка экспедиции была возложена на меня. Это была многоплановая канитель. Все надо было согласовывать, доказывать, объяснять, выписывать. Например, надо взять спальные мешки на семь участников. Выдают только четыре. Остальные могут спать под брезентом на палубе катера. Доказываю, что люди могут простудиться в первую же ночь, и это сорвет всю работу. Привожу данные о минимальной температуре июня, которая иногда снижается до заморозков. Убедил. Получил мешки на всех. То же самое с получением другого оборудования, продуктов (усиленный экспедиционный паек), запасного горючего и т.д. Много времени заняло оформление договора на получение катеров. Наконец все готово!

В начале июня я на два часа съездил в Седью повидать Ирму. Их бригада работала в поле. Сажали картофель. Ряды полек поредели, но те, что уцелели, покрылись загаром и выглядели лучше, чем зимой. Ирма несколько окрепла и старалась казаться веселой, но пани Анна, ее оберегательница, сказала, что Ирма, как и большинство полячек, ни разу не получила ответа на ее письма родным и знакомым. И это ее очень угнетает.

Как помочь Ирме? Я даже обдумывал возможность обратиться за помощью к Болдыревуотцу, который был очень доволен результатами моих занятий с Женей, но Александр Иосифович и Богдан Ильич убедили меня в абсурдности этой мысли. К тому же шли последние занятия. Начинались экзамены. 10 июня я дал последний урок, в завершение которого Болдырев передал мне конверт, а в конверте сверх платы за июньские уроки были три красных тридцатки – премия за успешные результаты. Я чувствовал себя как Uberwinder[46]

. Вопервых, справился с трудной задачей: приручил и научил оболтуса. Вовторых, заработал более 300 рублей – большие деньги в довоенное время, а для заключенного – целое состояние.

Первая экспедиция начиналась. Я чувствовал себя участником почти великих географических открытий! Ведь река АйЮва была на картах обозначена местами пунктиром, а у ее притоков были намечены только устья! Утром 14 июня наша экспедиция погрузилась на катер и двинулась вниз по Ухте. Экспедицию возглавлял профессор Мацейно – ответственный руководитель гидрометслужбы Ухткомбината. Участники: недавно освободившийся геолог Георгий Иосифович Боровко – в прошлом участник многих экспедиций академика Ферсмана, теперь старший научный сотрудник ЦНИГЛ; гидрометр Пастианиди; бывший казачий урядник Сидоров, недавно освободившийся и принятый к нам старшим рабочим; конечно, я – безответственный руководитель гидрометслужбы, как меня иногда называли Лев Флоринский и Лонгфелло; команда катера состояла из двух человек: капитана (он же рулевой) и моториста (он же матрос). Всего «семеро смелых».

День выдался ясный, теплый. Катер бодро бежал вниз по течению. Миновали город. Кирпичный завод, где отбывал срок украинский сатирик Остап Вишня. Дальше берега стали круче, их покрывала густая тайга. Нигде не видно ни избушки, ни сторожевой вышки. Я лежал на верхней палубе, так называли крышу над каютой, на толстой кошме и с удовольствием смотрел на быструю реку, лесистые берега. Господи, спасибо за этот день на природе, за этот глоток свободы.

Первая остановка была в УстьУхте – большом зырянском селе у впадения Ухты в Ижму. Наш катер на полном ходу вырвался на середину этой очень широкой реки и, развернувшись лихо, подошел к причалу, подняв крутую волну. С невысокого берега флегматично смотрели комики[47]

, беззвучно несла огромные массы холодной воды сероголубая Ижма, гдето мычала корова, нарушая глубокую северную тишину.

Село раскинулось просторно, но выглядело угрюмо, голо. Серокоричневые деревянные двухэтажные избы с крытыми дворами тянулись вдоль берега. Пахло гнилой рыбой. Чувствовалось запустение. Не похоже было на райцентр. Над большой избой повис выцветший красный флаг – тут был райсовет. Заплеванное крыльцо. На скамейке у крыльца сидят мужики, худо одетые, бородатые, курят. У коновязи две худые лошаденки под обшарпанными седлами. Какое скучное место! Хуже лагеря.

Мы купили рыбы и умчались на другой берег. А там был сосновый бор. Красиво, чисто, ароматно от нагретой солнцем хвои. И комаров нет еще. А какую уху сварил наш гидрометр Пастианиди. Недаром говорят, что греки – непревзойденные повара. Александр Иосифович жмурился от удовольствия и хвалил грека.

Оставшийся день мы поднимались вверх по Ижме и достигли устья реки АйЮва часам к двадцати.

Ночлег. Полночь. Костер, окопанный канавкой. Черные ели вокруг, черная вода под обрывом, чернота кругом… Даже звезд не видно. Тишина шумит в ушах, и только потрескивает костер, и в неровном пламени костра колышутся, вырванные из мрака стволы ближайших елей.

Команда и Сидоров спят на катере, Александр Иосифович – в каюте. Боровко, Пастианиди и я сидим у костра и наслаждаемся ночью. Спать будем тоже у костра. Уже наломали еловые лапы. Получились прекрасные ложа, сверху спальные мешки, а над нами как балдахин простерлись огромные ветви вековых елей. Боровко рассказывает об, экспедициях: памирской с Ферсманом, монгольской – с Петром Кузьмичом Козловым, знаменитым исследователем Центральной Азии. Я думаю, что только лагеря и тюрьмы дают представление о счастье общения с умными, добрыми, интеллигентными людьми среди хамства и серости. И какой же я счастливый, что нахожусь среди таких людей, люблю необыкновенную девушку, ощущаю всю прелесть ночи в неистоптанном лесу, далеко от зоны, стрелков, комендантов, лагерной грязи и хамства.

Следующий день был занят определением расхода воды реки АйЮва в устье, отбором проб воды на химический и бактериологический анализы. На третий день мы стали подниматься вверх по течению, замеряя расходы воды впадающих речек. По пути обнаружили безымянную речку, которую назвали в мою честь Юраиоль и под этим названием нанесли на карту. К концу дня мы повстречали пороги, которые катер не смог преодолеть. Александра Иосифовича интересовали левобережные притоки, расположенные выше порогов, которые несли темноокрашенную воду из торфяных болот. Поэтому он решил подняться вверх пешком и взять пробы воды из этих притоков. Энтузиазма это предложение не вызвало. Тогда он спросил, кто пойдет с ним. Я с удовольствием принял это предложение. Остальным надлежало ждать у порогов, определять расход воды и ловить рыбу.

Рано утром четвертого дня экспедиции мы отправились вверх, захватив с собой еду, холодный чай в бутылках, топор и др. Утро было прохладное, коегде блестел иней, шагалось легко. Мы быстро шли сосновым баром по ковру серозеленоватого ягеля (олений мох). В лесу было тихотихо и только коегде слышались голоса птиц. Через несколько часов стали все чаще попадаться овраги, некоторые были забиты буреломом, и приходилось обходить но реке, а потом снова подниматься в лес, потому что берег у воды был непроходим.

