WWW.DISUS.RU

БЕСПЛАТНАЯ НАУЧНАЯ ЭЛЕКТРОННАЯ БИБЛИОТЕКА

 

Pages:     | 1 |   ...   | 2 | 3 || 5 | 6 |   ...   | 9 |

«Юрий Иванович Чирков А было все так… Юрий Чирков А было все так… ...»

-- [ Страница 4 ] --

– Если бы сегодня в лазарет, то зачем переводить вас в общую камеру? Чтото крутят начальники.

Это логичное рассуждение очень испортило мне настроение. Я стал злиться, и апатия прошла. Может быть, вызвать начальство? Но сокамерники сказали мне, что уже вечер и начальники, от которых зависит перевод из СИЗО в лазарет, уже сидят за ужином и пьют водку, а завтра день смерти Ленина, послезавтра 9 января – нерабочие дни, так что сидеть мне здесь не меньше чем три дня. Я был в ужасе. Хохлов сказал:

– Бывали случаи, когда начальники обманывали голодовщиков: обещали удовлетворить требования, а затем после снятия голодовки и кормления не выпускали из СИЗО, надеясь таким образом сломать голодовщиков.

Я вспомнил, как Гройсмана и Харадчинского после снятия голодовки более недели держали в лазарете на режиме СИЗО, пока они не пригрозили возобновлением голодовки.

Утром всех разбудили урки. Один из них поймал большую крысу, держа ее за хвост, крутил над головой и, наконец, швырнул ее в дверь. Крыса, ударившись о железную дверь, отскочила и упала оглушенная на крышку параши. Другой урка сбросил ее внутрь и закрыл крышку. Вскорости камеру повели на оправку, я остался лежать и слышал, как вскоре раздались вопли. В уборной, когда открыли парашу, крыса выскочила и начала метаться, обдавая всех зловонными брызгами. Люди закричали, дежурный стрелок приоткрыл дверь, и огромная грязная крыса бросилась в щель на стрелка, пробежала на плечо и, спрыгнув, исчезла в коридоре. Испачканный и перепуганный стрелок там же начал искать виноватого, и урки были отправлены в карцер.

Днем 21 января для выяснения деталей этого криминала в камеру явился начальник смены. Я передал ему заявление на имя начальника 3й части о продолжении голодовки до тех пор, пока меня не переведут в лазарет, принесенную мне манную кашу и молоко отправил обратно и начал снова голодать. Это был одиннадцатый день от начала голодовки. Утром следующего дня пришел сердитый помощник Монахова, сказал, что меня сейчас увезут в лазарет, и проворчал:

– Избаловались вы все здесь. Чуть что и голодовка! И вчера, и сегодня праздничные дни…

Я прервал угрюмого помощника, громко спросив:

– Разве у вас день смерти Ленина и 9 января считаются праздничными днями?

Как он испугался! Вспотел, молчал, злобно смотрел и так, не найдя слов для отбоя, вышел.

– Зря вы это, – сказал Хохлов. – Он при случае вам это припомнит.

Итак, 22 января утром меня доставили в лазарет в терапевтическое отделение. Все так знакомо, но чтото изменилось после отставки доктора Титова в декабре 36го года. Профессор Удовенко на обходе очень внимательно осмотрел меня, назначил усиленное питание и велел взвесить. Старый знакомый Лемпинен унес меня на весы. Я весил 42 килограмма. Удовенко заверил, что через неделю он поднимет мой вес до 50 килограммов, а потом можно активничать.

И вот я лежу в теплой, чистой палате на чистом белье, довольный победным окончанием голодовки. Дудкевич и другой санитар – Ракович кормят меня через каждые три часа. Алексей Иванович (генеральский повар) сварил чудесный, ароматный бульон, и я пью его, заедая белыми сухарями. К сожалению, в лазарет к заключенным знакомых не пускают, но мне передали записки от многих. От Петра Ивановича я получил из ватиканской посылки прекрасный китайский чай. Другие передачи не приняли, да в них и нет надобности, но приятно, что много друзей.

Силы набирались быстро, на четвертый день я уже выходил в коридор и взвешивался, на шестой – спустился в хирургическое отделение к Юре Гофману. Мы с ним хорошо побеседовали после обеда. Гофман рассказал, что новый начальник лазарета – военфельдшер, человек грубый и глупый. Криком пытается утвердить авторитет. Жалко Леонида Тимофеевича. Всем заключенным по 58й статье отменили зачеты. Ошман болен: стенокардические приступы мучают старика. На днях повесился Зенгиреев и вскрыл вены Курчиш. Запретили играть в театре нескольким артистам с большими «букетами». Олега Франковского – коллегу Гофмана по делу «о Голубой жирафе» – и еще нескольких инженеров и техников уволили из проектного бюро. Библиотека только на днях открылась. С читателями обращаются похамски, не хотят искать книги по списку, а предлагают выбирать из двадцати – тридцати книг, лежащих на барьере. Все ругают новую заведующую и ее помощников.

В кремле начальник лагпункта, к которому я явился в первый же день после выхода из лазарета, подтвердил, что имеется распоряжение не наряжать меня на работы. Жить я буду во второй колонне, в 12й камере. Новая камера была значительно лучше и чище 11й. Народ, ее населявший, в большинстве работал и был лучше обеспечен. К моему удивлению, старостой камеры был Торский, разжалованный из начальников лагпункта Филимоново. Он отвел мне крайнее место в переднем углу, на втором этаже. Там днем было очень светло, внизу – две табуретки и маленький столик.

Только я устроился, начался прием гостей. Поздравления. Сообщения о новостях, преимущественно печальных. Жалели повесившегося Зенгиреева. Он был доброжелательный, воспитанный молодой человек, работал счетоводом в части снабжения, то есть по лагерным стандартам занимал хорошее место. Срок у него был всего три года, статья легкая: 58, пункт 10 (контрреволюционная агитация). Арестовали его в начале 35го года, когда железной метлой чистили Ленинград, так как его покойный отец был действительным статским советником. Зенгиреев был знаком с сыном А. Ахматовой, которого тоже в это время захватила метла. Повесился Сережа Зенгиреев ночью на чердаке, оставив письмозавещание, где написал: «Мне осталось меньше года до конца срока, но я чувствую, что нас не освободят, а я так устал ждать свободы».



В библиотеке Орлова встретила меня весьма враждебно и хотела ограничить меня тремя книгами, но после короткого боя уступила, и я получил по списку более десяти книг, в том числе Соловьева и Покровского, которых я читал в сопоставлении. Сергея Михайловича Соловьева я читал с упоением, удивляясь способности замечательного историка создать «Историю России с древнейших времен» в двадцати девяти томах – монументальный труд, изложенный живым, сочным русским языком, а творение Покровского «Русская история в самом сжатом очерке» (однотомник страниц на 500) меня раздражало. Представьте «Войну и мир» в виде брошюрки объемом в 30–40 страниц, где пересказаны лишь отдельные отрывки, причем таким образом, чтобы внушить читателю отвращение к персонажам великого романа.

Мы больше не имели места для занятий немецким языком. Очевидно, и это имел в виду Петр Иванович, когда, встретившись после голодовки, он спросил: «Was erreichst du?»[32]

. Да, достиг я победы в основном в моральном аспекте. В материальном стало голодновато. Паек ненаряженного плюс весьма небольшие посылочные ресурсы и все. Детский паек я уже не получал. Особенно беспокоило отсутствие места для занятий. Только красный уголок во второй колонне, но там нельзя разговаривать. Молча прорабатывать литературу там было можно, а вот вслух, увы, невозможно. Решили так: Петр Иванович будет приходить один раз в неделю, а мы будем начитывать литературу, выписывать сложные по построению фразы и идиомы, а Учитель будет объяснять. Я к тому времени свободно говорил понемецки и читал беллетристику. Первый роман «Die Dame mit dem grunen Augen»[33]

я прочитал еще в конце лета, а теперь осваивал Гете «Wahlverwandschaft» и «Wilhelm Meisters Lehrjahre und Wanderjahre»[34]

.

Обилие собственного свободного времени очень радовало. Я принялся составлять картотеку важнейших исторических событий. На больших карточках, принесенных из ПСБ, я начал в хронологическом порядке наносить по каждой из двенадцати стран Европы основные события, привязывая их к годам правления монархов. Особенно важные события заключались в красную рамку, что означало их мировое значение. Например, 1453 год – взятие турками Константинополя – конец Византии при Константине XII Палеологе. Занимался вместе с Жоржиком Лукашовым. Утром мы вставали в семь тридцать, после восьми часов (после ухода работяг) бежали в столовую за завтраком. Занимались науками до двенадцати часов, в двенадцать ели кисель, то есть заваривали в кубовой крутым кипятком крахмал каждый в поллитровой кружке (очень невкусно, но согревает и дает впечатление сытости на часдругой). После крахмального объедения занимались немецким языком и историей до обеда. Вечером, около пяти часов, обедали, после обеда гуляли и остаток вечера читали в читальне газеты, журналы, книги, вечером пили чай с небольшими добавками из посылок и опять гуляли 20–30 минут в зависимости от погоды. На сон грядущий я читал и, засыпая, подводил итог сделанному за день.

Дни опять пошли быстро и упорядоченно. Я стал так быстро читать, что сам удивлялся. Вскоре к нам присоединился Катаока. Его выгнали из парикмахерской изза конфликта со стрелком. Катаока был большой мастер и брил виртуозно, но стрелок дергался, несмотря на предупреждения мастера, и, когда получил царапину, вскочил и стал ругать Катаоку. Тот шагнул к стрелку и бросил ему в ноги бритву: «Брейся сам». Лезвие, ударившись о каменный пол, разлетелось на куски, стрелок убежал, потом явился с подкреплением и забрал японца в карцер. После этого Катаока стал ненаряженным и, сидя в красном уголке, прилежно изучал тонкости русского языка по словарям.

