Серия образована в 1994 году
А. А. Долинина
«Невольник долга»
(Научная биография академика И.Ю.Крачковского)
Центр
«Петербургское Востоковедение»
Санкт-Петербург 1994
ББК Ш.г(2)7д Крачковский И. Ю.
Работа выполнена при финансовой поддержке Российского фонда фундаментальных исследований. Код 93-06-10125
Долинина А. А.
Невольник долга.
— СПб.: Центр «Петербургское Востоковедение», 1994. — 464 с.
ISBN 5-85803-016-5
Настоящая книга представляет собой первую попытку биографии академика Игнатия Юлиановича Крачковского (1883—1951) и написана его ученицей, профессором-арабистом А. А. Долининой. И. Ю. Крачковский — это целая эпоха в мировом востоковедении, его труды составляют классику науки двадцатого века. Биография выдающегося востоковеда равно интересна как специалистам, так и широкому читателю, интересующемуся историей отечественного востоковедения.
ББК Ш.г(2)7д Крачковский И. К).
ISBN 5-85803-016-5
© А. А. Долинина, 1994 © Центр 4 Петербургское Востоковедение», 1994
ОГЛАВЛЕНИЕ
459
Об этой книге и немного о ее авторе..............5
ГЛАВА I. Семейство «польских аристократов».........10
ГЛАВА II. Что есть истина?.................20
ГЛАВА III. «Могу здесь быть только мелким чернорабочим...» …30
ГЛАВА IV. «Вениамин»...................49
ГЛАВА V. Аль-Гариб ар-руси.................70
Здесь, под небом чужим..................70
Бейрутская зима...................76
«Таких задач мне еще жизнь не ставила»........84
Свет и тени Палестинского общества..........89
По городам и весям..................95
Итоги........................106
ГЛАВА VI. Радость после трудности.............112
Время платить долги.................112
.Зачем жениться на чужой жене, когда кругом так много
девиц?......................122
Тревожное лето девятьсот четырнадцатого........128
«Спектакля» не получилось..............134
ГЛАВА VII. В терновом венке революций.............144
По завету отца....................144
Востоковедов дружный клан..............150
Мы еще повоюем!....................160
Финский шпион....................165
ГЛАВА VIII. Легендарная «Всемирная»............172
ГЛАВА IX. Шапка Мономаха................194
« Академизм мне тягостен...»..............194
Жив курилка!.....................208
Имени барона Розена.................218
ГЛАВА X. Как взвесить обретенья и утраты?.........232
«Нечаянно попал на собственный юбилей...»......232
Аль-Маарри, Ибн аль-Мутазз и Дивасти........246
Наследница «ВЛ»...................255
ГЛАВА XI. Забытый часовой................. 261
Кабинет создан!.................... 261
«Ни один из востоковедов не насадил такой школы, как
Вы...»...................... 276
Нож в спину..................... 295
ГЛАВА XII. Тогда мы познали «меру вещей»......... 312
Птицы смерти в зените стоят................ 312
Средь суеты и суетности столицы............ 327
ГЛАВА XIII. Душа полна потерь, хоть, кажется, жива..... 346
Я вернулся в мой город.................. 346
Нам не дано предугадать, как наше слово отзовется... 364)
ГЛАВА XIV. На вершине славы — или у разбитого корыта?.. 370
Довольно, довольно, довольно!............. 370
«О любителях чужого добра»............. 376
Плетью обуха не перешибешь............. 390
ЭПИЛОГ. Испытание временем............... 401
Архивные материалы и литература.............. 431
Указатель имен.................... 435
Указатель названий сочинений, газет и журналов..... 444
Указатель наименований научных учреждений и учебных
заведений..................... 452
Список сокращений.................. 457
Summary {англ.)......................... 458
Summary {араб.)......................... 460
Об этой книге и немного о ее авторе.
В истории арабской поэзииесть такое понятие «аль-мухадрам». Так средневековые арабские филологи называли тех поэтов, которые начали слагать стихи еще до ислама и продолжали это занятие при пророке Мухаммеде и первых халифах, — словом, объединили в своем творчестве две эпохи.
Этот термин с успехом можно применить и ко, многим крупнейшим русским востоковедам первой половины XX века, в том числе — к Игнатию Юлиановичу Крачковскому (1883—1951), который начал прокладывать новые пути в арабистике в дореволюционные годы. К концу 1917-го он был уже магистром арабской словесности, штатным доцентом Факультета восточных языков Санкт-Петербургского университета, сотрудником Азиатского музея, членом ряда российских научных обществ, автором почти ста научных трудов, среди которых — большая монография о средневековом арабском поэте аль-Вава Дамасском. Венчает дореволюционный период его деятельности состоявшееся в 1921 году избрание в Российскую Академию наук по рекомендации таких почтенных ее членов, как С. Ф. Ольденбург, Н. Я. Марр, В. В. Бартольд и П. К. Коковцов.
Затем последовали более тридцати лет научной и преподавательской деятельности при советской власти: продолжение работы в Санкт-Петербургском — Ленинградском университете и в Азиатском музее — Институте востоковедения АН и более трехсот научных трудов в различных областях арабистики (арабское языкознание, источниковедение, история литературы средневековой и новой, художественной и научной, вспомогательные исторические дисциплины, история арабистики).
И. Ю. Крачковский был главой новой русской арабистической школы, пользовался всеобщим уважением в научных кругах, советское правительство тоже как будто относилось к нему благосклонно, наградив его к концу жизни двумя орденами Ленина и — посмертно — Сталинской премией. Он получил признание и за рубежом — был избран членом Арабской Академии наук в Дамаске,
6
Польского востоковедного общества, Немецкого востоковедного общества, Ассоциации исламских исследований в Бомбее, Иранской Академии наук, Королевского Азиатского общества Великобритании и Ирландии, Польской Академии наук, Фламандской Академии наук, Азиатского института в Нью-Йорке, принимал участие в работе разнообразных международных научных объединений и комиссий. Его знаменитая книга «Над арабскими рукописями. Листки военоминаний о книгах и людях» выдержала в России шесть изданий и была переведена на многие языки.
Крачковский — это целая эпоха в мировом востоковедении, его труды — классика науки XX века. Со дня его смерти прошло более сорока лет, но, как ни странно, биография его до сих пор не написана. Предлагаемая читателю книга представляет собой первую попытку восполнить этот пробел в истории нашего востоковедения.
Мне посчастливилось знать И. Ю. Крачковского лично. В моей домашней библиотеке есть книга самая для меня ценная — первое издание «Над арабскими рукописями» с автографом автора. Характерным ломким почерком на белой обложке написано: «А. А. Искоз-Долининой в награду за измену германистике. Автор. И. Крачковский. 8.V. 1945». Дело в том, что начинала я свою «филологическую карьеру» за год до войны на немецком отделении филфака Ленинградского университета. Во время войны занятия мои прервались, а потом, по целому ряду обстоятельств, когда в 1944 году в Университете был вновь открыт Восточный факультет, я твердо решила перейти туда на арабское или персидское отделение. В обеих группах I курса был уже полный комплект студентов; на кафедре иранской филологии мне отказали, но Игнатий Юлианович, узнав, что я полгода занималась арабским у одного из лучших его учеников, В. И Беляева, согласился. «Ну, раз учила арабский и не испугалась, надо принять, кто-нибудь все равно отсеется», — приблизительно так передала мне его слова В. И. Цин-циус, тогдашний заместитель декана Восточного факультета. Так я стала арабисткой и училась у Крачковскогр с первого курса по пятый и полтора года в аспирантуре, до его безвременной кончины. Кое-какие мои воспоминания о тех годах вошли в последние главы книги. Но основана она не на личных воспоминаниях, а прежде всего на документальном материале.
От Игнатия Юлиановича остался огромный архив, удивительно богатый по составу: дневники (еще с гимназических времен!), личные письма (в некоторых случаях — двусторонняя переписка) — от таких же ранних лет до самых последних; оконченные и неоконченные труды (некоторые из них никогда не печатались), курсы лекций, отзывы на чужие работы, характеристики, докладные записки, деловая переписка, официальные документы, мемуары родных и близких, некоторые семейные бумаги... Всего не перечислишь.