Наконец часам к шестнадцати мы дошли до реки Воню, левого притока АйЮва. Вода в Воню была темнокоричневая, со специфическим торфяным запахом. Мы очень устали, так как были в пути уже десять часов. С удовольствием расположившись на бережку этой черной реки, мы плотно пообедали, допили чай и в освободившиеся бутылки набрали пробы воды, опечатали пробки сургучом. Надо было возвращаться, но на обратный марш не осталось сил. Мы решили срубить плот. Топор был отличный, сухостойные небольшие елки рубились довольно легко. Несколько подходящих стволов нашлось на берегу. Часа через полтора уже связали небольшой плотик. К сожалению, веревки было мало, и в основном вязали плот ветками ивы. В довершение срубили две тонкие березки для шестов, сели, оттолкнулись от берега и понеслись с драгоценным грузом в рюкзаках.

Течение реки АйЮва было быстрое, и мы едва успевали управляться с шестами, отталкиваясь то от огромных валунов, то от севших на перекатах коряг. Местами нас разворачивало задом наперед, местами плот задевал за камни, но мы быстро двигались вперед и надеялись до наступления темноты достичь порогов, у которых остался наш катер.

Уже заметно стемнело, когда мы увидели на левом берегу большой костер, и почти одновременно плот скребнул по камням, нас тряхнуло, обдало водой, мы проходили порог. Еще толчок, еще. Я чувствовал, что бревна расходятся, и правил к берегу. Порог миновали, и шест уже не доставал дна. У берега я вцепился в куст, остановил плот, бревна разошлись, и профессор оказался по шею в воде. От костра уже бежали наши спутники. Бутылки с пробами воды уцелели.

Нас ждал роскошный ужин: пирамида из кусков свежепрожаренной рыбы, сладкий чай, хлеб с повидлом. Александр Иосифович был очень доволен нашим путешествием на плоту и даже включил его в отчет.

На другой день мы дошли до устья реки Седью и остановились для замеров расхода воды. Завтра к середине дня достигнем совхоза и увидим Ирму. Я долго не мог уснуть и сидел на корме катера под зеленоватым небом белой ночи, слушая, как тихо плещется вода на перекате.

Утром 20 июня наша экспедиция отправилась вверх по реке Седью. С каждым километром все ближе к Ирме! Течение было довольно быстрое, и катер шел вверх по реке медленно. На перекатах было совсем мелко. Около одиннадцати часов порожистый перекат преградил путь. Катер бродил около переката. Я и матрос спрыгнули в воду искать проход. Увы! Прохода не было.

Капитан отказался продолжить путь и рекомендовал быстрее возвращаться в устье, так как по его наблюдениям уровень воды снижается изза сухой, жаркой погоды и мы можем застрять на нижних перекатах!

Сердце мое давило горе. Быть в пятнадцати километрах от совхоза и повернуть обратно! Не увидеть Ирму! Встреча с ней была одной из главных моих целей в экспедиции! Все мне очень сочувствовали. Александр Иосифович, утешая, обещал еще одну экспедицию специально на реку Седью на лошадях, но это мало меня утешило. Ведь сегодня встреча не состоялась.

Катер, царапая дно, прошел нижние перекаты. Вода падала. Наконец мы вошли в холодную Ижму и решили оставшийся день и ночь провести на берегу, понаслаждаться свободой, а в ночь с 21 июня на 22е приплыть в Ухту. У меня было подавленное настроение, и, несмотря на отличную погоду, я не купался и не ловил рыбу, а лежал под сосной на мысу и тупо смотрел, как быстрая светлая Седью впадает в широкую, спокойную Ижму.

21 июня наша экспедиция отправилась в Ухту – столицу Ухткомбината и прибыла около четырех часов утра к ухтинскому причалу. Сидоров остался на катере с вещами и приборами ждать подводу, а остальные участники пошли отсыпаться.

Разбудил меня громкоговоритель, который голосом Левитана вещал, что будет передано важное правительственное сообщение. Был уже полдень. Молотов, слегка заикаясь, объявил о нападении Германии, о бомбежке Киева, Севастополя, о боях на всем протяжении границы. Я выскочил изпод полога, вбежал в среднюю комнату и увидел бледные лица моих коллег, стоявших под черной тарелкой репродуктора. У Александра Иосифовича тряслись губы. «Могут начать нас расстреливать», – пролепетал он. Все молчали. Я вспомнил слова Тодорского об истреблении командного состава Красной Армии в 1936–1938 годах и его мрачный прогноз об ослаблении обороны страны. Было жутко.

Первые дни войны ознаменовались усилением лагерного режима. Нас всех переселили на житье в зону. Пропуска ограничили во времени (с 6 часов утра до 9 вечера). Через несколько дней только профессору Мацейно разрешили жить на метеостанции, чтобы обеспечивать ночные наблюдения. Многие вольнонаемные и стрелки ВОХР были мобилизованы. Место опытных стрелков охраны заняли старики коми, негодные к строевой службе. Их вооружили какимито допотопными ружьями. Мобилизовали окончивших школу десятиклассников, в том числе Женю Болдырева. Его по протекции всесильного генерала Бурдакова – начальника Ухткомбината. – направляли в офицерское училище.

Женя пришел попрощаться и очень благодарил за обучение немецкому. В аттестате с серебряной полосой у него по этому предмету была написано «отлично». Прощаясь, он сказал, что будет кричать немцам «Hande hoch!» и допрашивать пленных понемецки.

Через несколько дней в зоне совхоза отключили радио, а затем сняли репродукторы и перерезали провода трансляции у нас, на опытной станции и в других местах, где работали заключенные. Эта изоляция от информации рождала слухи о неблагополучии на фронте и усиливала тревогу. Были арестованы все немцызаключенные, занимавшие командные должности, в том числе и мой одноэтапник Александр Иванович Блудау, колбасный мастер на мясокомбинате. Были арестованы также бывшие заключенныенемцы, работавшие в управлении, на производстве, в снабжении; говорили, что их всех расстреляют.

3 июля прибежал Рабинович, вернувшийся с городского водомерного поста, и сообщил, что на площади мощный динамик извещает о предстоящем важном правительственном сообщении. Ветер дует в нашу сторону, и, если встать у забора со стороны города, можно услышать. Мы все побежали туда и вскоре услышали знаменитое выступление Сталина. Голос у Сталина был хриплый, временами слышалось, как он лил воду. Мы поняли, что взят Минск, занята большая часть Белоруссии и Прибалтики. Положение трудное, и Сталин обращается к народу. Никогда раньше в речи великого вождя не звучали тревога и просьба.