Зима шла к концу. Пережили всетаки. И вдруг событие: сняли портреты генерального комиссара госбезопасности, наркома внутренних дел Ягоды. Вскоре появились портреты назначенного на место Ягоды Ежова. Заключенные, особенно те, у кого срок кончался в 1937 году, беспокоились. Както в солнечный день в конце апреля соловчане из Иванова встретили вновь прибывших земляков, которые сообщили о многочисленных арестах старых ивановских рабочихтекстильщиков за участие в знаменитой стачке и походе на Москву в 1933 году. Ивановцы рассказывали, что массовое выступление голодающих рабочих очень напугало вождей. На умиротворение был послан Лазарь Каганович и в качестве решающего аргумента – войска НКВД. Лазарь выступил в какомто театре перед представителями бастующих рабочих, но, очевидно, взял неверный тон, начал угрожать. Обозленные рабочие кинулись на сцену и довольно сильно помяли Лазаря, пока его отбивала охрана. Собрание приняло решение идти на Москву с красными флагами и лозунгами: «Хлеба! Мы голодаем!», «Даешь Советскую власть!» и др. Но пути были перекрыты войсками, стрелявшими в толпу. Войска оказались сильнее рабочих. Стачечный комитет был арестован и увезен в Москву.

Потом за разговоры на тему о стачке давали по пять лет, но основную массу рабочих не трогали. Теперь же, спустя четыре года, взялись и за простых участников забастовки.

Макарянц смотрел на происходящее очень пессимистически и изрекал мрачные прогнозы, после чего хватал себя за нос и впадал в транс. Бурков стал более обычного раздражительным и говорил, что всерьез подумывает о петле, так ему все кажется беспросветным. И другие знакомые хандрили и не радовались весне. Плохое настроение усугубилось, так как в конце апреля многих ненаряженных, ранее никогда не работавших или имеющих освобождение ценой голодовки или бывших политических, стали демонстративно наряжать на работу. Почти все отказывались. Нарядили 30 апреля и меня. Я отказался, ссылаясь на выголоданное разрешение.

Второго мая была генеральная проверка. Заключенные были построены по колоннам во втором дворе кремля. После проверки зачитали приказ, где было сказано: «За систематический отказ от работ и нарушение лагрежима заключить в колонну усиленного режима (КУР) на 3 месяца…» Далее шел длинный список нарушителей, куда попали Бурков, Катаока, Лукашов, Макарянц и я, а также еще человек 30. Всех во второй половине апреля наряжали на скверные работы (мести двор, наводить чистоту в уборных, очищать снег с крыш и т.п.), и все отказывались. Отправка в КУР была назначена на 3 мая.

Какой начался шум! Напряжение, накапливавшееся последние месяцы, прорвалось. Бурков кричал, что объявит сухую голодовку протеста, ему вторили Макарянц, Катаока, грузинский профессор Кикодзе, эстонцы, поляки и другие. Я тоже твердо решил объявить голодовку. Объявили отбой, колонны смешались, все обсуждали это событие как уже явное свидетельство «закручивания гаек» и окончание «соловецких вольностей».

Ко мне подошли Шведов, ВальдаФарановский и еще некоторые из добрых знакомых. Ротмистр обратил внимание на подготовку этой провокационной, как он сказал, акции: сначала наряд на неприятные работы, потом строгое наказание. Три месяца КУРа – это предельный срок. Подобраны почти все, кто раньше объявлял голодовки и характеризуется строптивостью. Очевидно, что это провокация с целью вызвать массовую голодовку, а потом проявить непреклонность: хотите голодать – голодайте, пока не сдохнете. Поэтому не следовало бы поддаваться на провокацию. Я смеялся и говорил, что вот представился случай еще раз проверить силу воли в более трудных обстоятельствах.

Когда мы остались втроем, Шведов предложил прогуляться и погреться с южной стороны Преображенского собора. Там мои доброжелатели снова провели беседу, но не могли уговорить меня. Мне чувствовалось, что если я соглашусь, не объявлю голодовку и пойду в КУР, то задохнусь от ощущения униженности. В заключение ВальдаФарановский загадочно сказал, что если я останусь в живых, то пойму, когда можно рисковать жизнью, а когда не следует, что при всех моих качествах я еще мальчишка и не способен хладнокровно, без эмоций анализировать ситуацию. Я привел в пример Буркова и Катаоку, больше всех кричавших о голодовке, на что мудрый ротмистр презрительно сказал: «Бурков заводится с полоборота и тогда не способен управлять собою, а Катаока тоже не пример, поскольку сам факт его ареста говорит: он неполноценный разведчик и самурай».

В конце дня я написал заявление об объявлении голодовки, чтобы завтра вручить его в КУРе. Некоторые оптимисты предвещали, что начальство не реализует приказ после возмущения на генеральной проверке. Однако приказ реализовали, и утром 4 мая целый этап отправился в КУР.

В КУРе начальником был бывший член ЦК КП Грузии Медзмарашвили, сидевший за бытовое разложение. Он принимал этап «строптивцев», отпуская какието грубые шуточки в наш адрес. Его толстое, обрюзгшее бледное лицо выражало глубочайшее презрение. Сложив руки на толстом животе, он вертел большими пальцами. Когда дошла очередь до Буркова, тот объявил о голодовке. Начальник КУРа не реагировал.

– Я объявляю голодовку! – закричал Бурков.

– Объявил и молчи, зачем кричишь, – засмеялся начальник, – нам больше хлеба останется.

– Объявляю сухую, – тихо сказал Бурков, сжимая кулаки.

Казалось, он сейчас бросится на толстого грузина. Медзмарашвили отвернулся. О голодовке также заявили Катаока, анархист Макарянц, я и еще шесть или семь человек. Я подал заранее написанное заявление.

Всех прибывших разместили в большом бараке с трехэтажными нарами. Старожилов было тоже много. Большинство попали в КУР за отказы от работы в апреле – мае. Народ здесь был из всех лагерных пунктов, разбросанных по архипелагу. Я выбрал место на нижних нарах, рядом устроился Катаока, наверх влез Бурков, гдето поблизости разместился Макарянц и китаец ВанФанЮ–один из рекордсменов по голодовкам (в 36м году он голодал около 70 дней при принудительном питании и едва не умер). Вскоре в барак явился начальник в сопровождении вахтеров. В их числе я увидел Хохлова – того подследственного снабженца из «подразмаха», проявившего ко мне участие в общей камере после прекращения голодовки. Он узнал меня и приложил палец к губам, очевидно, желая показать, что не надо с ним разговаривать.

Начальник КУРа громогласно объявил, что наши действия нарушают лагерный режим и мы будем наказаны, если не откажемся от голодовки. Все молчали. Тогда он закричал:

– Встать, собаки!

Все продолжали лежать. Желая настоять на выполнении приказа, начальник применил индивидуальный подход и обратился к Катаоке:

– Почему не встаете?

– Катаока Кентаро – человек, а не собака, – был ответ.

– Почему лежишь? – крикнул начальник мне.

– Почему вы кричите? – спросил я в ответ.

– Ах ты, разложившийся мальчишка! – зашелся в крике начальник.

– Не я разложившийся, а вы, – сказал я громко, – все знают, за что вас посадили, разложившийся коммунист.

Стало очень тихо. Лицо Медзмарашвили стало багровым, глаза его выкатились. Он тяжело дышал, с ненавистью смотря на меня. В этот момент с верхних нар Бурков столкнул ногой котелок с водой, облив начальника.

Скучным голосом Бурков изпод одеяла произнес:

– Не ставьте мне воду, я «сухой».

Оскорбленный начальник развернулся и буквально выбежал из барака вместе со свитой.

На другой день, 5 мая, несколько человек отказались от голодовки. Повезли в СИЗО № 1 всего восьмерых. Принимая голодовщиков, начальник СИЗО объявил, что никакие требования, указанные в заявлениях, удовлетворены не будут, поэтому лучше откажитесь сразу.

– Уговаривать вас никто не будет. Хотите помирать – помирайте.

Все молчали. Китаец неожиданно сказал:

– Моя голодовку снял, – и отошел в сторону. Не снявших голодовку стали разводить по камерам. Меня провели через большой коридор, затем открыли дверь в малый коридорчик, куда выходили двери трех маленьких камер.

Да, камера была на этот раз маленькая – одиночка. Топчан, прибитый к полу и к стене, широкий; крысиных лазов не видно. Окно с двумя решетками: ближняя, мелкоячеистая, закрывала оконную нишу, оставляя лишь узкую полосу на подоконнике. Вторая, обычная, стояла с внешней стороны рамы. Щит за окном висел с большим наклоном, поэтому в симпатичную свежепобеленную камеру попадало много света. Через несколько минут лязгнул засов соседней камеры. Голос Катаоки громко спросил тюремщика:

– Крысы нет?

Я тоже громко крикнул:

– Крысы нет!

Катаока весело захохотал, давая понять, что узнал меня по голосу и рад соседству. Вскорости стукнула дверь третьей камеры, но голосов не было слышно.

Я еще в кремле спрятал в подошву ботинка маленький гвоздик и теперь вытащил его и стал нацарапывать на стене за подушкой маленький календарь. Расчертил сетку из тридцати квадратов (6Х5), потом вписал в квадратики числа, начиная с 4 мая и кончая 3 июня. Пользуясь календарем, я не собьюсь в счете дней, а это всегда важно. К тому же мне интересно знать, на какой день, какие процессы будут происходить в моем подопытном организме. Я помнил рассказы Анатолия Клинге, который был близок к академику Павлову, об умирании академика. Павлов диктовал свои ощущения вплоть до потери сознания. Я хотел изучить на собственном примере, как разрушается организм, меркнет сознание и т.п.

Мы перестукивались с Катаокой по тюремной морзянке, а он стучал другому соседу, пока не установил, что рядом находится Бурков и состояние его плохое. Сухая голодовка – страшная голодовка. Организм быстро обезвоживается, и смерть может наступить уже на седьмойвосьмой день. Ко мне и Катаоке по утрам коридорный приносил воду в чайнике, и я пил примерно около литра в день.

Прошло четыре дня. Никто, кроме дежурного коридорного, не заходил в камеру, никто не уговаривал снять голодовку. Нас как будто забыли. Стояла глубокая тишина. Я старался спать и чувствовал себя спокойно. Каждый вечер зачеркивал дату прошедшего дня.

Пошел пятый день в СИЗО и шестой день голодовки. Я попил на завтрак полкружки воды и спокойно лежал, вспоминая немецкие стихи, выученные за этот год, потом стал вспоминать наиболее значительные книги, наиболее интересных людей. Надо вспоминать, тренировать память, вспоминать, вспоминать, ничего не забывать! Дел много. Скучать некогда. Вспоминать! Как «Межзвездный скиталец» Джека Лондона.