7
В. А. Крачковская, намного пережившая мужа, также арабист по специальности, неустанно работала над разбором и классификацией его бумаг. Вместе с учениками Игнатия Юлиановича (в первую очередь В. И. Беляевым, а также И. Н. Ванниковым, X. И. Кильберг, Г. В. Церетели, А. И. Михайловой, П. А. Грязневичем, А. Б. Халидовым и др.) она приложила огромные усилия для переиздания его трудов и издания некоторых архивных материалов. После ее смерти в январе 1974 года весь архив Крачковского по завещанию поступил в Ленинградское отделение Архива АН (ныне Санкт-Петербургский филиал Архива РАН — СПФ АРАН).
Мне пришлось соприкоснуться с рукописными материалами моего учителя еще при жизни Веры Александровны г когда я принимала участие в подготовке к изданию V и VI томов «Избранных сочинений» И. Ю. Крачковского, а также сборников переводов «Арабская проза» и «Современная арабская проза», куда вошли не публиковавшиеся ранее его переводы из Джебрана Халиля Джеб-рана и Амина Рейхани, ливанских писателей XX века. Кроме того, в дни памяти Игнатия Юлиановича Вера Александровна обычно собирала его учеников, рассказывала о нем, читала свои мемуары, показывала кое-какие документы.
В конце 1970-х—начале 80-х годов сотрудница Архива АН Г. Н. Чеботарева стала периодически привлекать меня к работе над описанием рукописного наследия И. Ю. Крачковского в качестве консультанта. Вот тогда-то я впервые осознала, какое невостребованное богатство лежит передо мной, и оно не давало мне покоя.
В арабистических кругах, особенно перед столетием И. Ю. Крачковского, пошли разговоры о том, что пора написать книгу о его жизни и трудах. Я понимала, что это — долг его последних учеников, и, наверное, в первую очередь мой, ибо меня он, что называется, «подобрал», поверил в меня, да и с архивом его я знакома больше, чем другие. Тем не менее я все не решалась взяться за эту книгу, казалось — не по моим силам, размаха не хватит, чтобы осветить творчество ученого такого масштаба, хотелось найти подходящего соавтора, мыслящего по-мужски широко и глубоко. Но не получилось...
Заставила меня приняться за эту работу М. В. Баньковская, которая начала тогда писать книгу о своем отце, известном китаисте В. М. Алексееве (1881—1951), коллеге и друге И. Ю. Крачковского. С конца 1983 года каждую свободную минуту, когда был открыт читальный зал Архива АН, я проводила там. Мы работали бок о бок с М. В. Баньковской, с увлечением обменивались своими маленькими «открытиями». Сначала я без всякой системы, с жадностью выписывала из хранилища те материалы, которые интересовали меня больше всего — переводы, работы по арабской литературе, документы по деятельности в горьковском издательстве «Всемирная литература» и т.п., вперемешку с материалами био
8
графическими — ведь я ничего, по сути дела, не знала о его семье! Потом поняла, что так ничего не получится, что надо изучать документы последовательно, в хронологическом порядке; еще через какое-то время появилась потребность начать писать до того, как проработаю все, иначе ведь не начнешь никогда, все время будешь что-то уточнять и дополнять.
Летом 1985 года были написаны три первые главы. Книга и дальше писалась только летом, когда была возможность сосредоточиться: зимой отвлекали университетские дела и необходимость выполнять какие-то прежние обязательства. В это время приходилось ограничиваться обработкой написанного и изучением архивных материалов: к Архиву Академии присоединились и другие санкт-петербургские архивы, а также архив А. М. Горького в ИМЛИ. Я уж не говорю о большом количестве привлеченных мною печатных работ — Крачковского и о Крачковском.
Постепенно мне становилось ясно, что книга получается не совсем такая, как представлялось в начале работы: стержнем ее оказывалась не столько характеристика научной деятельности И. Ю. Крачковского и анализ ее значения для современного развития арабистики, даже не то, какими путями он шел к той или иной теме, сколько личность моего учителя. О Крачковском как ученом написано много статей и прочитано много докладов, да и большая часть его научных трудов доступна современному читателю. А что он представлял собой как человек (это ведь не менее важно!) сейчас уже не знает почти никто. По-настоящему своего учителя не знали и мы, заставшие его в живых, теперь уже старые младшие ученики.
Его жизненный путь отнюдь не был усыпан розами. В письмах, дневниках, документах перед нами предстает человек, который, не будучи бойцом по натуре своей, в самые трудные для нашей культуры времена сумел сохранить достоинство — свое и своей науки, не шел никогда против собственной совести, честно служил своему долгу перед наукой и перед людьми. Он был диссидентом не в современном употреблении этого слова: никогда, ни устно, ни письменно, не участвовал он в антиправительственных политических выступлениях, но всегда, чего бы это ему ни стоило, сохранял собственную точку зрения на вещи и высказывал ее, не поддаваясь соблазну более легкого конформистского пути, не боясь поднять свой голос в защиту истины и справедливости.
Получилась книга о том, как настоящий ученый остается Человеком в любых условиях. Смею думать, подобная книга особенно нужна в наши дни, когда в России с такими трудностями восстанавливаются общечеловеческие нравственные ценности, когда люди, в свое время поправшие их — от страха ли, ради ли выгоды, — стремятся доказать, что тогда, в сталинские времена, иначе нельзя было выжить.
9
Нет, неправда. Можно было. Вся жизнь И. Ю. Крачковского (да и не его одного!) служит тому доказательством. Он выстоял — и выстояли его соратники, его старшие ученики, бравшие с него пример и черпавшие от него силу. Я убеждена: благодаря их непреклонности русская, а в особенности петербургская, арабистика смогла сохранить доныне достойный научный уровень и живую
В этой книге нет ни капли вымысла. Все факты, мнения, высказывания (за исключением моих личных воспоминаний) строго документированы; свои же собственные интерпретации описываемых мною событий, поступков или приводимых слов я всегда оговариваю. Мне ничего не надо было приукрашивать или что-то присочинять «для занимательности» — картина, которую создают подлинные'документы, по-моему, сама по себе настолько увлекательна и драматична, что не нуждается ни в какой беллетризации.
Хочу надеяться, что я оправдала доверие, оказанное мне учителем почти полвека назад.
В заключение считаю своим приятным долгом от души поблагодарить сотрудников Санкт-Петербургского филиала Архива РАН, ныне действующих и бывших: В. И. Александрову, В. С. Соболева, Н. С. Прохоренко, М. Ш. Файнштейна, Э. Н. Филиппову, Г. Н. Чеботареву, И. А. Шафран и других, которые в течение всех десяти лет с неизменной доброжелательностью и заинтересованностью помогали мне в работе над материалами этой книги. Я благодарю также М. В. Баньковскую, которая постоянно делилась со мной своими архивными находками и предоставила в мое распоряжение переписку Алексеевых и Крачковских. Благодарю и Б. С. Кагановича, приславшего необходимые мне выписки их дневника Е. Г. Ольденбург.
ГЛАВА I
Семейство « польских аристократов»
В сороковые годы среди студентов Восточного факультета Ленинградского университета, где преподавал И. Ю. Крачковский, распространено было убеждение, что он — потомок какого-то старинного дворянского рода. Правильные черты лица, непринужденная элегантность, благородная сдержанность манер, простота в обращении при постоянном сохранении собственного достоинства — казалось, все говорило о его «аристократическом» происхождении. «Польский аристократ», — добавляли некоторые со знанием дела.
В действительности же — ничего подобного. Дед Игнатия Юлиановича, Фома Крачковский, происходил из белорусских крестьян и женат был на дочери медника. Благодаря хорошему голосу он получил место псаломщика в православной церкви села Озяты Гродненской губернии, принадлежавшего графу де Полиньяку, который выделил ему небольшое количество пахотной земли и сенокосов.
Фома Крачковский умер в 1847 году, оставив трех дочерей и семилетнего сына Юлиана. Мальчика определили в причетническую школу в Торокянах, а затем в духовное училище в Жировицах. Его дальнейшую судьбу решил такой же, как у отца, красивый голос: на него обратил внимание один из виленских церковных деятелей, специально объезжавший ближние уездные училища, подбирая мальчиков для хора митрополита Литовского и Виленского. Так Ю. Ф. Крачковский попал в Виленское духовное училище, а далее путь его лежал в Виленскую духовную семинарию, где он был назначен регентом семинарского хора.