В конце июля Рабинович принес сногсшибательную весть. Между правительством СССР и польским эмигрантским правительством заключено соглашение о борьбе против немцев. По радио будет передано завтра обращение польского премьера генерала Сикорского ко всем полякам, находящимся в СССР. Действительно, выступление Сикорского транслировалось по радио, и заключеннымполякам было разрешено его послушать. Польский премьер объявил, что на территории СССР будут формироваться польские войска для освобождения Польши. «Hex жие Польска!» – закончил этим призывом свое выступление Сикорский. Поляки, полуголодные, ободранные, стояли и плакали. Некоторые целовались, как в светлое Христово воскресение.

В ближайшие дни братья поляки преобразились. Им объявили, что скоро начнется запись в Войско Польское, что им можно не ходить на работу, и они стали неузнаваемы. Сгорбленные спины распрямились, головы поднялись, походка стала тверже. Объявилось очень много офицеров. Какойнибудь захудалый сторож и дневальный в бараке превратился в пана майора или пана полицмейстера. В первую очередь вызывали и записывали офицеров. Их переводили в благоустроенный ОЛП № 1 (образцовый лагпункт), откуда убрали советских заключенных. Перешел на житье в ОЛП № 1 и Иероним, записавшийся в Войско в первые же дни. Он иногда навещал нас, рассказывал много интересного.

Я писал в Седью и просил Ходичу Зариповну организовать встречу с Ирмой. Энергичная Ходичаханум упросила Сванидзе дать направление Ирме на Ветлосян (сангородок для заключенных) по поводу ее контузии на лесоповале. Мне сообщили, что Ирму сопровождает комендант Попов. В назначенный день я ждал в лесу у поворота с тракта УхтаКрутая на Ветлосян возвращения Ирмы из сангородка.

Попов дал нам час на беседу и улегся под березу, а мы ходили неподалеку и тихо разговаривали. В совхозе «Седью» уже все знали об организации Войска Польского. Несколько женщин уже вызвали и перевели в ОЛП № 1. У Ирмы нашлись влиятельные родственники, и даже объявился жених, бывший поручик. Вчера от него доставили письмо. Ирма сказала, что у нее сердце разрывается. Долг призывает ее в Войско, а меня она не хочет оставить. Ирма говорила, что много думала и решила остаться в Ухте. Будет вольнонаемной, станет помогать мне, ждать моего освобождения.

Я и обрадовался, и ужаснулся ее решению. Вопервых, если она не поступит в Войско, то ее могут вернуть в лагерь. Вовторых, если даже ее и оставят на положении вольной, то это не значит, что ей разрешат работать у нас, а могут направить в другой город, и, втретьих, хотя мне осталось два года до конца срока, пока не закончится война, никого не освободят. С 23 июня освобождение заключенных нашей категории было приостановлено. Все это я рассказал Ирме и просил вступить в Войско.

Ирма плакала, у меня тоже разрывалось сердце. Подошел Попов. Свидание было окончено.

Мне стало известно, что полячки были очень раздражены, узнав об этой встрече Ирмы со мной и об ее отказе встретиться с женихомпоручиком. Панна Анна – оберегательница Ирмы – говорила Ходичеханум: «Пан Юрий – хороший человек, но он москаль. У них нет общей культуры. Не передавайте ему писем от Ирмы». В результате Ирма была переведена в ОЛП № 1 только накануне отправки первого эшелона поляков. Иероним, который уже более недели жил на ОЛП № 1, встретил Ирму вечером, когда уже выход из зоны был запрещен. Она передала ему для меня письмо и сказала, что завтра ее увозят первым эшелоном. Иероним побежал утром на метеостанцию. Я был на полях. Ждал он меня часа три.

Прочитав коротенькое горестное письмецо, я побежал с Иеронимом к эшелону, стоявшему на запасных путях. Надо было пробежать весь город, перейти мост и еще бежать, бежать по железнодорожным путям. И вот, когда мы уже бежали по шпалам, раздался протяжный гудок паровоза, затем послышался шум отходящего поезда. Свет померк в глазах. Иероним подхватил меня, свел с линии и сопровождал до метеостанции. По дороге мы простились. Его эшелон уходил завтра. Армия генерала Андерса формировалась, вызволяя заключенных поляков.

ОСВОБОЖДЕНИЕ ОТ ИЛЛЮЗИЙ

Лето незаметно кончилось. Стало уныло, пусто. Нет Ирмы. Что с ней? Нет ИеронимаБазилишка, к которому я очень привык. Перешел на опытное поле Богдан Ильич – стал старшим агрономом. С каждым днем становилось все тревожнее и, возвращаясь вечером в зону, никто не был уверен, что утром его выпустят снова. Радио попрежнему не работало, а слухи были невероятные. Говорили, что окружен Ленинград, пал Смоленск, заняты Одесса, Киев, множество других городов. Становилось голодно. Нашу столовую при опытной станции давно закрыли, и мы довольствовались общей кухней в зоне.

Както утром, выйдя из зоны, я увидел на траве иней. Стало еще тоскливее. По дороге на метеостанцию сочинил стихи:

На траве и в сердце иней,

Близится зима.

Не видать ни дали синей,

Ни ее письма.

Не повеет ветер с юга,

Зазвенев в листве.

Жди, когда завоет вьюга,

А не жди вестей,

Жди, когда закроет небо

Северная ночь,

Жди, борись за пайку хлеба,

Жди. Иль ждать невмочь?

Жди, а если ждать нет силы,

Погружайся в сон,

Будет сердце с сердцем милой

Биться в унисон.

Будет радость встречи с милой,

Словно боль, сильна,

Потрясенный счастья силой

Встрепенусь от сна,

Задохнусь, сожмусь от муки

Губы……………………

Боль любви и боль разлуки

Переживши вновь.

И ничто, никто не сможет

Боль души унять.

Дай мне силы, боже, боже,

Беспробудно спать.

На самом деле спать было некогда. К нам пришло пополнение. В Ухту приехали семьи многих вольнонаемных, до войны живших в Москве. Коекого устроили к нам, благо наша резиденция находилась в черте города. В том числе был устроен на должность метеонаблюдателя Сережа Борман – внук известного фабриканта шоколада Жоржа Бормана. Сережин отец после освобождения работал в проектном отделе, а Сергей с бабушкой приехали к нему. Еще были приняты две дамы – жены геологов. Наш дружный коллектив разрушился. Я учил новых сотрудников технике метеонаблюдений. Дамы были абсолютно неспособны, а Сергей быстро усвоил азы и охотно работал. Он в 1941 году окончил школу, но не был взят в армию изза порока сердца.

Сергей рассказывал о воздушных тревогах и бомбардировках Москвы, по ночам он слышал канонаду приближающегося фронта. Позвонила Болдырева и сообщила, что Женя убит под Ленинградом. Их офицерское училище бросили закрывать прорыв, и почти все курсанты погибли. Очень жалко Женю. В телефон было слышно, как плакала его мама.