Воспоминания так поглотили меня, что я не услышал клацанья замка. Вошел начальник СИЗО и тихо пригласил меня следовать за ним.

– Куда? Зачем?

– Наверх. К начальнику.

– Я не смогу подняться.

– Вам помогут.

В камеру вошли два стрелка, подхватили меня под мышки и потащили по коридору, затем на второй этаж и, втащив в кабинет Монахова, посадили в кресло.

Монахов глядел хмуро и молчал.

– Опять голодовка? – наконец спросил он. – У вас до конца срока год остался, а вы нарушаете лагрежим! Вот заведем на вас дело как на злостного отказчика от работы.

– Я занимаюсь самообразованием – это тоже работа. Почему, когда большинство не работает, я только должен работать?

– Работы на всех у нас не хватает, но если посылают на работы, отказываться нельзя! А то принципиально отказываются: «Мы политзаключенные, члены революционных партий, нам не пристало в лагерях работать!» – кричал Монахов, потрясая бумагами, схваченными со стола.

Я подумал: очевидно, это чьинибудь заявления о голодовке. Монахов продолжал дальше:

– Мы эти голодовки выведем! Хватит! Либеральничали с вами, а вы нам на шею хотите сесть! Вот вы все где у меня сидите! – Монахов стукнул себя ладонью по толстой шее. – Хотите голодать? Голодайте, пока не умрете!

Стало ясно, что требования мои не удовлетворят, и глубокое безразличие охватило меня. Я тихо сказал:

– Поверил я вашему обещанию и поэтому снял первую голодовку. Вы нарушили его, и поэтому я объявил вторую. Если вы вызвали меня только за тем, чтобы сказать: «Голодайте, пока не умрете» – отправьте меня обратно в камеру. Буду голодать, пока не умру.

Монахов долго молча смотрел на меня. Я выбрался из кресла, начал пробираться к выходу из кабинета. Тогда он крикнул:

– Остановитесь! В последний раз удовлетворяю ваши просьбы.

Я не верил ушам своим, ноги у меня подкосились, и я сел на диван.

– Я не верю, – тихо сказал я, в глазах у меня потемнело, голос Монахова звучал как бы издалека. Он звонил начальнику лагпункта в кремль, повторяя пункты моего заявления.

Очнулся я от нашатырного спирта. Я лежал на диване Монахова. Радкевич, начальник санчасти, считал пульс.

– Вот и порядок, – мило улыбаясь, сказал Радкевич. – Отправим вас в лазарет, а там отдохнете.

Действительно, меня прямо из монаховского кабинета увели на дрожки. Вещи уже лежали там же. Радкевич сел рядом, поддерживая меня, и через несколько минут лихие кони доставили меня в лазарет. Через полчаса я уже лежал в терапевтическом отделении. Кровать стояла у окна, и с высоты третьего этажа открывался захватывающий вид на бухту Благополучия и просторное синее море. Остатки льда между маленькими островками штурмовал «Ударник», открывая навигацию. Было 9 мая 1937 года.

Я был на седьмом небе: вопервых, выиграл голодовку, вовторых, ощутил радость весеннего простора после тесной камеры. После первой голодовки этого не ощущалось, так как в январе у Полярного круга и днем темно, а мрак и туман за окном лишают ощущения простора. А теперь простор, море, голубое небо, весна. Очевидно, «Ударник» привезет письмо и, может быть, посылку.

К вечеру «Ударник» пробился через льды. Все ждали нового этапа, новых вестей, писем и посылок. На другой день выдавали посылки. Находящимся в лазарете посылки доставляли в палаты. Я тоже получил очень хорошую посылочку, не зная, что это последняя. Ко мне пробилось несколько знакомых. Расспрашивали. Поздравляли. Я ждал в лазарете товарищей по голодовке, но их не было. Под утро 11 мая привезли Буркова в плохом состоянии. Восемь дней сухой голодовки не шутка! Его положили за ширмой в коридоре. Утром я вышел из палаты и, держась за стену, пошел навестить Михаила Петровича. Вид его был страшен. Желтокоричневая кожа обтягивала узкий череп, красные воспаленные веки чуть прикрывали мутные глаза. Тяжелый запах разложения доносился даже изза ширмы. Я позвал Буркова, но он не реагировал и мутно глядел в потолок. Прибежал санитар Дудкевич и увел меня в палату, заверив, что Буркову уже лучше (он четыре раза пил воду и два раза молоко).

Днем мне передали записку от Лукашова. Жоржик писал, что в кремль привезли Катаоку. Он в 11й камере, так как в лазарете нет места, но на три дня подучил лазаретный паек. Он снял голодовку без удовлетворения требований. Через несколько дней, когда я уже вышел из лазарета, Катаока рассказал, что слышал, как меня увели из камеры, и очень беспокоился. Долго ждал моего возвращения, стучал в стенку то ко мне, то Буркову, но никто не отзывался. Ночью почти не спал, а утром вызвал начальника СИЗО и объявил, что снимает голодовку и просит молока. К его удивлению, ему принесли чай и кашу, сказав, что ни молока, ни белых сухарей у них нет и больше не будет, так как голодовки запрещены и с голодовщиками они больше возиться не будут.

Макарянц появился в лазарете 12 мая. Накануне в камеру, где он содержался вместе с двумя украинцами, пришел начальник СИЗО под предлогом борьбы с крысами. Макарянц, как самый бывалый, спросил начальника, почему никто не приходит?

– А никто не должен приходить, – спокойно ответил, тот.

– А врач?

– А чем врач может вам помочь, если вы сами себя убиваете?

Один из украинцев переспросил:

– Так никто не придет, пока мы тут?

– Когда помрет кто, обязательно придут: тело вынести, – утешил начальник и пошел к выходу.

– Снимаем голодовку! – закричали те в один голос.

Начальник вызвал коридорного в камеру, сам ушел и вернулся с двумя бумажками.

– Тогда подпишите заявление о снятии голодовки.

Украинцы молча подписали, и через несколько минут их уволокли. Макарянц остался один.

На следующее утро в камеру пришел уполномоченный и спросил:

– Вы понимаете, что вы просите в заявлении?

– Да, я анархисткоммунист и требую перевести меня на политрежим со всеми вытекающими последствиями.

– Политрежим для заключенных уже отменен. Все вы осуждены по уголовному кодексу, следовательно, вы все, хоть анархисты, хоть эсеры, хоть меньшевики, являетесь уголовниками. Так что не требуйте невозможного. Даем вам последний шанс. Отправим вас в лазарет, будете в кремле ненаряженным, если снимете голодовку.

Макарянц подумал и согласился.

Последний, снявший голодовку, был инженер Загурский из первой колонны. Вот с такими вариациями закончилась эпопея с голодовками. Все поняли, что наше соловецкое начальство освободили от ответственности за голодающих и оно с готовностью продемонстрирует свою непреклонность даже ценой смерти объявившего голодовку. А доставить такое удовольствие начальству никто не хотел. С точки зрения желающего покончить жизнь, голодовка – слишком мучительный способ. Петля имеет больше преимуществ!

После выхода из лазарета и устройства в колонне я снова принялся за занятия. Однако, кроме истории, ничем заниматься не хотелось. Вскоре последовало очередное событие. В красный уголок пришел воспитатель и снял групповой портрет пяти маршалов, написанный маслом по известной фотографии. Поскольку недавно также сняли портрет Ягоды, а уж потом было сообщение в прессе, то пошли догадки, не арестовали ли когонибудь из маршалов. Догадки вскоре подтвердились. Было сообщено об аресте маршала Тухачевского, командующих военными округами Якира, Уборевича, крупных военачальников Корка, Эйдемана, Примакова, Фельдмана, Путны и о предстоящем суде над ними.

В это время меня навестил ВальдаФарановский. Он рассказал, что 8 мая попросился на прием к Монахову и просил удовлетворить мои требования. Руководство Соловков, и в том числе Монахов, относилось с уважением к ротмистру. Вопервых, он был отличный конюх, и персональные лошадки начальников были в прекрасной форме, вовторых, импонировала начальникам его решительность и храбрость в избиении урок. Монахов выслушал все доводы ротмистра, в том числе и о его попытках уговорить меня, и объяснил, что при сложившейся ситуации он не может допустить послабления. Тогда ротмистр заявил, что если я погибну, то многие, и он первый из них, объявят голодовки или другие эксцессы, а это будет хуже, чем допустить хотя бы временное послабление. Монахов уловил акцент на слове временное и сказал: «Это может быть возможно». Ротмистр предупредил меня, что начальство очень обеспокоено сменой руководства НКВД и ГУЛАГа и возможного перевода Соловков в ведомство тюремного управления Главного управления госбезопасности. Вероятно, в ближайшие дни для порядка будет издан новый приказ о наказании всех участников майской голодовки. Отвечать на это новой голодовкой – гибель. Ротмистр просил меня быть разумным.

В конце мая на очередной проверке зачитали приказ: «За нарушение лагрежима, выразившегося в объявлении голодовки, заключить в КУР на три месяца без права переписки и получения посылок и без вывода на работу заключенных…» Далее следовал перечень наказанных, где были все, объявившие в мае голодовки, в том числе и я. Учитывая ситуацию, все поименованные в приказе решили не разбивать голову о стенку и на другой день без эксцессов отправились в КУР.

СТОН

КУР окружен колючей проволокой с вышками по углам. Полная изоляция от соловецкого «света». Информации никакой. Книг мало – какаято плохая передвижная библиотека. Начальник КУРа – толстый разложенец – болен. Его замещает временно Хохлов – мой знакомый по СИЗО № 1, когда я был в общей камере. Он бытовик, кажется растратчик, и поэтому может занимать административнохозяйственные должности. Хохлов встретил нас приветливо и поместил в сравнительно хорошем и небольшом отсеке большого барака. Здесь нары двухэтажные, народ весь приличный, бытовиков и урок нет. Я устроился в углу на отдельной пристенной полке на втором этаже. Ближайшие соседи Катаока, инженер Загурский, Лукашов. Бурков еще в лазарете, но ждем его.