Несомненно, помимо хорошего голоса он обладал и живым умом и любознательностью: биографы Юлиана Фомича рассказывают, что в семинарии он пристрастился к серьезному чтению, стал самостоятельно изучать новые языки, собирать библиотеку. Семинарию он окончил с блеском и в 1861 году на казенный счет был послан для продолжения образования в Санкт-Петербургскую Духовную академию.
11
В Академии Юлиан Фомич попадает под опеку профессора-славянофила М. О. Кояловича, привечавшего всех студентов из Литвы, становится его любимым учеником. «Вы моя радость и гордость», — пишет ему впоследствии М. О. Коялович в одном из писем [цит. по: Памяти Ю. Ф. Крачковского. 60, 25 июля 1913 г.].
Очевидно, влияние учителя и определило дальнейшие научные склонности Юлиана Фомича: он занялся изучением истории, этнографии и фольклора Западного края, особое внимание уделяя роли русской культуры. Специалистам хорошо известны его труды «Сборник русских народных гимнов и песен» (1869), «Быт западнорусского селянина» (1874), «Старая Вильна» (1889), «Русско-польские отношения» и др.; писал он также работы по истории церкви. Биограф Ю. Ф. Крачковского В. Голуб так оценивает его научную деятельность: «Он обладал громадной начитанностью, глубоким умом, знанием польского, древних и новых языков и кроме того имел прекрасную библиотеку. Он был проникнут глубоким уважением к печатному слову, поэтому в своих научных занятиях и исследованиях он проявлял особую аккуратность, строгость и внимание, почему его печатные произведения отличаются строгой обоснованностью на документальных данных, ясностью изложения, логичностью выводов и объективным отношением к рассматриваемым вопросам» [14, с. 33].
При этом Юлиан Фомич отнюдь не являл собой тип кабинетного ученого: избранный председателем Виленской комиссии по разбору и изданию древних актов, он многое сделал для пополнения Виленской публичной библиотеки и Музея древностей, организовал местное отделение географического общества, сотрудничал в газете «Виленский вестник» и в других местных печатных органах и более двадцати лет преподавал в педагогических учебных заведениях.
Этот человек был способен и на самые неожиданные поступки: так, будучи всеми уважаемым директором Виленского педагогического института, отцом четверых детей, он мог вдруг сорваться с места и по зову случайно встреченного прежнего сослуживца отправиться со всей семьей в Ташкент, директором Туркестанской учительской семинарии — «работы выше головы, люди нужны, края донельзя интересные» [А, оп. 2, М» 88, л. 132].
Вспоминавшие Ю. Ф. Крачковского всегда подчеркивали, что он был человеком дела, а не слов [А, оп. 2, № 125, л. 10; № 127, л. 2]; сам он писал генерал-губернатору Туркестанского края так: «Я богат и даже очень богат, но не в том смысле, как это понимают другие. Я богат тем, что, слава Богу, ни я, ни семья моя никогда не страдали от болезней и вообще от особых несчастий; богат тем, что я чувствую в себе силы работать, люблю работать и никакая работа меня не страшит; богат еще и тем, что до сих пор не создал никаких особых привычек относительно пищи, питья, и потому меня не страшат никакие так называемые невыгодные
12
условия жизни. Это мое богатство, и я хотел бы передать его моим детям» [цит. по: 14, с. 30].
Служебная карьера Ю. Ф. Крачковского складывалась на редкость удачно: начав ее после окончания Академии в 1865 году скромным наставником в учительской семинарии г. Молодечно, он в 1888 г. уходит в отставку, покидая солидную должность главного инспектора училищ Туркестанского края, в чине действительного статского советника, кавалером орденов Св. Владимира III и IV степени, Св. Анны II степени и Св. Станислава I, II и III степени, владельцем 360 десятин земли. Надо полагать, столь успешному продвижению по службе способствовало то обстоятельство, что русофильская направленность его научно-педагогической деятельности объективно так или иначе оказывалась в русле русификаторской политики царского правительства, хотя какие бы то ни было шовинистические настроения были Юлиану Фомичу чужды: по утверждению В. Голуба, «он уважал справедливые общечеловеческие интересы других элементов, населявших лоно Литовской Руси» [14, С 2111.
Карьеризм, очевидно, также был ему чужд: современники в один голос говорят о его скромности, полном равнодушии к каким бы то ни было внешним почестям, к расположению власть и силу имущих; по завету Юлиана Фомича, его даже хоронили без всякой показной пышности, без венков и речей, что у некоторых вызвало недоумение [60, 29 июля 1903 г., № 174, с. 3; 63, 9 авг. 1905 г., № 205, с. 3].
Сжатую, но весьма яркую характеристику Ю. Ф. Крачковскому дает все тот же В. Голуб: «Отличительными чертами его характера были: отсутствие мелочности и всякого искательства, смелость в отстаивании своих мнений и убеждений, некоторая резкость и прямолинейность в отношении к другим. Он всегда и при всех обстоятельствах держал себя не только самостоятельно, но и с достоинством, но это последнее не было результатом его гордости и самонадеянности, так как по натуре своей он был человек крайне простой и в высшей степени нетребовательный в жизни. Он избегал всего показного, не придавал значения той внешности и той суете житейской...» [14, с. 34].
А вот уже не оценка официального биографа, а страничка из воспоминаний дочери, все на ту же тему: «Папе на "коронацию" дали чин действительного статского советника, чем сам папа был нимало не польщен, но в доме это произвело огромное впечатление. Собрались гости; они приставали к папе по поводу его "генеральства" и все советовали ему записываться в какую-то "дворянскую книгу", так как теперь, благодаря его чину — мы становимся дворянами... "Ну, зачем мне все это, — посмеиваясь говорил папа, — дали "генерала" — и слава Богу, но вы же все прекрасно знаете, что не чины и отличия были всегда целью моей жизни. Важно для сыновей?.. Но если мальчуганы мои вырастут разумны
13
ми, дельными людьми — они сами выслужат себе все что захотят... А дочка? Да она все равно будет числиться по званию мужа — значит ей все это ни к чему. Или вы думаете, что на дворянке скорей кто-нибудь женится? Ну так извините меня — я ее отдам тому, кто будет ценить ее самое, а не ее звание — вот и все. О чем же мне хлопотать?"» [А, оп. 2, М? 88, л. 89].
Скончался Юлиан Фомич 25 июля 1903 года скоропостижно, от паралича сердца. Отклики местной печати — некрологи, описание похорон, статья на десятую годовщину смерти [14; 60, № 173, 27 июля 1903 г.; № 174, 29 июля 1903 г.; № 176, 31 июля 1903 г.; 25 и 26 июля 1913 г.] — все свидетельствует о большом уважении, которым он пользовался у местной общественности.
Ю. Ф. Крачковский был женат на дочери виленского протоиерея Анне Антоновне Пщолко (ум. 31 июля 1901 г.). У них было четверо детей: Николай (1871—1927), Юлия (1874—1942), Алексей (1876—1905) и последний, много моложе братьев и сестры, — Игнатий (1883—1951). В семье жила также бабушка Паулина Игнатьевна, тетка Анны Антоновны с материнской стороны, католичка, вероятно — полька. По не внушающим особого доверия мемуарам некоей М. Н. Билибиной, которая однажды девочкой проводила лето на даче у Крачковских, бабушка эта во время польского восстания 1863 года «из чувства патриотизма торговала в лесу в корчме и помогала повстанцам» [А, оп. 2, М» 72, л. 4]. В воспоминаниях сестры И. Ю. Крачковского, Ю. Ю. Снитко, упоминается, что Паулина Игнатьевна поселилась у своей младшей сестры, матери А. А. Пщолко, «после того как она потеряла решительно все: и мужа, и двух сыновей, и все, что удалось собрать по крошкам за всю трудную жизнь» [А, оп. 2, № 88, л. 15]. Католичество не мешало ей ладить с православными племяннице и зятем и даже дружить с посещавшим дом православным священником — еще одно свидетельство терпимости, Царившей в семье Крачковских.