В октябре был открыт пост на реке Ижме у деревни Пожня, выше впадения реки Ухты, недалеко от устья реки АйЮва. Наблюдателем приняли местного жителя Власа Трофимовича Хозяинова, рыбака и охотника. Этот высокий крепкий старик (бывший солдат гвардейского Семеновского полка) был очень полезным сотрудником. Он не только не нарушал график наблюдений на постах, но и каждый месяц привозя отчет, доставлял какойнибудь гостинец: ржаные лепешки, пирожки с картошкой или с рыбой, а однажды (на мой день рождения) – добрый кусок лосиного мяса.

В конце октября меня чуть было не застрелили. Утром я вышел из зоны, направляясь на станцию, и проходил мимо подконвойной бригады, вырывавшей из замерзающей земли репу. Я шел очень быстро, и стрелок подумал, что убегает ктото из его подконвойных. Он крикнул мне, но я на ходу сочинял стихи и ничего не слышал. Тогда конвоир выстрелил. Вся бригада начала кричать: «Юра, стой, стреляют!» Я остановился только после второго выстрела. Хорошо, что стрелок был старый и полуслепой. Я подошел, показал пропуск, тогда он добродушно сказал: «Однако, паря, постарел я. Сшибал раньшето с первого выстрела».

В ноябре начались холода. Выходя из зоны, мы бежали по переметенной дороге, продуваемые ветрам, через поля и долго не могли отогреться у печки, растопленной строгим казаком Иваном Васильевичем Сидоровым, нашим вольнонаемным рабочим. В полдень мы варили картошку по две штучки на брата и пили чай «мусорин». В зоне кормили совсем плохо. Лагерь был переведен на самоснабжение, и основным в рационе была гнилая картошка и капуста.

Ходили слухи, что бои идут уже в Москве. Вольнонаемные сотрудники рассказывали об эвакуации правительственных учреждений и дипкорпуса в Куйбышев, об эвакуации заводов, детских домов, школ за Волгу, за Урал.

Был на Ветлосяне по лечебным делам. Видал А.И. Тодорского. Комкор сильно сдал. В первые же дни войны он написал заявления Тимошенко и Ворошилову с просьбой направить его в действующую армию и предоставить ему командование корпусом, или дивизией, или хотя бы полком. Ответа не было. Он написал Сталину, но просьба его так же осталась гласом вопиющего в пустыне.

За несколько дней до моего дня рождения прошел слух, что наступление на Москву приостановлено и под Москвой стягиваются огромные массы войск из Сибири.

Двадцать второй день рождения – 25 ноября – отметили весьма дружно. Влас Трофимович из Пожни привез несколько килограммов лосины. Борманы достали сыр, колбасу. Градов передал овощи для винегрета, капусту. Профессор Ясенецкий, шефствовавший над пасекой опытной станции, достал мед, профессор Зворыкин принес бутылку шампанского, а я купил у завскладом продбазы бутылку коньяка «Финь шампань». В довершение всего Борманы принесли корзину столового серебра, которое сохранила и привезла в Ухту бабушка Борман.

Все кушанья готовили профессор Мацейно и гидрометрист Пастианиди – оба великие кулинары. Лосина была и тушенная в кислосладком соусе, и жареная. Из рыбы сделали заливное, селедка купалась в горчичном соусе, винегрет в большой миске походил на мозаику, белокочанная свежеквашеная капуста с вкраплениями оранжевой моркови и рубиновой клюквы, краснокочанная капуста маринованная. Все это было красиво расставлено на столе. На сладкое был приготовлен рисовый пудинг на меду с изюмом. Среди этого изобилия стояли не только бутылки с этикетками, но и самодельные из спирта, получаемого для химлаборатории опытной станции. Над столом повесили мой портрет, выполненный тушью художником Львом Премировым.

За стол сели двенадцать человек. Именно человек, а не загнанных зэков, стоящих, может быть, у края пропасти, как поется в лагерной песне. Профессор Зворыкин открыл застолье, сердечно поздравил меня с 22летием. Очень остроумно он связал мифологические образы с нашим положением. Богдан Ильич в свой тост вставил стихи Мицкевича из «Пана Тадеуша». Лев Флоринский прочитал поздравление в стихах, где были и пророческие строки:

Вы посетите и страны заморские,

Лондона Сити и храмы Таи[48]

,

Девушка телом Венера Милосская

Вас успокоит в объятьях своих…

(Много лет спустя я посетил и Англию, и Таиланд, и еще множество стран.) Борманстарший играл на гитаре и вместе с Сергеем очень приятно пел старинные романсы и, даже, страшно сказать, сочинения запрещенного Вертинского.

Вспоминая об этом дне, я еще раз убеждался, что нигде так не умеют радоваться, как в лагере и в ссылке, если имеется хоть какойнибудь повод для радости. Действительно, «жизнью пользуйся, живущий; мертвый, тихо в гробе спи». С этим перекликается один из жестоких лагерных афоризмов: «Ты умри сегодня, а я завтра». На другом афоризме: «Если сможешь – отними, если сможешь – укради, если не сможешь отнять или украсть – проси, если ничего не можешь – умри» – построены обычно отношения в лагерных зонах, где реальная сила – это урки, создающие дополнительный гнет унижения, расчеловечивания. Поэтому ничто так не приучает ценить хорошие человеческие отношения, интеллигентность, доброжелательность, как лагерная античеловечная действительность.

В начале декабря всезнающий Франкфурт шепнул мне: «Подключают радиосеть в зоне». И через два дня все радиоточки в зоне заработали. Передавалось о начале разгрома немецких войск под Москвой. В этот же день мы узнали о нападении Японии на США – уничтожении флота в ПёрлХарборе.

В январе Московская область была полностью освобождена от немцев. Франкфурт многозначительно говорил: «Теперь ясно, что Гитлер проиграл войну. На два фронта он воевать не может!» Когда ему объясняли, что второй фронт еще не открыт и, по существу, происходит единоборство СССР с Германией, он говорил: «Второй, вернее, первый фронт – это евреи. Это скрытая сила, но действенная. Мы будем преследовать немцев и после войны». Бедный Франкфурт не дожил до воплощения своей мечты. Он умер в лагере до конца войны, но еврейский международный комитет вел очень активно поиски нацистов во всех странах и выловил очень многих, в том числе и Карла Эйхмана – начальника отдела по делам евреев в ведомстве Гиммлера, и казнили его в Израиле в 1962 году.