В этом же помещении находятся два эстонца. Молодой Дыклоп и его отчим ПоповРебане – они родственники какогото эстонского министра и сидят по подозрению в шпионаже в пользу Эстонии, тут же прокурор Калмыцкой АССР Роковой, артист Цишевский, братья Миклашевские и многие другие знакомые. В другом отделении барака находятся бытовики, из них многие урки. Они пока нас не трогают, так как строгий режим охраняет нас. Стараюсь заниматься. У Загурского интересная книга: Тейлор «Двенадцать принципов производительности труда». Первый принцип – «отчетливо поставленные цели и задачи» – очень мне подходит.

Хохлов хранит в каптерке наши посылки. Он разрешил повару готовить из моих продуктов дватри раза в неделю кашу или макароны. Это существенное подспорье. А вообщето в КУРе голодно, но не скучно. Мы «вошли» в режим, устраиваем шахматные турниры, викторины и т.п. Уже середина июня. Сегодня принесли газету «Красная Карелия», зачитанную, замятую, но содержащую решение Верховного суда: Тухачевского, Якира, Уборевича и других приговорили к расстрелу. Все читают про себя. Без комментариев. На другой день Хохлов объявил: «Завтра новое начальство придет принимать КУР. Они уже больше недели в Соловках. Лагеря больше нет. Есть Соловецкая тюрьма особого назначения – СТОН».

Около десяти часов во двор КУРа вахтеры втащили стулья, стол и установили их, углубив ножки в землю. Появился трясущийся Хохлов и застелил столы свежевыглаженными красными полотнищами. Затем у проходной встал как штык больной Медзмарашвили в черном кожаном пальто и таком же картузе. Хохлов и вахтеры построили нас, грешных, лицом к столу, но на расстоянии метров десяти – двенадцати от него. Хохлов еще раз проверил, нет ли где мусора, вахтеры проверили состояние барака. Погода благоприятствовала представлению: было тихо и солнечно.

Около одиннадцати часов за оградой раздался истошный крик: «Внимание!» Сейчас же начальник КУРа завопил: «Внимание!» Хохлов кинулся к проходной раскрывать ворота. Через проволочную ограду стало видно подходящее начальство. Впереди четким широким шагом шел высокий, толстый, в длинном коричневом пальто и в фуражке госбезопасности. За ним, отставая на шаг, шли двое, дальше еще трое – все в таких же кожаных пальто и фуражках. За ними семенили, потеряв всю важность, начальник Соловков Агапов, начальник 3й части Монахов и еще ктото из прежнего начальства. Замыкали шествие четыре стрелка.

Когда начальство стало входить в ворота, одна из створок двинулась навстречу, стремясь занять положение «закрыто». Новый начальник с силой откинул ее сапогом и чтото крикнул Медзмарашвили, стоявшему навытяжку с рукой у картуза. Тот кинулся, схватил створку и замер. Вся когорта вошла, разместилась на стульях, ворота закрыли, стрелки разместились между столом и воротами. Мы рассматривали новое начальство, отмечая невиданную доселе форму и строгий вид. Наши прежние грозные начальники в форме ГУЛАГа и без пальто выглядели, как мужики у парадного подъезда.

Шедший первым сидел в середине стола и оглядывал наши ряды. Вот он встал и представился:

– Я старший майор[35]

госбезопасности Апетер – начальник Соловецкой тюрьмы особого назначения. Ваше подразделение отныне именуется не КУР, а КОН, то есть колонна особого назначения. Начальник КОНа младший лейтенант Краюхин осуществит прием заключенных.

Апетер сел.

Краюхин встал и объявил:

– Будет перекличка. Каждый вызванный должен выйти на шаг из строя и четко назвать все фамилии, имена, отчества, года рождения, а также статьи, по которым отбывает заключение, и срок наказания.

Он сел.

Другой чин, сидевший рядом с Агаповым, подвинул стопку папок, открыл верхнюю и произнес первую фамилию.

Дело шло быстро. Задержки возникали только тогда, когда опрашиваемый имел много фамилий, и какуюто из них не хотел назвать. Случались казусы. Вызвали Вахрамеева. Никто не отозвался. Повторили с добавкой: он же Иванов, он же Петров, он же Сидоров. Отозвался урка, которого звали ПетровКарабанов. Оказывается, сидел он последний раз под этой фамилией, а настоящую – Вахрамеев – скрывал. Потом мы его спрашивали, почему он выбирал такие простые фамилии. Вахрамеев смеялся и объяснял:

– Проверить труднее. Ивановых вон сколько! Да и Петровых с Сидоровыми навалом.

– А почему ПетровКарабанов?

– А это я сам подделал в паспорте. К Петрову добавил Карабана.

Таких многофамильных на этой проверкеприемке обнаружилось немало. Попал в их число и Катаока. Когда он на вызов вышел из строя, новый начальник спросил:

– Еще как?

– Зисабуро Кимура.

– Еще как?

– Техаси Камекичи.

– Еще как?

– Больше никак!

– Еще как? Забыли?

Катаока молчал, опустив голову. Сидящие за столом перешептывались. Катаока стоял перед столом злой как черт.

– Так вот, – насмешливо сказал Краюхин, – еще Касуги!

Катаока отошел налево в строй «принятых», и перекличка продолжалась. К нашему удивлению, назвали и фамилию Медзмарашвили. Мы со злорадством наблюдали, как бывший грозный начальник КУРа выбежал, перед столом пролепетал свои «бытовые» статьи и топтался в замешательстве, не зная, куда же ему идти. Обратно? Стоять за столом, во втором ряду вместе с бывшим начальством или..? Краюхин разрешил его сомнения, указав в сторону строя «принятых» заключенных. Толстяк Медзмарашвили побагровел и, заплетаясь ногами, пошел в строй.

Передачаприемка начальников дальше прошла без инцидентов. После окончания этой процедуры Краюхин спросил для формы:

– Вопросы есть?

Неожиданно из строя вышел ПоповРебане (родственник эстонского министра) и твердо сказал:

– Вопрос такой. Вот вы сказали, что теперь вместо КУРа будет КОН, а знаете ли вы, что пофранцузски это означает женский половой орган? Нам такое название кажется обидным. Сидеть в КОНе, каково?

Лейтенант Краюхин растерялся и молчал, но Апетер сухо сказал, указуя на ПоповаРебане:

– В карцер на трое суток.

Начальство пошло к выходу. Стрелки увели эстонцаюмориста. Началось наше пребывание в КОНе – СТОНе.

Сидение в КОНе было нудным. Хохлов несколько облегчал существование, принося продукты из последней посылки, рассказывая новости, передавая газеты. Он остался старшим вахтером и был очень доволен, что новый начальник почти не бывает в избушке, где помещался убогий кабинетик начальника КУРа. Толстый грузин был разжалован и отправлен в кремль.

Мы, используя хорошую погоду, дватри часа проводили во дворе, где Катаока учил меня и Дыклопа приемам джиуджитсу. Мы вдвоем нападали на японца, а он нас легко бросал на землю. Мы же учились падать так, чтобы не получать травм. В дождливые дни играли в шахматы. Я организовал чтото вроде семинара «Что хорошо знаешь сам – расскажи другим». Получались эти рассказы довольно интересными. В августе Хохлов шепнул мне, что ряд бывших соловецких начальников арестованы и что скоро нас переведут в кремль, а в этих бараках разместятся новые подкрепления стрелков.

В конце августа урок кудато увезли, а через день нас перевели в кремль. Я попал в четвертую колонну, которая размещалась в том же корпусе, где была раньше резиденция начальника лагпункта «Кремль». Теперь резиденция нового начальства помещалась в трехэтажном корпусе второй колонны, реконструированном и отремонтированном. Библиотека еще работала, но часть книг, упакованная в большие связки, не выдавалась. В четвертой колонне нас поместили в большой, человек на 60, камере, где почти все верхние места были свободны. Инженер Шведов пригласил меня на верхнее место у окошка. Он занимал нижнее, а на соседнем сидел и чтото писал седоватый аккуратный человек с эспаньолкой и маленькими усиками – Захар Борисович Моглин, зять Л.Д. Троцкого.

Публика в этой камере была спокойная, урок не подселили. Обращало внимание отсутствие партийных деятелей и крупных советских работников. Зато имелось довольно много инженеров, бывших эмигрантов, тут же были все неоклассики, БобрищевПушкин и даже встречались крупные царские чиновники. К последним относился инженерпутеец Костылев, занимавший видный пост в министерстве путей сообщения (то ли директор департамента, то ли товарищ министра в чине действительного статского советника). Он был уже весьма стар, но очень живой и веселый. За глаза его звали «Черномор», так как он имел и горб, и длинную узкую седую бороду. Костылев хорошо знал немецкий и французский. Поэтому Николай Федорович Шведов – мой первый соэтапник, – когда я стал жаловаться на потерю времени, порекомендовал Костылева в качестве учителя французского.

Черномор сначала удивился, потом согласился, добавив, что за успех не ручается, так как учебников нет, книг тоже (из библиотеки литературу на иностранных языках уже не выдавали). Я рассказал Костылеву о методе П.И. Вайгеля и результатах его применения. Черномор разгладил бороду и стал экзаменовать меня по немецкому. Я и склонял, и спрягал, и стихи Шиллера читал, и пословицы вспоминал. Он был очень заинтересован, мы начали занятия по французскому спряжением глагола «etre» и записали произношение сочетаний букв. Заниматься решили каждый день, благо других дел не было.

В первый же день после перевода из КОНа в кремль все побежали искать знакомых. Выяснилось, что часть обитателей кремля вывезена на другие лагпункты, чтобы освободить место для перестройки корпусов под тюрьму, другие, с большими «букетами», посажены в тюремный корпус № 1, переделанный из первой колонны. Те же, кто заканчивал срок в 1937 году, вывезены этапом (первый этап) на материк, в том числе и Лев Андреевич Флоринский – один из моих добрых знакомых, с которым нам впоследствии придется быть вместе. Бывшие библиотекари, в том числе Арапов, как «тяжеловесы» были под замком. Йодпром и Рыбпром и другие промыслы прекратили свою работу, заключенные были разбросаны по лагпунктам. Прекратило деятельность и проектносметное бюро, в завершение составив проект перестройки монастырских помещений в тюремные. П.А. Флоренский и другие видные сотрудники ПСБ, очевидно, были тоже под замком.