Достаток в доме был, но не чрезмерный. Еще не дослужившись до «генеральского» чина, Ю. Ф. Крачковский, не унаследовавший, как и его жена, никакой земельной собственности, смог приобрести имение Смилинка на ст. Игналина; в 1895 году имение было продано и куплено другое — Черкасы Ошмянского уезда, недалеко от Крево (Западная Белоруссия). Здесь до 1915 года все члены семьи обычно проводили лето.
Дом Крачковских, по воспоминаниям Юлии Юлиановны, славился радушием и хлебосольством, но без стремления пускать гостям пыль в глаза. Детям дорогих сластей не покупали, воспитывали в них здоровое, крестьянское, «бережное отношение ко всякому хлебу... не потому что над ним тряслись... а потому что всякое неряшество за столом... считалось неуважением к "Божьему дару" и к тем, кто этот хлеб для нас зарабатывал» [там же, л. 139].
14
Дети росли «незаметно и дружно» [там же, л. 26), не причиняя старшим особых забот; зная, что те всегда заняты делом, сами выдумывали себе развлечения, «умели радоваться — будучи неизбалованными — каждому пустяку и все были веселы и довольны» [там же, л. 10], любили природу, книги, к четырем годам все уже умели читать; на книги не накладывалось никаких запретов. Летом детей привлекали к работам в саду и на огороде; старший брат, Николай, питавший склонность к сельскому хозяйству, целые дни пропадал в полях и на лугах, хорошо ездил верхом.
С ранних лет детям прививалось уважение к науке. В. Голуб приводит любопытный завет Юлиана Фомича, обращенный к ним: «Все изменит — и дружба, и любовь, и деньги, и здоровье, — одна наука не покинет человека никогда, всегда даст утешение и поможет легко перейти ему в иной мир» [14, с. 37].
До гимназии детей учили дома «по всем предметам» [А, оп. 2, № 88, л. 140]; обучали также музыке и французскому языку. Да и переезд в Туркестан, по мнению отца, особенно полезен был именно детям — для расширения их кругозора. Многим друзьям и домашним эта поездка не без основания казалась авантюрой: пускаться в такой дальний и трудный путь с четырьмя детьми, младшему из которых всего полтора года! Ю. Ф. Крачковский, по словам дочери, парировал эти возражения так: «Неужели вы думаете, что так весело и полезно детям за печкой всю жизнь просидеть? А что я им могу дать при моих средствах, куда могу их повезти, что показать? А между тем путешествие — великая вещь, приносящая большую пользу: они увидят всю огромную страну, массу прекрасных мест, новых людей, обычаев и нравов, наберутся свежих памятных на всю жизнь впечатлений — вообще получат великолепный урок практической географии... Волков бояться — в лес не ходить» [там же, л. 133].
Все дети Крачковские, по словам мемуаристов да и по портретам, были хороши собой — не очень высокие, правда, но пропорционально сложенные, темноволосые, голубоглазые, с правильными чертами лица [А, оп. 2, № 72, л. 5—6; оп. 7, № 25, л. 22]. Притом все они отличались художественными склонностями: Николай хорошо пел и играл на баяне, Алексей рисовал, Юлия имела прекрасный голос и писала стихи, Игнатий играл на цитре и фисгармонии, и все, подобно отцу, обладали также хорошим литературным слогом. Между собою, очевидно, дети были очень дружны: помимо воспоминаний Юлии Юлиановны, касающихся их раннего детства, об этом свидетельствует неизменно сердечный тон переписки, пестрящей веселыми домашними прозвищами; даже у отца был свой «псевдоним» — Старец Симеон.
Итак, семейная идиллия. Однако эта идиллическая жизнь была очень строго отрегулирована: все в доме делалось по часам, точно, минута в минуту. Снова обратимся к записям Юлии Юлиановны: «Иного порядка мы себе представить не могли, прислуга и та была
15
приучена к работе по часам и никаких недоразумений на этот счет, например с опаздывающим обедом, чаем, уборкой комнат или топкой печей — никогда не бывало, ничто в этом направлении не менялось годами и жизнь шла определенно и размеренно, как по рельсам... Вставали мы — дети — как по команде в семь; никакие опоздания и просыпания — не допускались; считалось, что если мы ложимся аккуратно и спим хорошо (а мы тогда о бессоннице понятия не имели), то в положенное время можно успеть достаточно выспаться» [А, оп. 2, № 88, л. 13].
Далее Юлия Юлиановна приводит распорядок дня с точно отведенным временем для уроков, прогулок, обеда, чая и т. п.; спать дети отправлялись ровно в 9, какое бы ни было торжество и кто бы ни был в гостях.
В этом порядке была суровость и жесткость. Так, например, гостей собирали точно к семи: «Папа всем раз навсегда сказал: "Не раньше и не позже, так как в семь часов дверь будет закрыта"» [там же, л. 118].
Отец, «человек дела, а не слов», в этом же духе строил и свои отношения с детьми. Рассказывая о привлечении их ко всякого рода домашним работам, Юлия Юлиановна замечает: «Нам казалось вполне естественным и самим делать что-нибудь, и в голову не приходило, что это может быть "скучно", "надоело" или "не хочется". У нас вообще на такие темы никто никогда не разговаривал: с первых сознательных дней мы слышали только слова "надо" или "не надо", "должен" или "не должен"» [там же, л. 93].
Строго регулировались и выдаваемые детям карманные деньги: так, четырнадцатилетний гимназист И. Ю. Крачковский сообщает в письме к сестре, что отец, уезжая из Вильны, дал ему на месяц всего 7 рублей, из которых 2 рубля должны были остаться к его возвращению, «значит, на день 16 коп.» [письмо от 18 сент. 1897 г.; А, оп. 3, № 26, л. 9].
Жесткость проявлялась и в решении более серьезных вопросов, касающихся судьбы детей, особенно дочери. Юлия Юлиановна мечтала серьезно учиться пению, просила разрешения поступить в музыкальное училище, мечтала изучать итальянский язык, но с планами ее никто не считался [А, оп. 2, № 88, л. 142]: родители не отпустили ни в Петербург, ни в Киев, не дали даже возможности учиться в Вильне [А, оп. 2, № 130, лл. 2, 4, 24, 30, 38]. А способности, несомненно, были: много раз Юлия Юлиановна выступала в любительских концертах и всегда — с большим успехом [там же, лл. 8, 21, 57, 63, 75]. Резкие разногласия возникали и в связи с замужеством: дважды не разрешали ей выйти замуж за того, за кого ей хотелось; всем прочим женихам, которые нравились родителям, она отказывала: «они были все очень достойные люди, и я их жалела, но и только» [там же, л. 39]. Из-за этого не раз происходили серьезные конфликты. В тетрадке со стихами Юлии Юлиановны к одному из них она дает такое примечание: «Очередное сватовство
16
и мой очередной отказ. Драма. Не давали ни петь, ни учиться» [там же, л. 30]. Очевидно, состоявшийся в 1897 году брак Юлии Юлиановны с С. К. Снитко, инженером-путейцем, сыном одного из учителей Ю. Ф. Крачковского в духовной семинарии, был известным компромиссом; у Игнатия Юлиановича в дневниковой записи от 25 июля 1898 года замечено, что у них в семье «все соединяются не с теми» [А, оп. 2, № 4, л. 34].
Странную роль в семье Крачковских играла мать. Она словно бы и не занималась семьей и детьми. В воспоминаниях Юлии Юлиановны — особенно о 80-х годах — много и очень тепло говорится об отце, задававшем тон в семье, и о бабушке, которая вела все хозяйство. О матери упоминается лишь изредка: «Мама стояла всегда очень далеко от хозяйства, не любила и не понимала его» [А, оп. 2, № 88, л. 35]. Или: «Когда мы ехали в Ташкент, мама тяжело заболела и мы вынуждены были оставить ее на полдороге» [там же, л. 140]2. Или вот еще очень характерное замечание: «Мы страшно радовались, когда папа или бабуля присоединялись к нашим играм и шалостям» [там же, л. 27]. Папа или бабуля... А что же мама?
Да и в тех случаях, когда мать занималась детьми, это порой оказывалось чреватым опасными последствиями. В. А. Крачковская в заметках о детстве Игнатия Юлиановича, очевидно со слов Ю. Ю. Снитко, описывает два случая. Однажды мать дала ребенку поиграть медный пятак, он засунул его в рот и чуть не задохнулся. В другой раз, уже по дороге из Ташкента, в московской гостинице она заснула, оставив окно открытым, и мальчик чуть не упал с третьего этажа: он уселся на окно, свесив ноги наружу, и смотрел вниз [А, оп. 6, № 198, л. 1].