После разгрома немцев под Москвой нервозность в лагере уменьшилась. Как вдруг в одно вьюжное февральское утро почти у всех работавших за зоной в проходной будке отобрали пропуска, в том числе и у меня, Льва Флоринского, Пастианиди. Примерно через час нам объявили выход на лесоповал под конвоем. Начались трудные дни. В густой утренней темноте нас выводил конвой из зоны. Шли километра три на другой берег Ухты, углублялись в лес, десятник отмерял делянку сплошной вырубки. По углам делянки мы разводили костры. У костров вставали конвоиры, а мы начинали валить деревья, обрубать сучья, распиливать стволы на двухметровые бревна, складывать их в штабеля, а сучки подбирать и сжигать.

Сплошная вырубка – трудная работа. Лес в основном был чахлый ельник. Тонкие стволы елок почти от земли были густо усеяны сучками и ветками. Обрубать их было очень канительно, в норму они не входили, а тонкие стволы давали ничтожный процент выработки. Работали парами. На пару норма – 12 кубометров. Глубокий снег очень затруднял работу. Перерыв – около 30 минут – был примерно в полдень. Мы собирались к большому костру, где сжигали сучья и ветви, садились на ветви или бревна, и те, у кого оставался после завтрака хлеб, нанизывали кусочки на палочки и поджаривали на костре. Это называлось «делать шашлык». Некоторые даже брали кружки или котелки и, нагрев в них снег на костре, получали теплую водицу. Мы со Львом в эту водицу клали горсточку сухого шиповника, собранного еще осенью, и пили витаминный напиток с кусочком хлеба примерно 100–150 граммов. После такого «обеда» – снова за работу до темноты. Потом десятник замерял кубометры, и мы тащились в зону. Норму почти никто не выполнял и поэтому не получал ни премблюдо, ни полную пайку хлеба.

К середине февраля мы уже сильно отощали. Градов дважды передавал мне немного вареной картошки, но это не восполняло затрату энергии на тяжелую работу. Профессор Зворыкин сообщал, что он хлопочет о нашем расконвоировании, но дело идет туго. Действуют «Общие указания»: всех заключенных моложе сорока лет держать под конвоем. В чем же дело? Точной информации не было, а слухов было полно. Говорили, например, что немцы выбросили авиадесант не то в районе Инты, не то в Воркуте. По другим слухам, на Севере произошло восстание заключенных в какомто лагпункте. Восставшие перебили конвой, захватили оружие и стали продвигаться вдоль железнодорожной линии, освобождая по пути лагпункты. Для подавления восстания были направлены отряды стрелков из окрестных лагерей и даже мобилизованы партийные работники управления Ухтижмлага. В Ухте действительно многие вольнонаемные и работники ГУЛАГа были мобилизованы и отправлены на Север. Поэтомуто и были законвоированы все нестарые заключенные, независимо от выполнявшейся ранее работы (геологи, буровики, дорожные рабочие, специалисты разных профилей). Эта мера наносила большой ущерб производству Ухткомбината, и мы надеялись, что начальство будет вынуждено ослабить режим.

17 февраля – день моих именин. Богдан Ильич передал мне вечером накануне в подарок сахар и ячменную лепешку. Лев скорбел, что ему нечего мне подарить. По дороге в лес я мечтал попасть на удачную делянку, где были бы сосны. К нашей радости, в отведенной делянке на холмике красовалась огромная сосна с гладким стволом и высоко расположенной широкой кроной. Мы решили ее захватить. И как только конвой крикнул: «Расходись по делянке!», мы кинулись к этой великой сосне, прыгая, словно зайцы, в глубоком снегу. Сосна стояла на противоположном конце делянки. Мы рвались к ней. Сердце выскакивало из груди. Половина лесорубов бежала наперегонки за нами. Уж очень велик был приз. Мы добежали первые и упали в снег у ее мощного ствола, обнимая его с двух сторон. Сосна досталась нам. Это был мой именинный пирог!

Мы с удовольствием спилили это сероватооранжевое чудо. Оно тяжело упало в сторону поляны, подняв вихрь снега. Распиливать ствол было нелегко, но каждый двухметровый балан тянул на полкубометра. К перерыву мы уже почти закончили обрабатывать эту красавицу, получив около девяти кубометров. Нам оставалось до нормы еще три, что можно было одолеть после перерыва. Мы с удовольствием попили сладкий чай, съели ячменную лепешку Богдана Ильича, обсудили переданное утром по радио сообщение о взятии японцами Сингапура. За этот день мы заработали 105 процентов нормы, получили 800 граммов хлеба и премблюдо – ржаной пирожок с картошкой. Через несколько дней нас расконвоировали, и мы с огромным удовольствием отправились в свою любимую гидрометслужбу.

Конец зимы и весна прошли в напряженной работе. По распоряжению начальника Ухтижмлага гидрометслужбу обязали составлять обзор метеорологических условий за каждый месяц, он тиражировался для отделов управления и производственных подразделений. Увеличился объем гидрологических работ. На полях проводилось определение глубин промерзания и оттаивания почвы, а в лесу продолжались снегосъемки.

На лето планировалась экспедиция в верховья реки Ухты. Июль выдался теплый. В экспедицию мы отправились вчетвером: Пастианиди, Флоринский, казачий урядник Сидоров и я. Нас доставили в верховья Ухты на грузовике, там мы соорудили большой плот. Установили на носу палатку, на корме – место для костра и медленно стали сплавляться вниз, останавливаясь у каждого впадающего ручья или речки для отбора проб на химанализ и замера расхода воды. В верховьях Ухты были выходы радиоактивных вод, и даже был так называемый «водный промысел», где, перерабатывая радиоактивные воды, получали соли радия. Эти соли использовались в военной промышленности, и их самолетами отправляли в Москву. Отработанные воды сбрасывались в Ухту, хотя они еще имели радиоактивность.

Эта экспедиция по настроению существенно отличалась от прошлогодней. Та была в предвоенное время и для меня осенялась ожиданием встречи с Ирмой. В 1942 году все было напряженней, суровей. В мае началось наступление немцев на Украине и в Крыму. Были сданы Харьков, Севастополь. Шли слухи о возможном ужесточении лагерного режима. Поэтому пребывание в течение десяти дней вне зоны на природе воспринималось как божий дар, но возрастающая вероятность законвоирования придавала много горечи этому дару.

Как бы то ни было, плыть на плоту чудесно. Можно в любое время купаться. Можно остановиться у красивого бережка и набрать необычно рано поспевшей черники, грибов. От комаров спасали тлеющие головешки плотового костра и ветерок, тянущий вдоль реки. Напряженно работая, мы уже в первые дни произвели множество замеров и отобрали много проб воды. Сидоров собирал белые грибы, насыпал их в ведро горой и долго варил на медленном огне в малом количестве воды. Грибы оседали, уваривались, распространяя дивный аромат, и, когда оставалось полведра этого чудесного супа, белого, как от молока, начиналось объедение. После супа ели чернику кто сколько сможет. Вечером еда была более прозаичная: каша из сухого пайка и чай «мусорин».