В кремлевских дворах было сравнительно малолюдно. Цветники во втором дворе уничтожены. Закрытые щитами окна первой колонны выглядели как ослепленные. Время от времени заключенных привлекали к работам в кремле: уборка строительного мусора, разгрузка и переноска кирпичей и т.п. Обычно для этого выводили дветри камеры. Както привлекли к работе цыганскую камеру. Цыгане не любили таких «привлечений», но режим был жестким, и отказываться они боялись. Так вот, эти труженики убирали строительный мусор, двигаясь как во сне. Особенно эффектно работал цыганский король Гога Парфенович Станеску. Этот огромный мужик тащил за веревку маленький банный тазик, где лежали дватри обломка кирпича. Двигался он медленно, наклонив могучую голову, с таким напряжением, словно тащил трактор.

Пришла очередь и нашей камеры. Нас выгнали во двор, окружили и повели к воротам. Это было уже интересно. Привели в порт. Предстояла разгрузка баржи с кирпичом. Бурков спросил конвоира: «Этот кирпич для постройки тюрьмы?» Стрелок подтвердил. Бурков сказал, что участвовать в постройке тюрьмы для себя – верх безнравственности. Я был с ним согласен. Мы заявили, что не будем участвовать в разгрузке. Местный начальник приказал выйти из строя отказчикам. Вышли Бурков, я, неоклассик Лебедь, Лукашов, Макарянц, БобрищевПушкин и даже Костылев. Начальник опросил каждого о причине отказа, начав со стариков. Костылев сказал, что у него грыжа, Бобрищев – что у него две грыжи. Остальные – по причине аморальности участия в постройке тюрьмы. Уговоров работать не было. Стариков увели, а нам приказали встать лицом к стене. Остальные принялись за работу.

Примерно через час за отказчиками пришел конвой, который доставил нас прямехонько в СИЗО № 2, там всех развели по камерам. Я попал в двухместную камеру вместе с А.Д. Лебедем. К вечеру нам объявили приказ: десять суток изолятора за отказ от работы.

Режим в СИЗО уже стал не тот, что в 1935–1936 годах. Книг и газет не давали, на прогулку не выводили, кормили плохо, лежать днем не разрешали. В изоляторе было голодно и тихо, но не скучно. Лебедь оказался хорошим собеседником. Он мне и рассказал забавную историю об освобождении младшего неоклассика – Максима Рыльского. Кроме истории развития неоклассицизма как литературного течения Лебедь много и интересно рассказывал о гражданской войне на Украине, об инспирированных немцами выборах гетмана Скоропадского, о Симоне Петлюре, Махно и т.п. Я рассказал о Гройсмане и Харадчинском, сидевших в этом СИЗо, о палаче Климкине, о голодовках, о моем арестепохищении. Десять дней прошли довольно терпимо.

За дни, проведенные в изоляторе, произошла смена погоды. Стояли пасмурные дни, листва с деревьев облетела. Плохая погода, наступление мрака и холода всегда нервировали соловчан, а тут еще неопределенность. Что будет с нами? Кого оставят в этой тюрьме особого назначения? Кого вывезут и куда? Вопросы, вопросы… Ясно было одно: все изменения к худшему. В газетах бушевал шквал ненависти и подозрительности. Термин «враги народа» упоминался почти во всех статьях. Создавалось впечатление о множестве «врагов» во всех звеньях госаппарата, на производстве, в литературе, армии и т.п. Все действовало угнетающе. Казалось, все руководство вместе с Великим сошло с ума. Газеты читали молча, без обычных комментариев, что уже стало и в Соловках опасным: были случаи ареста тех, кто вслух высказывал возмущение происходящим.

Както к вечеру небо прояснилось, похолодало, морозный ветерок повеял над кремлем, неся запахи моря. Я пригласил Лукашова на прогулку, и мы долго бродили среди оголенных деревьев сквера по подмерзающей шуршащей листве, обходили кремлевские дворики, шагали по гранитным плитам «царских» дорог. Мы долго говорили о предстоящем, пытались прогнозировать наши судьбы и события. Потом, вспоминая эту вечернюю прогулку по притихшему кремлю, я попытался отобразить в стихах ощущение того тревожного ожидания:

Был тихий вечер, солнце село,

Заря сгорела без следа.

На небосводе потемнелом

Зажглась вечерняя звезда.

Чуть слышно волны шелестели

Внизу за каменной стеной.

Давно уж чайки улетели,

Их крик не нарушал покой.

И месяц, изза стен поднявшись,

На башне шпиль посеребрил,

А под ногами лист опавший

Шаги неровные глушил.

Тишь кралась призраком разлуки,

Предчувствия сжимали грудь.

Друг другу в клятве сжавши руки,

Мы знали: ждет нас трудный путь.

Наивным нашим идеалам

Клялись быть верными всегда.

Темнела ночь, сильней сияла

Во мраке первая звезда!

И мы решили: каждый вечер

С тех пор, как, друг, нас разлучат,

До дня веселой нашей встречи

Звезду вечернюю встречать.

Чтоб свет ее, спокойный, нежный,

Нас осенив в суровый час,

Соединил наш дух мятежный

И укрепил духовно нас…

Прошли года с последней встречи,

Не счесть загубленных тюрьмой!

И, словно траурные свечи,

Мерцают звезды над страной.

Но, как и прежде, каждый вечер

Звезды встречаю я восход.

Я верю: этот гнет не вечен,

И справедливость все ж грядет!

С тоской щемящей вспоминаю

Я боль и радость прошлых лет,

Но остров тот благословляю,

Где в грудь запал мне звездный свет.

В конце октября неожиданно выгнали всех обитателей открытых камер кремля на генеральную проверку. На проверке зачитали огромный список – несколько сотен фамилий – отправляемых в этап. Срок подготовки – два часа. Сбор на этой же площади. Началась ужасная суета. Одни бежали укладывать вещи, другие – прощаться со знакомыми. Через два часа большая часть этапируемых уже стояла с вещами. В это время из изоляторов вышли колонны заключенных с чемоданами и рюкзаками, которые направлялись не к Никольским воротам, где была проходная, а к Святым воротам, которые выводили на берег бухты Благополучия. Я подбежал к краю «царской» дороги еще до приближения колонн и видел всех проходивших мимо ряд за рядом по четыре человека в ряду. Мелькали вперемешку знакомые и незнакомые лица. На всех было одно общее выражение: собранность и настороженность. Все стали какието суровые, отчужденные.

В рядах проходящих мелькнуло лицо профессора Флоренского, вот высоко несет голову седобородый профессор Литвинов (оба из ПСБ). Показались Котляревский (в новой кожаной ушанке) и Вангенгейм (в черном пальто и пыжиковой шапке). Увидели меня. Кивают головами, а руки заняты чемоданами. Котляревский подмигнул и улыбнулся, но улыбка вышла невеселая. Шариком покатился бывший заведующий лазаретом Л.Т. Титов. Я его окликнул. Он повернул голову, улыбнулся растерянно, узнал меня, затряс головой. И мимо, мимо идут ряды. Я ждал своего Учителя. Включен ли он в этап? Уже прошли несколько польских ксендзов. Проплыло толстое раблезианское лицо Каппеса. «Wo ist mein Lehrer?»[36]

– крикнул я. Поворотом головы Каппес показал в следующие ряды, и я увидел бледное, исхудавшее, скорбное лицо Учителя. Он улыбнулся и четко произнес: «Auf, bade, Schuler, unverdrossen die irdische Brust im Morgenrot»[37]

. Прошли еще несколько добрых знакомых, но ни Арапова, ни Антоновича, ни ВальдыФарановского среди них не было.

А ряды все шли. Более тысячи заключенных было вывезено из Соловков в этот пасмурный октябрьский вечер. Это был уже второй этап из Соловков, названный «большим». Спустя несколько дней в кремль пригнали несколько сотен заключенных из Анзера и других лагпунктов, разбросанных по Соловкам. В начале ноября их третьим этапом отправили на материк, добавив часть обитателей кремля, преимущественно троцкистов. С ними уехал и Захар Борисович Моглин, о котором у меня остались самые добрые воспоминания. Моглин, как он сам говорил, никогда не был троцкистом, хотя и был женат на дочери Троцкого. Он, смеясь, заявлял, что если уж наклеивать ярлыки, то он «богдановец», имея в виду яркого революционера А.А. Богданова (Малиновского), врача, философа, писателя, бывшего члена ЦК РСДРП(б), организатора Пролеткульта, первого директора Института переливания крови. На этом посту в 1928 году он и умер, экспериментируя на себе.

Моглин восхищался его многогранностью, энциклопедизмом и в то же время глубиной мысли. Богданов создал всеобщую организационную науку – тектологию, в которой он высказал многие идеи, развитые после в кибернетике (системный подход, моделирование, обратная связь и др.). Богданов доказывал, что мир можно представить как систему различных типов организации опыта (отсюда эмпириомонизм), и противопоставлял марксистской философии теорию равновесия, согласно которой развитие общества зависит главным образом от взаимодействия его с природой и только путем равновесного состояния в системе природа – общество достигается гармоничное развитие общества, а не от борьбы классов. Моглин развивал идеи Богданова на примере происходящего ныне отсутствия равновесия в обществе и нарушения связи общества с природой, критикуя и мичуринское положение: «Мы не можем ждать милости от природы» – как призыв к покорению природы, за что человечество ждет беда.

Моглин рассказывал также о себе, о гонениях, обрушенных на его семью, когда Троцкий в 1929 году уехал за границу, об открытом письме Льва Давидовича к Сталину, опубликованном в газетах многих стран, с протестом по поводу притеснений семьи его дочери. Это письмо еще больше раздражило Сталина. Репрессии усилились, и, не выдержав нервного напряжения, жена Моглина отравила себя газом. Захар Борисович тяжело перенес эту трагедию, но особенно замкнуться и тосковать ему не давали: время от времени отправляя его то в тюрьму, то в ссылку, то в лагерь.

После трех этапов кремль совсем опустел. 9 ноября было интенсивное северное сияние. В черном небе сходились и расходились не обычные многоцветные полосы, а багровокрасные дуги, что толковалось некоторыми как грозное знамение. Все ждали: будет четвертый этап или нет. Прошел страшный слух, будто второй этап был утоплен в море. Все это не способствовало хорошему настроению.