Характер у матери был неуравновешенный; быть может, она страдала каким-то нервным заболеванием. На мысль об этом наводит эпизод, рассказанный Юлией Юлиановной: в Игналине, когда брат был еще совсем маленьким, Юля мыла рожок (почему-то единственный в доме), из которого кормила мальчика, и по нечаянности разбила. Последовала дикая сцена: «Мама дала мне такую взбучку, что я почти потеряла сознание» [А, оп. 2, № 88, л. 99]. Характерно также, что в случае шалости детей бабушка уговаривала няню «маму не беспокоить» [там же, л. 129].
После Ташкента между родителями начался разлад, о чем неоднократно упоминает Юлия Юлиановна. Бывало, что мать, захватив ее и младшего сына, неожиданно бросала городскую квартиру и уезжала в Игналину. «На Игнату, как на ребенка, все это производило, быть может, впечатление только известного разнообразия, но на меня эти постоянные и неожиданные переезды действовали гнетуще, — вспоминает она. — Я тосковала о создавшемся положении, о котором слишком рано и горько приходилось задумываться» [там же, л. 142]. Бабушка к тому времени очень по
17
старела (ей было уже около восьмидесяти;3, стала суетливой. «Нами никто не интересовался... Дома было смутно [там же, л. 143].
Когда Юлия Юлиановна вышла замуж и уехала, беспокойства и напряженности в доме не убавилось: Николай Юлианович женился, и мать не ладила с молодой невесткой (об этом есть записи в дневнике Игнатия Юлиановича от 5 и 12 июня 1898 г. [А, оп. 2, № 4, лл. 22, 23—24]). Атмосфера накалялась; случались минуты, когда Игнатий Юлианович был «с удовольствием готов бежать из дому» [там же, л. 23].
Еще одно свидетельство домашнего неблагополучия — сохранившиеся в архиве Игнатия Юлиановича стихи Юлии Юлиановны 1889—1896 гг. Печальную щемящую тональность большинства из них можно было бы счесть данью обычному юношескому романтизму, если бы не авторские примечания (вероятно, более поздние) о конкретных поводах написания того или иного стихотворения. И.такая характерная деталь: в тетради есть стихи памяти бабушки,[А, оп. 2, № 130, л. 45], памяти отца [там же, л. 62, л. 87], но нет стихов, посвященных матери, умершей на два года раньше Юлиана Фомича. Правда, с 1896-го по 1902 год Юлия Юлиановна свои стихи в тетрадь не записывала «в силу крайне подавленного настроения» [там же, л. 51] — косвенное подтверждение того, что замуж шла без радости, — но такое могла бы восстановить потом?
Игнатий Юлианович в дневнике фиксирует скупо: «31 июля. Умерла мать в 9 часов вечера» [А, оп. 2, № 4, л. 94]. И все. Ни эмоций, ни описания обстоятельств кончины. В сохранившихся письмах — только глухие намеки на происшедшее.
Не будем гадать о причинах разлада между родителями, об отношении детей к матери, от чего она умерла. Пусть семейная тайна тайной и останется. Но так или иначе все сохранившиеся записи, письма и воспоминания недвусмысленно говорят о том, что воспитанием Игнатия Юлиановича с раннего детства занималась не столько мать, сколько сестра, которая уже в десятилетнем возрасте, по словам старшего брата, лучше всех умела с ним обращаться [А, оп. 2, № 88, л. 130].
Во время переезда в Ташкент и болезни матери, вспоминает Юлия Юлиановна, «мальчуган, тоже больной, перешел вполне на мое попечение, и хотя я сама была совершенно больна после того, как нас разбили лошади — ходила я за братишкой не помня себя и выходила, хотя был день, когда мы с папой уже ожидали его смерти. Мне было десять лет, ему — год с небольшим, и три месяца он не сходил с моих рук, и папа был совершенно спокоен и за него, и за меня» [там же, л. 140].
На попечении сестры мальчик часто оказывался и по возвращении из Ташкента, особенно во время внезапных отъездов в Игнали-ну. Среди стихов Юлии Юлиановны есть посвященное И. — очевидно, брату — с примечанием: «Ужасно жалела малыша... отказалась уйти из дому...»_[А„ оп. 2, № 13JUJL.48].
18
Переписка брата и сестры, начавшаяся сразу после замужества и отъезда Юлии Юлиановны, продолжалась всю жизнь (за исключением тех периодов, что им удавалось жить вместе) и свидетельствует об очень большой их дружбе, полном взаимном доверии и взаимной заботливости; многие письма Юлии Юлиановны начинаются обращением: «Милый детка», «Милый детка Игнушка» и т.п.—даже когда брат уже совсем взрослый. У Юлии Юлиановны не было детей (судя по письмам, она очень много болела), и материнское отношение к младшему брату у нее сохранилось на всю жизнь.
В письмах отражается ее незаурядная натура. Тон писем, правда, не очень веселый (в одновременных комментариях к стихам упоминается о постоянных «страданиях», «бедах», «испытаниях»), но брата она все время старается подбодрить. Помимо сообщений о семейных делах и заботах, к которым она относилась с чисто крачковской добросовестностью, письма содержат размышления о политических событиях, упоминания, а порой и меткие замечания о прочитанных книгах (в том числе — серьезных философских трудах), просьбы достать в Петербурге ту или иную книжную новинку. Первое время после замужества Юлия Юлиановна продолжала заниматься пением, пробовала сочинять романы, а стихи продолжала писать всю жизнь (последнее стихотворение датировано 1941 годом). Кое-какие ее стихи, преимущественно патриотического содержания, публиковались в газетах, особенно во время первой мировой войны. В 1929 году, когда муж Юлии Юлиановны вышел на пенсию, они переехали к Игнатию Юлиановичу в Ленинград и жили в его квартире на Васильевском острове до самой ее смерти весною блокадного 1942 года.
Несколько слов следует сказать и о судьбе старших братьев. Николай Юлианович окончил Военно-медицинскую академию, участвовал в качестве военного врача в русско-японской войне, а затем долгие годы был земским врачом в Сморгонском уезде Виленской губернии, позже заведовал больницей в Крево. Жил он с семьей в имении Черкасы, помимо медицины много внимания уделял сельскому хозяйству, увлекался коневодством. Судя по письмам и по воспоминаниям В. А. Крачковской, это был наиболее жизнерадостный человек из всех детей Крачковских: очевидно, родительские нелады коснулись его меньше других, потому что он был к тому времени уже взрослым, да и занимался постоянно множеством практических дел. После долгих скитаний во время первой мировой войны (он был мобилизован, но работал в тылу, а Черкасы попали в зону немецкой оккупации, имение было разграблено и разрушено), Николай Юлианович с женой и двумя сыновьями вернулся в Крево, которое после войны оказалось на территории Польши, продолжал врачебную деятельность и умер в 1927 году от грудной жабы.
19
Судьба второго брата, Алексея, была печальной. Талантливый художник, он поступил на архитектурный факультет Академии художеств, но вел беспорядочный образ жизни (возможно, это было выражением внутреннего протеста против строго регламентированного домашнего быта?), много пил и в возрасте 28 лет умер в Петербурге от болезни печени и почек.
Психологи говорят, что основы характера закладываются в первые пять лет жизни человека. Из дальнейшей биографии И. Ю. Крачковского видно, какое влияние оказал семейный уклад и семейные взаимоотношения на формирование его личности: из семьи он вынес страсть к чтению, стремление заниматься наукой и великое уважение к ней, здесь он стал «человеком дела, а не слов». В семье были заложены основы его невероятного трудолюбия и организованности в работе, привычки четко рассчитывать свое время, заполнять его до предела. От отца унаследовал он, очевидно, и чувство собственного достоинства, умение сохранять его во всех обстоятельствах, смелость в защите справедливости и отстаивании своих убеждений, полное отсутствие и высокомерия, и угодничества. Отцу он обязан и стойким патриотизмом, наложившим отпечаток на всю-его деятельность.