Через десять дней, 25 июля, мы вернулись в Ухту. В зоне совхоза мне встретился Г.М. Примаков. Его брат, знаменитый комкор Виталий Маркович Примаков, командовавший конным корпусом во время гражданской войны, был расстрелян в 1937 году. Так вот брат комкора получил за родство десять лет и работал в конторе совхоза. Он горестно взглянул на меня и тихо сказал: «По радио передали, что Ростов сдали. До чего довели страну. Кровью платим!» За что платим кровью, он не сказал. И так было ясно.

Голодно. Мы с Львом Флоринским собираем лебеду, крапиву, щавель. Профессор Мацейно все это варит, добавляя специи, и мы едим зеленый супчик. Богдан Ильич сделал из бревна большую ступу, а из березового полена – пест. Я прихожу к нему на опытное поле и толку зерна в ступе (в основном старый невсхожий ячмень), а он варит кашу – тоже подспорье. Вспоминаем те блаженные дни, когда на опытной станции была своя столовая, когда мне А.И. Блудау подкидывал из мясокомбината то колбаску, то сальце. Все заметно отощали. Наш шеф профессор Мацейно чаще обычного ведет разговоры на гастрономическую тему. Вольные снабжаются значительно лучше, но и они поскуливают. Деньги обесценены. На рынке пачка махорки стоит 40–60 рублей, бутылка постного масла – 200–300 рублей. Зарплата вольнонаемных годится только на выкуп пайка по карточкам. Начальство свирепствует. Планы увеличивают, заключенных не хватает, да и они слабеют от такой гонки. Освобождающихся бытовиков сразу забирают в армию, новых заключенных поступает меньше, да и поляки уехали. Ходят слухи, что Войско Польское не хочет воевать с немцами на нашем фронте и генерал Андерс добивается вывода Войска в Иран. Что с Ирмой? Писем от нее нет.

Профессор Мацейно очень робел перед начальством. На его беду, начальник управления комиссар госбезопасности С.Н. Бурдаков все более интересовался гидрометеорологической информацией и нередко вызывал Александра Иосифовича на доклад. Обычно, получив такое приглашение, он начинал страшно суетиться. Хватал множество материалов, путался в них, сердился, заставлял всех спешно чертить какието графики, составлять таблицы. От волнения у него расстраивался желудок, а он боялся, что желудочные дела могут его задержать, и волновался еще больше, боясь опоздать к грозному начальнику. Я его всегда сопровождал в этих походах в качестве носильщика многочисленных иллюстраций и ожидал в приемной возвращения моего бедного шефа из страшного кабинета.

Вскоре после возвращения из экспедиции Александра Иосифовича неожиданно срочно вызвали в управление. Времени на подготовку и желудочные дела почти не оставалось. Мы захватили множество материалов, и в том числе незаконченный отчет по экспедиции. В приемной начальника секретарь Леночка Брянчукова попросила нас подождать. У начальника был его заместитель – главный инженер полковник Зоткин. Вскорости у Александра Иосифовича начались желудочные дела, и он, обливаясь холодным потом, доложил Леночке о необходимости отлучиться. Леночка молча пожала плечами. Мол, дело ваше. И бедный профессор выскочил из приемной. Через минуту от Бурдакова вышел Зоткин, и звякнул звонок, означавший приглашение в кабинет. Леночка поджала губки, исчезла в кабинете и, вынырнув обратно, прошептала:

– Он очень сердится. Вы можете чтонибудь доложить?

– Попробую, – сказал я, хватая материалы. Леночка открыла дверьтамбур, и я оказался в огромном кабинете. Бурдаков стоял посредине.

– Что Мацейно…? – спросил начальник, напирая на непроизносимый глагол. – Докладывайте о результатах экспедиции. Кратко. Не размазывая.

Я, «не размазывая», доложил основные результаты. Вошла Леночка, сообщив о возвращении Мацейно.

– Не надо, пусть уходит, – буркнул Бурдаков. Я ответил еще на ряд вопросов и был отпущен с миром. Но, возвращаясь, я заметил, что рубашка у меня под мышками мокрая. Это значит: я волновался и страшился. Мне было очень неприятно. Страх перед начальником – очень унизительное чувство. Мне потом рассказывали, что и наркомы на докладе у Сталина потели, как загнанные лошади, от страха. Для меня, бесправного заключенного, комиссар госбезопасности, заместитель начальника ГУЛАГа был не менее страшен, чем Сталин для наркома. К счастью, для профессора Мацейно этот поход был последним, и грозный начальник стал вызывать меня для докладов, но я уже больше не потел.

Опять угасает лето. Очень грустно. Хочется поплакать, но нельзя раскисать. Надо работать, читать, для души писать стихи. Лев тоже пишет. Мы друг другу читаем. Иногда читаем коллегам. Стихи утоляют голод. Кормят все хуже. Мы на метеостанции еще весной раскопали грядки. Каждому досталось около 20 квадратных метров. На опытном поле нам дали семена моркови, свеклы, гороха, репы – всего понемножку, по граммам. Все лето мы ухаживали за грядками. Пололи, поливали, прореживали. Я сильно прореживал, а Лев жалел растения. В результате к концу лета моя морковка была толще большого пальца и еще росла, а репа – диаметром 5–7 сантиметров. У Льва репки были размером с пятак, а морковки – не толще карандаша. Всех лучше была морковь в грядках Александра Иосифовича, чем наш шеф очень гордился.

У меня получился очень удачный опыт с картошкой. П.Я. Градов выделил нам нелегально весной по 20 клубней среднего размера для посадки. Он заверил нас, что осенью мы получим 20–25 килограммов. Флоринский и Пастианиди съели посадочный материал. Шеф посадил все клубни. Я же вырезал из клубней глазки с кожурой, а основную массу клубней съел. Эти обрезки я обсыпал золой и посадил в четыре довольно большие ямы, которые выкопал за домом на южной стороне среди дернины. Надо мной подсмеивались, но когда появились ранние и дружные всходы, а глазков было более ста, то скептики приумолкли. Несколько раз за лето я подсыпал землю со старых парников в ямы, наполовину засыпая ботву, наконец, вместо окучивания насыпал холмики над ямами и с интересом ждал результата.

На вскрытие первой ямки собрались все коллеги. Даже профессор Ясенецкий пришел с опытного поля. Картофель в яме расположился ярусами (по числу подсыпок). Первая яма дала около ста средних и крупных клубней и много мелочи. Примерно такой же урожай был и в других ямах.

Наш вольнонаемный рабочий – донской казак Сидоров – был потрясен эффектом. И восклицал: «В четыре ямы побросал очистки и собрал мешок картошки! Все равно, что клад нашел!»

Мрачная осень портит настроение, но изобретательный Богдан Ильич решил учить меня танцам. В качестве партнерши он пригласил агрохимика Тасю. Эта милая молодая болгарка еще до моего приезда работала на опытной станции. Ей дали восемь лет по подозрению в шпионаже, так как она посещала болгарское посольство, желая уехать к своим родственникам в Болгарию.