Ночью 11 ноября (одиннадцатого, одиннадцатого!) меня забрали с вещами. Куда? На этап? Нет, оказалось, из нашей колонны человек около двадцати отправили на тюремный режим в бывший СИЗО № 2. На этот раз я попал в четырехместную камеру. С малознакомыми и довольно скучными людьми. Все разговоры вертелись около двух тем: есть хочется и попадем в последний этап или нет. Книг и газет не было, поэтому дни тянулись долго… Однажды ночью нас повели в баню, что вызвало большое оживление и домыслы: наверно, в этап, а может, в связи с двадцатилетием Октября амнистию объявили? После бани нас перетасовали, и я попал в камеру вместе с интеллигентным пожилым человеком – ректором Киевского университета Михаилом Ивановичем Симко.

25 ноября я объявил своему симпатичному соседу, что сегодня мой день рождения. Мне исполнилось 18 лет. Михаил Иванович, с которым мы уже просидели вместе три дня, очень взволновался и решил организовать пир из его посылочных ресурсов. Перед обедом он достал большую луковицу, шесть кусочков пиленого сахара и сухарь, вручил мне эти дары, а в суп себе и мне положил по половинке кубика мясного бульона. Я был очень тронут таким подарком и сказал Симко, что надеюсь на благополучный год, хотя… тут я вспомнил о гороскопе и рассказал об этой магии, в частности о неблагоприятных числах 5 и 11. Симко выслушал все это с величайшим интересом и рассказал о предсказаниях цыганки ему и его товарищу еще в студенческие годы, которые, к сожалению, пока оправдываются. За такими разговорами мы с аппетитом съели улучшенный обед.

Шли дни. Чтобы время не пропадало, я тренировал память и про себя читал стихи, доказывал теоремы, вспоминал законы физики и химии, а Симко–профессора истории – просил экзаменовать меня по истории. Симко рассказывал фрагменты из украинской истории, которую я знал слабо. Иногда Михаил Иванович рассказывал о революции и гражданской войне. Он был в 1918–1920 годах боротьбистом, а после самороспуска этой партии вступил в Компартию Украины. Его трактовка происходящих в те времена событий отличалась от трактовки Лебедя. Я слушал и вспоминал известную фразу: «Нет ничего правдивее истории и нет никого лживее историков».

Когда ночью в такой тюрьме, как СТОН, раздается лязг многих дверей, и по коридору топают, это либо пожар, либо ликвидация, но не тюрьмы, конечно, а заключенных. Вот такой зловещий шум я услышал сквозь сон в конце ночи 18 декабря 1937 года. Гдето далеко раскрывались двери и не закрывались. Из камер выводили. Сон слетел мгновенно. Михаил Иванович Симко сидел на постели и пытался улыбнуться. Он многозначительно кивнул красивой седой головой в сторону двери, и, словно повинуясь кивку, тихо открылась дверная форточка. Свистящим шепотом невидимый тюремщик вопросил:

– Кто на «С»?

– Я, – едва выдохнул Симко.

– Фамилию полностью, – шипел тюремщик, – имя, отчество? Год рождения?

И, наконец, несущий тревогу приказ:

– С вещами, быстро!

И форточка закрылась.

Симко страшно волновался, одеваясь и собирая вещи. Вдруг он сел на кровать и, держа в руке ботинок, сказал:

– Может быть, амнистия?!

– Ну тогда бы и меня позвали, – сказал я, – мне ведь осталось полгода, а вам восемь лет.

– Да, но я старый революционер, – хватался за соломинку Симко, – я кандидат в члены ЦК КПУ.

– Вы еще были и членом ЦК партии боротьбистов, и сегодня не 7 ноября, а двадцатилетний юбилей прошел без амнистии, – сердито сказал я.

Форточка снова открылась.

– Кто на «Ч»? – прошипели из коридора. Тут и мне приказали спешно собирать вещи. Через несколько минут мы уже шли по коридору, по лестнице вниз. Симко шепотом убеждал меня, что это амнистия, пока сопровождающий, уловив это слово, выразительно улыбнувшись, не сказал:

– Одна вам амнистия – восемь грамм.

На дворе корпуса стояли человек двадцать лицом к стене. Поставили и нас. Морозный воздух был таким вкусным, что не думалось о возможности расстрела. Нас и не расстреливали, а вывели из кремля. Было очень темно, тихо, только скрипел снег. Нас вели в окружении большого конвоя: стрелки с винтовками наперевес грозят штыками. Собачники ведут огромных овчарок. Куда? Никто не представлял. Идти было легко (вещи везли на санях) и даже приятно после долгого сидения в камере.

Примерно после двух часов пути выяснилось, что нас ведут в сторону Секирной горы. Это было плохим показателем. Секирная гора имела очень недобрую славу. В XV веке ангел на ее вершине высек розгами женщину, которая явилась на остров для соблазна монахов. В ознаменование чуда на вершине горы построили часовню, а в XIX веке – довольно большую каменную церковь, на вершине которой был устроен маяк. К церкви примыкал с запада деревянный двухэтажный корпус. В лагерный период там находился штрафной изолятор, знаменитый особенно тяжелым режимом. В соловецком фольклоре о том времени пели так:

На седьмой версте стоит Секирная гора,

Там творились страшные дела:

В муравейник нас сажали,

Шкуру заживо снимали,

Ох, зачем нас мама родила.

Много, много видела Секирная гора,

Под горой под той зарыты мертвые тела.

Буря по лесу гуляет,

Мама родная не знает,

Где зарыты косточки сынка.

Этап принимали перед церковью. Пересчитали, повели внутрь. Слабо светят «летучие мыши» – керосиновые фонари. Прошли через деревянный корпус, пристроенный к церкви. В нем, очевидно, живет охрана. Входим в церковь. Старший стрелок широким жестом показал: размещайтесь. Церковь пустая, по стенам двухэтажные нары – вагонка, в нише над дверью керосиновая лампа едва светит. Двери с лязгом захлопнулись. Я занял место внизу у стенки под окном и обнаружил разбитое стекло. В дыру врывался ветер. Ктото зажег спичку, она сразу же погасла. Церковь продувалась насквозь. Печка была холодная. Вода в ведре промерзла до дна.

Ктото постучал в дверь и попросил истопить печку и дать горячей воды. Слышно было, как за дверями засмеялись, а потом грубый голос спросил:

– Может, вам чаю внакладку надо?

– Печку топить не положено, – пояснил другой голос. Несколько заключенных закричали:

– Окна разбиты! В церкви мороз, как на дворе! Мы замерзнем!

За дверями опять смех. Ктото из темноты крикнул:

– Товарищи, нас сюда на расстрел привезли! Завтра шлепнут!

И стало очень тихо. Только ветер посвистывал в разбитых окнах, обдувая вершину Секирной горы.

Я стал раскладывать вещи, устраивая гнездо. Все равно делать нечего. Если расстреляют, то все волнения и ожидания кончатся, если не расстреляют, то надо не замерзнуть и не простудиться. Я снял валенки. Портянками и грязным бельем забил два разбитых стекла. Надел все носки на ноги. Снял телогрейку, надел все рубахи, свитер и пальто. Телогрейку надел на ноги и застегнул на пуговицы. Ноги засунул в матрацную наволочку, затем подтянул ее до подбородка. Поверх шапки надел шарф, а шею закутал полотенцем. Чемодан, мешок и валенки были под головой. Таким образом, все вещи пошли на гнездо. Я закрыл лицо концом полотенца и стал согреваться, слушая, как посвистывает ветер, как копошатся товарищи, устраиваясь на ночлег (может быть, последний?), как ктото оправляется (со страху?) на параше. Незаметно я уснул и спал крепко, хотя сквозь сон чувствовал, что замерзаю. Перед пробуждением последний сон был «на тему дня». Снилось: меня ведут по широкому распаханному полю, идти тяжело, едва передвигаю ноги, навстречу дует ледяной ветер, догадываюсь– ведут на расстрел и радуюсь: наконец все закончится. «Не жить, не чувствовать – удел завидный!»

Просыпаюсь от шума, ктото стучит в дверь. Темно. В конце декабря и днем ночь. Полотенце от дыхания замерзло, твердое, но во мне еще сохраняется тепло, а ноги, завернутые в телогрейку, занемели. В дверь перестали стучать. Ктото из стучавших закричал:

– Если расстреливать, то не тяните!

Голос изза двери ехидно:

– Не торопись на тот свет, там кабаков нет. Когда надо, тогда и расстреляем.

Ктото истерически зарыдал. Успокоился. Опять тишина. Но сон уже слетел. Стал вылезать из мешка. В церкви холод собачий. Хорошо, хоть ветер затих.

Подошел Симко:

– Юра, вы спите сном праведника. Можно позавидовать. А я почти глаз не сомкнул.

– А я после сна чувствую себя бодрее, хотя есть очень хочется. Наверно, кормить не будут.

– На пустой желудок на тот свет легче идти, – влез в разговор Жантиев – молодой красивый полуосетинполурусский, похожий на демона студент.

Заключенные, скопившиеся в менее продуваемом углу церкви, начали шевелиться и шептаться. Никто не говорил в полный голос. От страха? От подавленности?

Заклацал замок, открылась дверь: «Дежурные, выносите парашу!» Эта традиционная тюремная команда прозвучала для нас так жизнеутверждающе! Нас приглашают выносить парашу как обычных заключенных! Значит, мы еще живем! Дежурные быстро вернулись, но никакой информации не принесли. Прошло время завтрака и раздачи хлеба, но ни хлеба, ни каши нам не дали. Все было тихо. Ктото предложил выбрать старосту, но поддержки не получил. Истомленные ожиданием, люди бродили по церкви за пределами светового круга от фонаря. Все молчали. Время тянулось. Нервы напрягались.

Опять заклацал замок. Открылась дверная форточка.

– Староста, хлеб принимай! – крикнул тюремщик. Народ всколыхнулся.

– Старостой будет Симко Михаил Иванович! – крикнул я и, взяв свежеиспеченного старосту за руку, подтащил к двери.