Но из детства же берут начало и физические немощи, не дававшие ему покоя всю жизнь (начало их — болезнь по дороге в Ташкент), и грустная окраска его мировосприятия, доходящая порой до мизантропии, его конфузливость, неуверенность в себе, постоянное недовольство собой, от которого он так никогда и не избавился.
ГЛАВА II
Что есть истина?
Воспоминания Ю. Ю. Снитко кончаются описанием отъезда в Ташкент (1884 г.) и следующими за этим краткими заметками о жизни в Ташкенте и сразу же по возвращении оттуда, поэтому о самом Игнатии Юлиановиче в этих воспоминаниях говорится мало — дается лишь несколько умилительных портретов Крачковского-младенца, не более того. Кое-какие добавочные сведения о его раннем детстве содержат записи В. А. Крачковской, сделанные со слов той же Юлии Юлиановны и частично — самого Игнатия Юлиановича. Из них мы узнаем, что «востоковедом» он стал, оказывается, в самам «нежном» возрасте: в Ташкенте у него была няня-узбечка («сартянка») и говорить по-узбекски он выучился раньше, чем по-русски.
Когда отец стал главным инспектором училищ Туркестанского края, он нередко захватывал с собой в разъезды трехлетнего Игнату. При остановках в кишлаках женщины часто брали его к себе в гарем, «играли и забавлялись с ним» [А, оп. 6, № 198, л. 2].
По этим записям также можно судить о том, что положение младшего брата в семье приносило мальчику больше огорчений, чем радостей. В городской квартире ему мало приходилось играть в подвижные игры, потому что это мешало старшим братьям, а когда по вечерам вся семья собиралась за большим столом под лампой и каждый занимался своим делом, «Игнаша хотел заниматься тоже, но его старались отвадить» [там же, л. 2] — снова он всем мешал.
Зато в деревне он чувствовал себя свободно. Когда немного подрос, бегал с подпасками, знал повадки домашних животных и птиц, умел подражать их голосам — и животные ему откликались.
В четыре года он самостоятельно выучился читать: брал газету и спрашивал у старших, где какая буква. С раннего детства он много читал. У Крачковских была большая библиотека, собранная отцом; в нее вошла и часть библиотеки родственника матери Игнатия Юлиановича Ю. Пщолко, смотрителя Виленского училища, в котором учился Ю. Ф. Крачковский. Библиотека помещалась над погребом в Черкасах. Она очень ярко описана самим И. Ю. Крач
21
ковским в книге «Над арабскими рукописями»: «На второй этаж... вела наружная лестница; там находилась одна большая жилого вида комната, в которой, однако, ничего кроме книжных шкафов и полок не было; дополнением к ним служили круглый рабочий стол со стульями и узенький диван. Вся мебель была старинная, светло-ясеневого дерева с такой же старинной обивкой... Здесь я дневал и ночевал, устраивая свою несложную постель на диванчике» [28, с. 31].
Большая часть этой библиотеки погибла во время первой мировой войны.
А вот и единственное свидетельство со стороны об И. Ю. Крачковском — десятилетнем мальчике — из упомянутых выше воспоминаний М. Н. Билибиной. Правда, они написаны много позже, когда.И. Ю. Крачковский был уже академиком — то есть с определенной тенденцией, — но тем не менее содержат некоторые любопытные штрихи: «Младший мальчик Игната каждый день приходил к нам играть, и нам всегда было жалко, что он никогда не хотел остаться у нас завтракать. Его лицо было и красиво и замечательно, и, как я теперь понимаю, он уже бессознательно хорошо носил костюм, чего мы отнюдь не умели. Я не знаю, о чем я могла говорить тогда, но у меня осталось впечатление, что все, что я слышала от Игнаши, было очень интересно, и я думала: "Игната вроде ученого"» [А, оп. 2, № 72, л. 6].
В 1893 году И. Ю. Крачковский поступил в I Виленскую гимназию. Она помешалась в здании бывшего Виленского университета; через окна некоторых классов была видна башня обсерватории, а на гимназический двор выходила задняя стена костела Св. Яна, откуда нередко во время уроков доносились звуки органа. По воспоминаниям И. Ю. в этой гимназии «подбор преподавателей в некоторое время был очень хороший» [A, on. 1, № 317, л. 1]. Так, в ней преподавали будущие академики В. Г. Васильевский (византинист) и Е. Ф. Карский (филолог-славист); Крачковский называет среди лучших и своего учителя русской словесности Серебрякова, всегда тщательно готовившегося к урокам и поражавшего учеников превосходным знанием предмета, и учителя греческого языка Н. А. Счастливцева, который вдохнул в него «особую любовь к классицизму не столько verbis, сколько sui exemplo» [А, on. 2, № 4, л. 117]. Среди выпускников этой гимназии за многие годы числились О. И. Сенковский — профессор Петербургского университета, братья Пташицкие — математик и филолог, братья Кулаковские — славист и историк, знаток канонического права В. Н. Бенешевич и, наконец, известный египтолог Б. А. Тураев.
Национальный состав гимназистов был разнообразен: поляки, литовцы, белорусы, украинцы, евреи, литовские татары. «Несмотря на очень сложные тогда моменты в политике царского правительства, — вспоминал впоследствии И. Ю. Крачковский, — никакой розни между нами не было, а смешанный состав помогал
22
расширению горизонта, иногда знакомству с разнообразными языками, разнообразными культурами» [A, on. 1, № 317, л. 3].
Кстати, именно в гимназии продолжилось знакомство И. Ю. Крачковского с восточными языками. Его близким товарищем был тогда сосед по парте — будущий композитор М. О. Штейнберг, сын инспектора Еврейского учительского института. «Заметив как-то раз, когда я был у Макса, что я пытаюсь читать по-еврейски, он подарил мне свой учебник и потом неоднократно шутя проверял, умею ли я разбирать Библию» [A, on. 1, №317, л. 3]. В богатой гимназической библиотеке Крачковский впервые увидел также и «два внушительных тома арабской грамматики Сильвестра де Саси на французском языке» [там же, л. 2].
В гимназические годы И. Ю. Крачковский, начиная с середины IV класса (с января 1897 г.), вел дневник — правда, нерегулярно. В средних классах (IV—VI) больше всего записей о шалостях школьных товарищей, об экзаменах. Учился он хорошо, преимущественно на пятерки, неизменно кончал учебный год с наградой первой или второй степени. Однако идеальным учеником он в те годы не был: забавно читать признания будущего академика, впоследствии являвшего собой образец научной добросовестности, о том, как он решил экзаменационную задачу по алгебре только после подсказки товарища или на экзамене по французскому языку вытащил невыученный билет и «перевод отвечал только потому, что книга была подписана» [А, оп. 2, № 4, л. 15]. Иногда наступало раскаяние: «Собираюсь в этом году заниматься серьезно, так как заметил к своему крайнему прискорбию, что в течение пяти лет ничего не делал», — пишет он сестре 5 августа 1898 г. [А, оп. 3, № 26, л. 14], но, пожалуй, вполне серьезный подход к гимназическим занятиям начинается лишь в двух последних классах.
По дневнику создается впечатление, что больше, чем учение, в эти годы И. Ю. Крачковского занимала музыка. Для возникновения интереса к ней была соответствующая обстановка и дома, и в гимназии: то, что называется ныне художественной самодеятельностью, поощрялось директором. Несомненно, играла роль и дружба с М. О. Штейнбергом.
Характерно, что и дневник Крачковского начинается именно с краткого описания и оценки новогоднего концерта 2 января
1897 года. Сам он немного умел играть на фисгармонии, но с
1898 года начинается новое музыкальное увлечение — цитра. «Влюбился в ц., — записывает он после елки 4 января 1898 г. [А, оп. 2, № 4, л. 6 об.]; 25 января того же года «после многих треволнений» цитра куплена, он начинает брать уроки у одного из преподавателей Учительского института и уже на следующей елке, 4 января 1899 г., играет дуэт с товарищем по классу и производит «большой эффект». Тут даже появляется одна из столь редких в его дневнике хвастливых записей: «А ведь году нет как играю, знай наших! В следующем году соло буду жарить!» [там же, л. 8].
23
И далее по всему дневнику разбросаны записи о музыкальных занятиях и впечатлениях.
Встречаются и попытки стихотворства — впрочем, довольно слабые: поэзия так и не стала его стихией.