Уроки танцев проходили в конце рабочего дня, когда вольнонаемные уже уходили. Богдан Ильич наигрывал на гребенке танцевальные мелодии, показывал фигуры, а мы танцевали польку, мазурку, вальс и даже краковяк. Это очень развлекало, но потом начальник опытной станции запретил это веселье.

Поздней зимой я стал участвовать в драмкружке в совхозе и даже сыграл роль Баклушина в пьесе Островского «Не было ни гроша, да вдруг алтын». Шефствовал над нашим драмкружком известный в то время артист Эггерт, который играл Локиса в знаменитом фильме «Медвежья свадьба» по сценарию А.В. Луначарского.

Осенние дожди. На полях совхоза «Ухта» ползают в грязи заключенные, выбирая из размокшей земли картошку – главный продукт питания второй военной зимы. В этом году посевы картофеля были значительно расширены, построены картофелехранилища на 500 тонн каждое. Заканчивали стройку под дождями. Я представлял, как будет храниться урожай, собранный с грязью пополам, в сырых хранилищах. Обычно после засыпки картошку сразу начинали перебирать, отбрасывая начинающие гнить клубни на корм скоту и заключенным. Эта переборка продолжалась до начала посадки. Сгнивало в хранилищах 70–80 процентов заложенного урожая. Сохранившаяся картошка предназначалась для вольных и для посева.

Очевидно, технология хранения была негодной. Я высказал это предположение директору совхоза и попросил разрешения установить в нескольких хранилищах гигрометры (приборы для определения влажности воздуха) после окончания закладки картофеля. Действительность превзошла все ожидания. Даже в старых хранилищах относительная влажность воздуха была 96–98 процентов, а в новых – 100 процентов. На потолке висели капли! Значит, непрерывное гниение и переборка картофеля до весны, гнилье – для свиней и заключенных.

Постепенно я разработал методику оптимизации хранения картофеля и рассказал профессору Мацейно. Суть методики заключалась в следующем: во время морозов в воздухе остается ничтожное количество влаги. При температуре 40°С максимальное содержание водяного пара не превышает 0,18 миллибара. В хранилище при температуре +2°С максимальное содержание пара достигает 7,05 миллибара, то есть их почти в сорок раз больше, чем при 40°С. Следовательно, прогреваясь в хранилище, поток морозного воздуха действует как суховей (его относительная влажность ниже 3 процентов), осушая и хранилище, и картофель. При этом важно дозировать приток морозного воздуха и активно топить печи в хранилище, поддерживая положительную температуру. Обычно же во время морозов все вентиляционные трубы наглухо закрывают. Без оттока влажного воздуха влага, испаряемая картофелем и влажной землей, скопляется, создавая оптимальные условия для гниения, а не для хранения.

Профессор Мацейно одобрил методику и даже захотел подписаться под ней, но когда я сообщил ему, что хочу при наступлении морозов провести такой опыт в совхозном хранилище, он испугался и сказал: «Бронь боже! Если картофель померзнет – расстреляют». От подписи отказался и рекомендовал мне оставить эту опасную затею.

Но мне очень хотелось, чтобы несчастные заключенные ели хорошую картошку, а не гниль, поэтому я не внял советам осторожного шефа, а написал пространную докладную начальнику сельхозотдела управления Ухткомбината. Вскорости меня вызвали в сельхозотдел и дали мне жару. Вопервых, меня обвинили во вредительстве, попытке поморозить важнейший продресурс – картофель; вовторых, признали, что все мои «теории» – это дилетантский бред, а втретьих, прямо сказали, что меня нужно расстрелять, так как моя жизнь, конечно, ничего не стоит по сравнению с замороженным хранилищем.

После этого разноса я подал материал грозному генералу. С.Н. Бурдаков вызвал меня, выслушал, пообещал расстрел в случае неудачи и… разрешил провести сей опыт в совхозе «Ухта», отдав при мне распоряжение начальнику совхоза.

В декабре наступили трескучие морозы. Трескались промерзшие бревна новых построек, деревья, перевалило за 40 градусов. Я начал «расстрельный» опыт, поселившись в самом сыром хранилище. Под вентиляционными трубами на полу были установлены минимальные термометры, сверху картофеля в буртах – максимальные. Четыре гигрометра фиксировали относительную влажность, а в центре хранилища стояли термограф и гигрограф – самопишущие приборы, непрерывно регистрирующие температуру и относительную влажность на специальных лентах.

Старые большевички, в том числе и дамы из моего «клуба» (сотрудница Коллонтай, 3.Р. Тетенборн, Будзинская и Новицкая), продолжали переборку картофеля и поддерживали огонь в печках, а я регулировал приток морозного воздуха. Ложе свое я устроил за печкой, спал вполглаза урывками по дватри часа, закрывая на это время вентиляцию. Обед, завтрак и хлеб мне приносили старушки. Я выскакивал на воздух не больше чем четырепять раз в сутки на несколько минут. В хранилище воняла гнилая картошка, тускло горели и коптили керосиновые фонари в бункерах, где перебирали картошку. Заведующий хранилищами заходил каждый день, нюхал воздух, щупал сырую картошку и молча уходил.

Относительная влажность начала снижаться на третий день, когда я установил оптимальный режим вентиляции. К вечеру появился заведующий, долго принюхивался и неуверенно сказал, что вроде воздух стал суше. Показания приборов он по малограмотности игнорировал.

На четвертый день относительная влажность снизилась до 90–92 процентов. Перестало капать с потолка. Появился начальник совхоза, посмотрел показания приборов. Ушел молча. Я был рад, ведь молчание – знак согласия. На шестой день Зинаида Ричардовна Тетенборн принесла мне утром несколько сухих картошек. «Корочка, корочка», – радостно говорила она. Действительно, на поверхности клубней была корочка подсохшей грязи. Влажность воздуха снизилась до 75 процентов!

Еще пять дней тянулся этот опыт, но уже расстрелом не пахло, как не пахло ни гнилью, ни сыростью. На двенадцатый день относительная влажность опустилась ниже 70 процентов. Просыхание хранилища стало устойчивым. Я написал докладную начальнику совхоза, лично вручил ему и попросил создать комиссию по приемке опыта.

На другой день явилась комиссия в составе главного агронома сельхозотдела управления, начальника совхоза, старшего агронома совхоза и заведующего хранилищами. Комиссия предварительно посетила соседнее хранилище, где в бункерах гнила мокрая картошка. Различие в состоянии «важнейшего продресурса» было столь разительно, что начальник совхоза сказал, что такого эффекта он не ожидал.

– А как насчет расстрела? – непочтительно спросил я возглавлявшую комиссию главного агронома сельскохозяйственного отдела Журину, моего главного противника.