Я знал опрятность Симко и был уверен: у него более чистые руки для приема хлеба. Тюремщик стал выдавать пайки через руки старосты. Хлеб был замороженный. Затем внесли ведро с чуть теплой водой. Симко своей кружкой налил каждому воды. Промерзший хлеб в промерзшей церкви дал немного калорий, но оживил заключенных. Начались разговоры. Люди обменивались впечатлениями об ужасной ночи, высказывали надежды и сомнения. Незнакомые стали знакомиться. Другие подходили к старосте и представлялись по всем правилам.

По составу наш этап был разношерстный во всех отношениях. По возрасту от восемнадцати до шестидесяти лет, по партийной принадлежности от коммунистов до дашнаков, по оставшемуся сроку заключения от большесрочниковтяжеловесов до месячников.

Оживление, вызванное раздачей хлеба и воды, спадало. День темный, как ночь, напоминал тяжелый бесконечный сон. Кроме холода и голода мучило отсутствие признаков хода времени: за окнами мрак круглые сутки (у Полярного круга в эти числа продолжительность дня практически равна нулю), подъем и отбой не объявляют, завтрак и обед не дают. Заключенные ходят по церкви до изнеможения, потом сидят, пока не замерзнут, потом снова топчутся по освещенному фонарем кругу. Один из украинцев – Гаевский – упал. У него начался сердечный приступ. Симко на правах старосты начал стучать в дверь, вызывая врача. Открылась форточка. Симко дрожащим голосом попросил врача, сказав, что с человеком плохо.

– Человеков у вас нет, а есть враги народа. Лечить еще вас!– проворчал тюремщик, захлопывая форточку.

Гаевскому помогали, как могли, совали в лицо лед, махали полотенцами, то есть делали то, что не требуется при сердечном приступе, но в результате влияния потока флюидов участия ему стало лучше. Его подняли на нары. Жантиев резюмировал:

– Не топят, на прогулку не выводят, врача не вызывают. Что ж, братцы, похоже, нас уже списали, а там дело техники.

– При чем здесь техника!– закричал старостаректор.

– При том, что, может, ямы не готовы, может, лопат нет, может, патроны не привезли, – пояснил угрюмо Жантиев.

Симко в ярости кричал, что не потерпит паники, Жантиев его подначивал, а в результате мы получили кратковременное развлечение. По моим расчетам, был уже вечер, и я стал устраивать гнездо еще на одну ледяную ночь.

Спал я на редкость крепко и долго, а когда проснулся, то едва мог шевельнуться. Так все онемело. За окном попрежнему мрак. Облака лежат на вершине горы. Звезд не видно, и фонарь у входа едва просвечивает сквозь облачный туман. Люди совсем истомились от неопределенности, холода и голода. Я лежу и вспоминаю детали своего гороскопа. Пока он оправдывается, и буду думать, что оправдается, и я переживу Секирную гору. А если я переживу, то и других товарищей по несчастью не расстреляют здесь. Начинаю выползать из гнезда. Почти никто не лежит. Закутанные во все какие есть одежки и тряпки, люди молча топчутся в освещенной части церкви. Тишина. Я громко объявляю: «Товарищи, внимание!»– и рассказываю о своем гороскопе и выводе из него для всех присутствующих.

Реакция на сообщение о гороскопе превзошла мои ожидания. Публика оживилась, посыпались вопросы, в которых звучала надежда. Действительно, утопающий хватается за соломинку! Я продолжал укреплять ростки надежд, отмечая даже потепление в нашей тюрьме. Действительно, параша ночью не замерзла, и за окном слышались звуки падающих капель. Такие оттепели зимой в Соловках бывают. И теперь это было очень кстати.

За разговором до нас не сразу дошла команда: «Парашу выносить!» А когда дошла, то Жантиев и Гаевский схватили ее и нырнули в теплый коридор казармы. Возвратились они, трепеща от радостного волнения.

– Хлеб будут раздавать, и ведро кипятка стоит, и у печки в коридоре лежат дрова, – говорили они, перебивая друг друга.

Вскорости раздали хлеб и принесли ведро довольно горячей воды. Как приятно было ее пить! Как она отепляла! Спустя час или два из коридора донеслись характерные звуки: растапливали нашу печку. Каждый подходил к печке, прикладывался к ней ухом и внимал поскребыванию, потрескиванию, доносившимся из печного нутра.

– Выгребают золу! Закладывают дрова!– восклицали слушающие.

Печку действительно затопили, но она была настолько проморожена, что тепло до ее поверхности не доходило. Топили печку долго, и, наконец, она стала немного греть. Все три ее стенки облепили иззябшие люди, стремясь впитать хоть крохи тепла. Настроение поднималось быстрее, чем температура печки. Разговоры оживились, некоторые даже стали смеяться над страхами и ожиданиями расстрела. Снова заклацала дверь. Принесли суп! Правда, суп был совсем холодный и пустой, но ведь кормят, но ведь печку топят, может, и не убьют.

И снова заклацала дверь, распахнулась, и когото втолкнули в церковь. Он упал, запнувшись о порог. Когда новенького подняли, увидели, что это Курчиш. Этого скандального человека в Соловках почти все знали. По национальности он латыш. По специальности – артист цирка. По статье – мошенник и фальшивомонетчик. Подделывал подписи, изготовлял бумажные деньги и т.п. Судя по его поведению, многие считали его шизофреником. Он неоднократно пытался покончить жизнь самоубийством: вешался, вскрывал вены, а однажды, находясь в СИЗО № 1 под следствием за нанесение побоев воспитателю, прибил себя большим гвоздем за живот к полу под нарами. При этом он так умело оттянул кожу живота, что не повредил брюшины, а эффект был большой. Вопервых, он пробыл неделю в лазарете, вовторых, о нем долго говорили, что доставляло Курчишу удовольствие, вроде аплодисментов за удачный трюк в цирке.

Курчиш внимательно оглядел нас, поднял с пола свои вещи и, не отвечая на вопросы, пошел в алтарь – самую холодную часть церкви. Там он занял боковой придел. Мы опять вернулись к утешительницепечке, вспоминая истории, связанные с Курчишем. Вдруг он выскочил из алтаря, в три прыжка достиг печки и взлетел на ее вершину, отталкиваясь от плеч греющихся. Мы и ахнуть не успели, а он уже сидел на печке, поджав ноги, и хохотал, и каркал как ворон.

Так с вершины печки он и поведал нам, как его послали в начале декабря в Исаково копать глубокие траншеи. Работа для Курчиша была неприемлемой. Он вскорости симулировал эпилепсию и был отправлен в кремль, в лазарет. Там стал рассказывать о выкопанных траншеях. Изза этих рассказов его вызвали на допрос, но он опять забился в припадке, был связан и доставлен на Секирную гору. Рассказывал он с ужимками, с хохотком и вдруг спрыгнул с печки, запел полатышски, скрылся в приделе алтаря и больше не выходил.

Наступление ночи ознаменовалось тем, что нам через форточку из коридора крикнули: «Отбой!» В предшествующие дни такой команды не было. Вроде начал складываться привычный камерный режим. Но, с другой стороны, вспоминался рассказ Курчиша о траншеях. Кем они заполнены? Не осталось ли в них место для нас? В таких думах мы и засыпали. Сквозь надвигающийся сон я услышал звон разбитого стекла и приглушенный смех Курчиша. Раздались шаги. Я поднял голову и увидел подходившего к двери Курчиша. Он шел танцующей походкой, босиком, в одном белье и нес чтото на вытянутой руке. Хоть свет был слабым, но были видны на белье темные пятна крови.

Изо всех сил Курчиш стал стучать в дверь. Стук гулко раздавался под высокими сводами церкви и разбудил всех. Открылась форточка:

– Чего стучишь? Чего надо? – спросил тюремщик.

– Мясо тебе принес, – четко произнес Курчиш, протягивая руку.

– Какое мясо?

– Кусок человеческого мяса – бери! – закричал Курчиш, швыряя с ладони свое мясо в лицо стражу.

– Мне не надо, – голос тюремщика дрогнул, и он захлопнул форточку.

Курчиш уже двумя руками стал колотить в дверь, дико крича:

– Мало вам мяса, еще отрежу. Жрите, подавитесь, гады!

Тут дверь распахнулась. Курчиша вытащили в коридор, раздались два выстрела, и все стихло. Установилась глубокая тишина.

На следующий день, 21 декабря, после обеда, произошло еще событие. Вызвали с вещами повара, который заканчивал срок в феврале 38го года. Этот малограмотный белорус перед отправкой на Секирную гору был посажен в СИЗО в наказание за «угрозу нанесения удара» черпаком стрелку, влезшему в кухню лагпункта в грязных сапогах. Куда вызвали повара? На этап? Но вроде навигация уже закончилась? Однако часа через три мы сквозь разбитые окна услышали басовитый тройной отходной гудок «Ударника», означавший закрытие навигации. Повар, очевидно, уехал на материк. Значит, был четвертый этап?

После 21 декабря окончательно сложился режим нашей заброшенной на Секирную гору группы. Утром вынос параши, затем нам давали ведро ледяной воды на «умывание» – каждому едва доставалось полкружки, после «туалета» мы получали пайку мерзлого хлеба и полкружки горячей воды, в середине дня – полмиски баланды и ложку каши, вечером – полкружки воды и – отбой. Печку топили. Около нее было градусов пять – семь тепла, но на окнах лед не таял. Непонятно было, зачем нас продолжают морозить здесь, но похоже было, что не расстреляют. Люди постепенно привыкали к этому убогому существованию, но меня очень угнетала неумытость и немытость.

Время тянулось ужасающе медленно. Симко попробовал читать лекции по истории, но людям это было нудно. Жантиев предложил рассказывать по очереди какиелибо случаи из своей жизни на такие темы: самое страшное, что я пережил, или самое смешное, что случилось со мной, и т.п. Первым рассказчиком выступил сам Жантиев. У него получилось неплохо, второй и третий рассказчики не могли связать двух слов, и их прервали. Я предложил тогда рассказывать на память чтолибо из прочитанного и для примера согласился рассказать новеллы О, Генри или рассказы о Шерлоке Холмсе, Нике Картере, Нате Пинкертоне и привел с десяток названий. Первый из выбранных детективов назывался «Китайские идолопоклонники» из серии подделок под КонанДойля. Я довольно точно пересказал этот головоломный детектив и сразу же получил заказ на второй. За день я рассказал не меньше пяти детективов и двух новелл О, Генри и совершенно потерял голос, но зато день прошел быстро. После такого ударного дебюта я рассказывал ежедневно по пятьшесть часов. При этом уже не новеллы, а романы и даже серии.