Но вот среди детских записей про школьные дела и музыкальные успехи время от времени встречаются строки, свидетельствующие о приступах тяжелой, пожалуй уже недетской, тоски: «Опять тоска. Без цели... Ни мне... Ни я...» [11 авг. 1897 г.; там же, л. 6]. И от этих приступов «одно только утешение книги да цитра!» [12 июня 1899 г.; л. 24].
Пика своего мрачные раздумья достигают летом 1899 года. Ему шестнадцать лет, он перешел с отличием в VII класс, как будто бы «результатами года доволен как в учебном, так и в нравственном смысле» [1 июня; л. 21]. Он живет в своих любимых Черкасах, много читает, переводит Гомера и Цезаря... И вдруг — словно взрыв, лихорадочные подробные записи одна за другой — видно, поговорить было не с кем. Раздумья шли о том, что в те времена называлось «проклятыми вопросами», — обычные для мыслящего молодого человека вопросы, концентрирующиеся вокруг основной проблемы — смысла жизни.
Все начинается с раздумий о будущей профессии — раздумий не по-маниловски мечтательных (он ведь воспитан в атмосфере «дела»!), а трезвых, но не меркантильных — скорее, в нравственном аспекте. Впервые появляется мысль о восточном факультете: «25 июля... не могу прийти к заключению, куда после гимназии поступать. Ко всем специальным техническим [наукам] не чувствую ни малейшей склонности. Вероятно придется либо на восточный, либо в филологический» [л. 35 об.].
Но «кому какой толк от того?» Вот у братьев в руках реальное живое дело — медицина, архитектура, они смогут видеть результаты своих трудов— «только я один какой-то балбес между ними». Быть «классиком» — быть учителем, «забивать головы мальчишкам всякой дрянью» [24 июня; л. 26] — к чему это? Или наука ради науки? «Слыхал я, что наука существует для исследования истины, но опять таки "quid est Veritas"? Ох, как нехорошо! Тут немудрено с ума сойти!» [25 июля; л. 37].
Юношеский максимализм шестнадцатилетнего «человека дела» заставляет его сначала отвергнуть втайне любимую, но абсолютно «непрактическую» науку — филологию и приводит в тупик: «Ни одна из наук меня не интересует или занимает на самое непродолжительное время. Думал я еще в этом году заняться классической филологией, да как подумаю о бесцельности такого занятия, так руки опускаются! Люблю я музыку, да не настолько, чтобы из-за нее все позабыть! И так во всем!» [26 июля; л. 38].
Размышления о своей конкретной судьбе, углубляясь, ведут к размышлениям о смысле жизни вообще. Он ищет ответа в книгах. Ему попадается одно из современных, созвучных его настроению
24
сочинений — роман В. Светлова «В неведомую даль» («очень и очень хорошая вещь»), откуда он делает выписки и резюмирует: «Основная мысль, как мне кажется, сводится к тому, что без веры во что-нибудь нельзя существовать» [25 июля; л. 35].
Но во что верить? Юный Крачковский оценивает современный ему мир, всю обстановку, которая его окружает, весьма критически: «Как присмотришься ко всему окружающему строю, сразу поражает какая-то фальшь во всем, решительно во всем. В религии фальшь, в науке фальшь, в общественном устройстве фальшь, в благотворительности фальшь, везде, куда ни попадет глаз, фальшь» [25 июля; л. 36 об.].
«Из чего беснуются люди, колотят друг дружку? Строят головокружительные дороги, а другие ездят по этим дорогам? К чему все эти фокусы электричества? всякие аэростаты, телефоны, телеграфы, высшие математики, теории вероятностей?» [26 июля; л. 38 об.].
Для многих двигателем является «телец златой», однако есть же люди, которые ему не поклоняются? Что ими руководит? Религия и вера? Но ведь «есть совершенно неверующие люди, двигающие науку и искусство и не преданные златому тельцу...» [л. 39]. В чем для них смысл жизни? В «единении с добром»? — ерунда! В борьбе за существование? Но «к чему бороться, если нет никакой цели этой борьбы?.. Бороться для того, чтобы существовать, существовать, чтобы бороться? Да ведь это полнейшая ерунда, братцы вы мои!» [л. 39—40].
Получается какой-то заколдованный круг, и книги, попадавшие ему в руки, не давали никакого ответа, и не было рядом «толкового парня» [л. 40], с которым можно было бы обсудить все эти вопросы. Макс Штейнберг, очевидно, был так увлечен музыкой, что «мировая скорбь» его не одолевала.
За вторую половину 1899 года записей почти нет — вообще, все размышления в дневнике падают на летние периоды. Просто переписано несколько стихотворений самого разного характера: и популярная когда-то песенка пьяницы («Друзья, подагрой изнуренный»), и чьи-то длинные стихи, содержащие похвалу книгам, и поэма о некоем буре и десяти его сыновьях (это было время англо-бурской войны, когда вся мировая прогрессивная общественность сочувствовала бурам), и, наконец, «Лебединая песня» — очевидно, собственное творение в духе А. В. Кольцова с сетованиями об ушедшей молодости, погубленной «отравой книг» [лл. 42—47].
В. А. Крачковская, очевидно со слов мужа, упоминает, что в VII классе он продолжал размышлять о будущей профессии, «подумывал о морском и ветеринарном училищах» [22, с. 4], но «все это затмила любовь к литературе». В дневнике же эти раздумья не нашли отражения.
Летом 1900 года, подводя итог году предшествующему, И. Ю. Крачковский напишет: «Своим "самоедением" в конце лета
25
и осенью я себе окончательно испортил нервы и немало здоровья» [10 авг. 1900, г.; л. 52 об.). От полного отчаяния спасло его, очевидно, все-таки «дело», ставшее для него уже органической потребностью. Несмотря на то что он много проболел, VII класс И. Ю. окончил первым, продолжая и музыкальные занятия. Летом 1900 года записи идут уже более спокойные, и итог летнего времяпрепровождения, подводимый в дневнике 11 августа, удовлетворяет его самого. Со стороны же глядя, приходится удивляться такой сознательной работоспособности семнадцатилетнего юноши: за два с лишним месяца он научился читать по-польски «почти так же бегло, как и по-русски», прочел довольно много книг по польской, литовской и русской истории и по литературе (особенно русской), привел в порядок библиотеку и написал около 930 карточек для каталога, усовершенствовал, хоть и немного, технику игры на цитре и приобрел некоторое знакомство с классической музыкой [л. 61]. Физически он тоже чувствует себя лучше, а в нравственном отношении «несколько поуспокоился и самоедением теперь по возможности не занимаюсь в виду того, что "противу рожна не попрешь"» [л. 60 об.].
О «нравственном успокоении» свидетельствуют и приводимые им несколько ранее в дневнике (27 июня) «мои житейско-философские воззрения:
1. Свет и во тьме светит и тьме его не объять.
2. Возмездие существует не только небесное, но и земное.
3. Совершившийся факт — самый лучший.
4. Ни на что не напрашивайся, ни от чего не отказывайся.
5. Чем сильнее дождь, тем скорее он проходит.
6. Плохо, когда курица петухом поет. [л. 51 об.—52].
Он в конце концов укрепляется в решении «петь своим голосом»— то есть посвятить себя филологии, причем востоковедение привлекает его явно больше, чем классика, — может быть, потому, что оно не предполагает перспективы «забивать головы мальчишкам всякой дрянью»?
Этим же летом он и конкретизирует свой выбор: арабско-персидско-турецко-татарское отделение [запись от 10 авг. 1900 г.; л. 62] — вероятно, не без влияния детских воспоминаний. Очевидно, наука для него и представляется тем «светом, что и во тьме светит».
В подготовке к востоковедному будущему проходит последний гимназический год. И. Ю. Крачковский много занимается и читает, записывает свои размышления о книгах — в частности, высказывает свое отрицательное отношение к Ф. Ницше за его антигуманизм [17 авг.; л. 64]. Он стремится кончить год как можно лучше, рассчитывая поступить в университет, но при том, как истый сын Ю. Ф. Крачковского, не подлаживается к начальству, не боится
26
идти на конфликт, если считает себя правым: «Переругался на днях с Орловским (классный наставник. —А. Д.), и надо сказать, очень основательно. Чем все это кончится, не знаю. Я даже подал в отставку от должности библиотекаря, которую исполнял с начала года. Грохоту сей скандал наделал в гимназии массу» [л. 68].. Впрочем, никаких последствий этот инцидент, по-видимому, не имел.