– А это от вас не уйдет, – прозвучало в ответ.

Я был в восторге. Убрал приборы и ложе, помылся в бане и с удовольствием уснул. На другой день узнал, что в «награду» начальник совхоза велел мне выдать банку фасоли в томате. Мой шеф и все профессора опытной станции поздравляли с победным окончанием опасного эксперимента. Дней через пять всем совхозам Ухтижмлага было предписано оптимизировать режим хранения картофеля и овощей по методике опытной станции.

После поражения немцев под Сталинградом стало ясно, что война вступила в новую фазу – наступательную, но конца ее еще не было видно. Лагерное население уже стало пополняться заключенными нового типа: гитлеровскими старостами и полицаями из освобожденных еще в 1942 году районов Подмосковья.

В конце зимы совхоз «Ухта» был неожиданно «оккупирован» немками. Это произошло внезапно. В один из мартовских дней нас срочно выселили из зоны совхоза и разбросали по окружавшим Ухту зонам. Работники опытной станции попали в лагпункт гужтранспорта в двух километрах от города. А на другой день зону совхоза наполнили несколько сот немок, бывших жительниц АССР немцев Поволжья, выселенных еще в начале войны в Сибирь. Они и стали основной рабочей силой в совхозе.

У нас в распорядке дня ничего не изменилось, только зона стала другая, но все зоны и их обитатели так похожи, что это не произвело впечатления. Мы продолжали жить своим кругом, как на острове. Весной работы прибавилось, время шло быстро. Думалось: сколько еще этих весен в лагере? А сколько всего жить осталось? А когда же будет освобождение? Представлялось: война окончилась, всех освободили (конечно, только окончивших срок), и я еду на юг. Сижу на ступеньке вагона, и теплый ветер шевелит мои волосы, а колеса стучат: на юг, на юг, на юг… Впереди Москва, а потом я уеду поближе к Черному морю, где нет проклятой зимы, колючей проволоки и гнусного лагерного быта.

Восьмого июня, когда я возвращался в зону, дежурный в проходной сказал, что меня утром девятого вызывает нарядчик. Я несколько обеспокоился и попросил Флоринского сообщить шефу и начальнику опытной станции профессору Зворыкину, что, если меня задержат в зоне, я жду их вмешательства и прошу о спасении.

В конторе нарядчик посмотрел на меня рыбьими глазами и тусклым голосом сказал, что пришли документы на освобождение с 10 июня. Поэтому надо подготовить к сдаче все лагерные вещи, кроме одежды, и десятого отправиться в УРО (учетнораспределительный отдел управления) получить справку об освобождении.

Это событие дошло до моего сознания значительно медленнее, чем объявление о продлении срока на пять лет, объявленное мне в Соловках в 1938 году. Я некоторое время стоял во дворе зоны, ничего не ощущая, как будто это меня не касалось. Потом медленно пошел на метеостанцию.

Профессор Мацейно и коллеги встретили меня радостными восклицаниями, но, вглядевшись в мое лицо (оно показалось расстроенным), стали обеспокоенно спрашивать:

– Что случилось?

– Мне объявили об освобождении, – невыразительно сказал я.

Изумление было всеобщим. Позвонили профессору Зворыкину. Петр Павлович поздравил меня и сказал, что срочно будет писать рапорт о направлении меня на опытную станцию в качестве вольнонаемного и получении на меня брони.

На другой день я получил в УРО справку об освобождении, где значилось, что «ввиду отбытия указанной меры уголовного наказания он, Чирков Юрий Иванович, с прикреплением к производству Ухтижмлага НКВД до конца военных действий, на основании директивы НКВД СССР и Прокуратуры СССР от 29/IV42 г. за № 155 из Ухтоижемского исправительнотрудового лагеря освобожден 10 июня 1943 года. Видом на жительство служить не может. При потере не возобновляется».

Итак, я освобожден до конца войны «с прикреплением». По существу, ничего не изменилось. Та же Ухта, тот же Север, та же работа. Только теперь я буду получать зарплату и продовольственные карточки. А где буду жить? Ухта была перенаселена за счет нахлынувших беженцев (в основном членов семей вольнонаемных). Хотя мне многие завидовали, даже мой друг Лев Андреевич, который закончил второй срок в 1942 году, но не был освобожден, я не ощущал ни облегчения, ни радости.

Хотя я и «освободился», но не везет меня поезд на юг, не треплет южный ветер мою шевелюру. Москва и родные так же далеки, как и были. И паспорта у меня не будет, а будет только справка об освобождении, которая нигде, кроме Ухты, «видом на жительство не является». Неожиданное освобождение окончательно развеяло все иллюзии. Даже ждать свободы, и мечтать о свободе было уже не к чему.

ПСЕВДОВОЛЯ

Стало быть, я считаюсь «вольным». Профессор Зворыкин договорился в сельхозотделе и в отделе кадров управления о моем зачислении на должность старшего метеоролога опытной станции. Он же сообщил, что мое освобождение – результат рационализаторского предложения по оптимизации режима хранения картофеля, давшего значительный эффект. В сельхозотделе сказали, что если бы это придумал вольный, то получил бы орден, а заключенному достаточно и «досрочного» освобождения, то есть раньше конца войны.

Через несколько дней все формальности были закончены, был издан приказ, назначен оклад 1100 рублей, выданы продуктовые карточки и пропуск в столовую для ИТР. Я записался в городскую библиотеку и легально посетил театр, попав на премьеру хорошей оперетты «Жрица огня» Валентинова. Написал домой большое письмо и… загрустил.

От тоски спасали работа, милые коллеги. Вечерами я нередко провожал их до лагпункта и сиротливо шел обратно на станцию, где уже снова жил профессор Мацейно, и мы проводили вдвоем длинные вечера.

В начале июля шефа и меня вызвал начальник управления. Он уже был в генеральских погонах, которые ввели с начала 1943 года, и выглядел весьма импозантно. Я был при галстуке и в сером польском костюме. До этого дня я посещал управление только в лагерной косоворотке, памятуя роковую встречу с начальством летом 1940 года. Бурдаков бегло взглянул на меня, но ничего не изволил вымолвить. Нам было предложено разработать климатический атлас территории Ухтижмлага. Когда аудиенция была окончена, генерал спросил меня както небрежно:

– Довольны? Устроились?

– Спасибо. Устроился, сплю на стульях у рабочего места.

– Подайте заявление в АХО, – буркнул генерал.



Pages:     | 1 |   ...   | 5 | 6 || 8 | 9 |
 





<


 
2013 www.disus.ru - «Бесплатная научная электронная библиотека»

Материалы этого сайта размещены для ознакомления, все права принадлежат их авторам.
Если Вы не согласны с тем, что Ваш материал размещён на этом сайте, пожалуйста, напишите нам, мы в течении 1-2 рабочих дней удалим его.