Незадолго до Нового года я начал серию исторических романов Понсон дю Террайля «Молодость короля Генриха IV». Кроме Симко, этого автора никто не читал. Поэтому все слушали с великим вниманием. Со стороны, наверное, это выглядело забавно. Завернутые в одеяла поверх верхней одежды, обросшие бородой, исхудавшие, грязные слушатели сидят на нарах или стоят у печки. Рассказчик ведет повествование, меняя интонации, жестикулируя, видя перед собой коридоры Лувра, набережную Сены, сторонников Гизов с белыми крестами на шляпах. Близится Варфоломеевская ночь. Тысячи падут зарезанными, застреленными, утопленными. Разгул ненависти, убийств. Никого не щадить: ни детей, ни женщин! Таков был лозунг.

В ночь на Новый год мы попросили истопить печку и заварить чай. Нам, вопреки ожиданиям, разрешили такую поблажку. Стали организовывать общий стол. У Гаевского в заначке была пачка чая, у когото сохранилось в качестве НЗ немного сахару, запасливые украинцы пожертвовали остатки сухарей. Около двенадцати часов ночи нам подали ведро с заваренным чаем. Мы распределили каждому сахар и кусочки сухарей. Симко, как староста и самый старший по возрасту, провозгласил новогодний тост, и все отпили по большому глотку очень крепкого чая. Было еще несколько тостов, смысл которых подытожил Глеб Жантиев в последнем: «Слава аллаху, что мы еще живы!»

На другой день нас вывели в полдень на прогулку. Вот уж действительно новогодний подарок! Было сравнительно тихо. Слабый морозец почти не ощущался. Над площадкой, где мы прогуливались, вздымались кроны огромных сосен, слабо освещенные появившимся у горизонта солнцем. Снег был бел, чист, и мы кинулись отмывать наши грязные руки, а я мыл и лицо, очищаясь, наслаждаясь, надеясь. Прогулки по 30–40 минут стали ежедневными. Через несколько дней привезли воз сена для набивки матрацных наволочек, и нам стало мягче и теплее снизу. Еда улучшилась. Только стекол в разбитые окна не вставляли, и при ветреной погоде в церкви температура опускалась ниже нуля. Иногда в полуденные часы проглядывало солнце, очень радовавшее нас.

Проходил январь. И, несмотря на некоторое улучшение условий, настроение заключенных стало хуже. Напряжение, поддерживаемое ожиданием расстрела, уступило место апатии. Я едва дотянул бесконечную серию о похождениях Генриха Наваррского и был рад, когда Жак Клеман распорол живот Генриху Валуа, завершив последний роман «Цареубийца». Апатия, охватившая всех, усиливалась. Все друг другу надоели. Начались вялые ссоры изза пустяков. Народ брюзжал и томился. В конце января нам объявили, что поведут в Савватьево в баню. Ура! От Секирной горы идти километра дватри по лесной дороге – чудесно! Да и знаменитое Савватьево посмотрим.

Первый скит в этом месте был основан святым Савватием – одним из основателей Соловецкого монастыря в начале XV века. В XIX веке там построили каменную церковь с примыкающим к ней трехэтажным келейным корпусом и двухэтажные дома для богомольцев. После революции в каменном корпусе был устроен политизолятор, а в деревянных домах жили тюремщики. В бытность моей работы в библиотеке в Савватьевский СИЗО отправлялись передвижки с лучшими книгами. Некоторые из его обитателей бывали на лечении в лазарете в спецпалатах.

Поход был удачный. Погода солнечная, не очень морозная. Савватьевский СИЗО с закрытыми щитами окнами выглядел мрачно, но баня была отличная, теплая, с обилием воды. Помылись мы знатно, смыв восьминедельную грязь. Вернулись освеженные, подбодренные. По дороге конвоир шепнул, что скоро нас отправят. Куда? И действительно, 16 февраля нам велели собираться. Сборы недолги, вытряхнули сено из матрацных наволочек да побросали в чемоданы тряпье, кружки, миски и в путь.

Шли мы почти до кремля, затем свернули налево на Анзерскую дорогу и дошли до Филимоново. До того самого Филимоново, куда меня увезли в январе 37го года, и где я объявил первую голодовку. В солнечном свете и среди белых снегов Филимоново показалось мне куда приятнее, чем год назад. Все заключенные (около 200 человек) жили в том же большом бараке, где прошли первые сутки моей голодовки. В бараке оказалось полно добрых знакомых, с нар соскочили Катаока, Макарянц, Юницкий. Подходили, здоровались, спрашивали князь ДундуковКорсаков, ксендздекан из КаменецПодольска Кобец, Оберемок и многие другие. В результате обмена информацией стало ясно: под Секирной горой в декабре расстреливали; последний (четвертый) небольшой этап (около 200 человек) отправили с последним рейсом 21 декабря (мы слышали гудки парохода) и, наконец, в кремле заканчивается переоборудование корпусов. Всех, кто еще оставался на лагерном режиме, из кремля выселили. Остальные сидят на тюремном режиме.

После Секирки Филимоново было курортом: знакомых много, работы нет – иногда лишь попросят желающих расчистить дорогу от снега, по этой дороге днем гуляют в пределах 500 метров. Повара хорошие, кормят неплохо: в супе даже картошка попадается, а каша густая овсяная – столовых ложки три или четыре на порцию. Кипяток до восьми вечера без ограничений. Можно чаек попить на ночь. Даже один раз в неделю приезжает ларек, и тем, у кого есть на счете деньги, можно подкупать продукты на пять рублей в неделю. Определенно: это нам награда за мучения на Секирной! Мы сходили в баню, нам сменили белье, что можно, постирали, побрились и стали похожи на людей. Снова общество интеллигентных людей, вежливость, остроумие, интересные беседы. Месяц, проведенный в Филимоново, вспоминается как последний светлый луч, на мгновение осветивший мрак.

В эти безмятежные филимоновские дни мне посчастливилось найти у одного деятеля учебник английского языка Нурока, изданный в 1879 году. Сей древний учебник был без транскрипции и поэтому совершенно непригоден как самоучитель. Нужен был хороший учитель. Я кликнул клич, и учитель появился. Сдержанный, сухой, обучавшийся в Англии, он с удовольствием взялся за дело, признав метод прелата Вайгеля. За неделю я выучил балладу о короле Джоне и архиепископе Кентерберийском, а по грамматике дошел до Past continius Tense. Транскрипцию мой учитель писал карандашом прямо под строчками в учебнике.

Чтобы не думать о предстоящем, уцелевшие соловчане развлекались, как эстеты перед нашествием варваров. Даже устраивались состязания поэтов. На одном из состязаний было предложено каждому участнику написать венок сонетов. Это трудное задание приняли к исполнению лишь двое: Рустем Валаев и Юрий Милославский. Валаев написал на тему «Наполеон», Милославский озаглавил свой венок «Москва». Слушатели были искушенные и критиковали авторов и по форме, и по содержанию довольно остроумно и тонко, отмечая каждую шероховатость. Мне больше понравился «Наполеон», но жюри присудило с перевесом в один голос «пальму» (это была большая еловая ветка) Милославскому. Валаев был понастоящему огорчен.

Дней через двадцать после нашего прибытия в Филимоново на утренней проверке вызвали несколько человек с вещами. На другой день еще. И так каждый день по шесть–восемь человек стали отправлять в кремль. В конце марта подошел и мой черед. Нас привезли в кремль и препроводили в корпус, занимаемый ранее первой колонной. Во дворе кремля я с великой болью увидел варварство администрации СТОНа. Двор был гол. Все деревья, образующие сквер, были вырублены и выкорчеваны. Не пожалели ни огромный серебристый тополь, ни старые липы, любовно выращенные монахами у самого Полярного круга, ни сирень, ни редкие сорта роз – ничего не осталось в огромном пустом дворе. Только каре беленых корпусов с закрытыми щитами окнами да загородки прогулочных двориков. Не пощадили даже чудесную мраморную часовенку для водосвятия, где я любил сидеть на пушечных лафетах и читать. Все уничтожила злобная тупость тюремщиков,

В тюрьме после тщательного обыска, переписи вещей и душа нас одели во все тюремное. Грубое бязевое белье с огромными черными печатями «СТОН». Брюки и рубаха из кусков коричневого и синего молескина и такой же тряпочный картуз. На ноги – портянки и большие грубые башмаки. Затем нашу восьмерку разделили надвое и развели по камерам. В камере, расположенной на первом этаже, стояли четыре деревянные койки с ватными матрацами, простынями, подушками, одеялами. Стол у окна и параша. На стене висели «Правила поведения в тюрьмах ГУГБ НКВД СССР». Все было чистым, холодным, недобрым. Изза щита на окне света было явно недостаточно, и я с трудом читал «Правила…», многочисленные пункты которых делились на четыре раздела:

1. Заключенные обязаны – много пунктов,

2. Заключенным запрещается – еще больше пунктов,

3. Заключенным разрешается – всего четыре пункта,

4. Наказания: карцер до пяти суток, лишение прогулки до десяти суток, лишение книг до трех месяцев.

В числе четырех пунктов «разрешается»: прогулка до 30 минут в день, пользование книгами из тюремной библиотеки, сидение на кровати, не опираясь на стену, во время между подъемом и отбоем, обращение с заявлениями на имя начальника тюрьмы.

Вместе со мной в камеру попали старый чех Ярослав Иосифович Боучек, который время от времени произносил: «Дай нам, боже, свободу славянскому народу», комбриг Комаров, долгое время сражавшийся с басмачами в Средней Азии, и какойто журналист по фамилии Яблоков – невысокий человек с больший рыжей бородой и выпученными глазами. Все люди очень разные, угрюмые, усталые от тюрем и лагерей.



Pages:     | 1 |   ...   | 2 | 3 || 5 | 6 |   ...   | 9 |
 





<


 
2013 www.disus.ru - «Бесплатная научная электронная библиотека»

Материалы этого сайта размещены для ознакомления, все права принадлежат их авторам.
Если Вы не согласны с тем, что Ваш материал размещён на этом сайте, пожалуйста, напишите нам, мы в течении 1-2 рабочих дней удалим его.