Гимназия наконец благополучно окончена. И. Ю. Крачковский — первый, он получает золотую медаль.
Тут сама собой напрашивается расхожая фраза о том, что мыслящий юноша, жаждущий заниматься наукой, был счастлив расстаться с гимназической схоластикой, рутиной, тормозившей живое биение мысли, и т. д. и т. п. Нет, Крачковский подводит итоги своей гимназической жизни по-другому — как человек, уже научившийся серьезно учиться сам: «По моему мнению гимназия — начало ни злое, ни доброе, а скорее безразличное. Поэтому принесет она добро или зло — это будет зависеть от самого человека, и следовательно, все нарекания на нее людьми не что иное, как сечение самих себя. Меня лично гимназия научила несколько писать и думать, но, конечно, это не могло бы произойти, если бы я сам не стремился работать». Конечно, были и тягостные моменты — бессмысленное выстаивание часами в гимназической церкви или ужасная постановка преподавания древних языков, основанная на тупой зубрежке (Н. А. Счастливцев, о котором упоминалось выше, — не правило, а исключение), но в целом — «о гимназии осталось довольно хорошее воспоминание и даже как-то грустновато было расставаться с нею» [запись от 14 авг. 1901 г.; л. 103 об.—1041.
Представление о своем будущем И. Ю. Крачковский фиксирует в дневнике четко и трезво: «После гимназии я твердо и бесповоротно решил идти на восточный факультет, имея в виду ученую деятельность. Если же, чего Боже упаси, придется бросить восточный факультет, с той же целью перейду на филологический по классическому отделению. Если же и это не удастся, то — в монахи или в какую-нибудь восточную миссию или здесь в простом звании» [л. 74]. Заметим, что его, как и отца, абсолютно не беспокоит, какой чин он будет иметь, он вовсе не жаждет добиться высокого положения. В другой дневниковой записи [л. 102] он говорит, например, что, если по окончании университета ему посчастливится остаться при факультете, то он спокойно до конца своих дней готов пребывать приват-доцентом (а если в монахи — то ведь именно в простом звании).
Как же обстояло дело теперь с «проклятыми вопросами» о смысле жизни и науки? Об этом есть пространная запись в дневнике от 26 июня 1901 года [лл. 75—83] — набросок его «нового мировоззрения», которое сводилось к признанию существования абсолютной истины, атомы которой «разлиты и в науке, и в искусстве
27
и даже в непосредственной жизни» [л. 78 o6.]. Цель жизни — в стремлении к истине, однако человеку не дано постигнуть ее полностью. Он должен верить в нее, искать ее; в этих поисках он может ошибиться, оказаться на ложном пути, но, если стремления его искренни, он рано или поздно получит награду — увидит эту истину, пусть даже в надзвездном мире. В древности, особенно на Востоке, когда люди «жили природой», они стояли к истине ближе. Отсюда и окончательный выбор — востоковедение, чтобы, постигнув «восточную премудрость», прийти к истине: «Когда я постигну эту премудрость, когда я овладею ей в полном составе, я умру спокойно, сказав: "Я нашел истину". Если я даже и не найду ее, если все мои взгляды окажутся ложными, я и тогда буду спокоен, зная, что мои стремления рано или поздно ожидает награда, а что мои ошибки — вина не моя, а моей ограниченности» [л. 83]. I
Итак, найдя для себя моральную опору в этом учении об истине и определив свою цель, И. Ю. Крачковский стал готовиться к университетским занятиям. Как известно, в те времена вступительных экзаменов не было, но, найдя свое дело, он собирался сделать его с полной серьезностью и максимальной отдачей.
Поддержку для себя он нашел в воспоминаниях известного ориенталиста В. В. Григорьева, обнаруженных им в отцовской библиотеке в журнале «Русское богатство». Крачковский цитирует в дневнике возмущенную реплику Григорьева, направленную против студентов, развлекающихся балами, спектаклями и кутежами, не имеющих, по его мнению, «ни тени любви к знанию, ни стремления приобрести его». А конец реплики, осуждающей «людей слов», прямо перекликается с настроениями Крачковских — отца и сына: «И чем больше глубокомысленных фраз отпускает такой юноша, тем он для меня гаже!». «Что ж, покажем, что еще есть и порядочные студенты!» — не без гордости заключает эту выписку И. Ю. Крачковский.
В духе семейных традиций он устанавливает себе на лето 1901 года строгий режим: «Встаю я теперь довольно аккуратно в половине девятого, утром до обеда читаю в библиотеке или играю на фисгармонии; после обеда от трех до пяти или от четырех до шести занимаюсь французским языком, в шесть иду гулять, чай кончаю к восьми, от девяти до половины одиннадцатого опять читаю по-французски, потом полчаса играю на цитре и в одиннадцать иду спать» [запись от 15 июня; л. 89].
Распорядок был нарушен печальным событием — смертью матери. Девять дней после того дневник молчит; потом вновь начинаются записи о прочитанных книгах, собственные толкования библейских изречений, размышления о роли язычества в истории мировой культуры. '
12 августа 1901 г. датирована очень важная для будущих биографов запись — своего рода «духовный автопортрет»
28
И. Ю. Крачковского накануне поступления в Университет. Эту запись стоит привести здесь полностью (за исключением тех отрывков, которые повторяют уже сказанное выше):
«Интересно, с каким нравственным или духовным багажом я направляюсь dans cette lutte pour la vie? Правда, пока что борьбы собственно нет, но все-таки поучительно взвесить свои силы. Когда-то я писал, что трудно существовать без зацепки, теперь к счастью эта зацепка у меня есть: состоит она в моем мировоззрении, и в будущем мне не предстоит подвергнуться "самоедению", иначе говоря, я обладаю известной долей синтеза, с которой мне не страшно окунуться в море анализа и не опасно, что он превратится в отрицание. Кроме того у меня есть представление о цели моего существования, а моей нравственности будет служить поддержкой желание посмотреть, возможно ли по нынешним временам просуществовать без протекции и идя прямым путем. Что касается ума, то здесь безотносительно похвастаться особенно нечем, хотя по сравнению с прочими смертными можно, конечно, и у меня указать кое-какие знания и сведения. На что я особенно рассчитываю, это на мою способность работать. Я могу работать долго без перерыва, без всяких развлечений, наслаждаясь единственно работой. И как "l'appetit vient en mangeant", так и я чем больше занимаюсь известным делом, тем больше увлекаюсь им. Таков мой неприкрашенный облик, и если жизнь меня не очень перековеркает, то я таким и останусь... Что же касается моей будущyости, то она меня совершенно перестает тревожить. Произошло это оттого, что я сам убедился в возможности существовать в скверных финансовых обстоятельствах с полным душевным спокойствием, которым я надеюсь обладать» [л. 100 об.—102).
Конечно, в этих рассуждениях много книжного, чувствуется отсутствие житейского опыта, но в то же время поражает рационализм молодого Крачковского: нет честолюбивой жажды «перевернуть мир», как можно было бы ожидать у человека в 18 лет, нет переоценки собственных способностей (что тоже было бы простительно), никаких прекраснодушных мечтаний, вместо этого — уверенность в умении работать, которое чаще приходит в зрелом возрасте, упорство, целеустремленность. И в то же время — четкая установка на прямой путь, без покровительства высших, на существование с ограниченными средствами; все это возможно лишь при условии постоянного и неустанного труда, в котором будущий ученый видит основную свою опору.
Этот расчет на собственную работоспособность не подвел его в дальнейшем: И. Ю. Крачковский доказал, что и в гуманитарных науках можно быть «человеком дела». Поэтому и недооценка собственных умственных возможностей не переросла окончательно в комплекс неполноценности, хотя предпосылки для этого время от времени возникали и «самоедением» в разные годы ему не раз еще предстояло заниматься.
29
Время внесло коррективы и в его мировоззрение, но об этом будет сказано после.
Разумеется, портрет Крачковского-гимназиста получился односторонним. Мало того, что в тени остались его отношения с людьми, прежде всего с родными, близкими, друзьями, — портрет субъективен: все-таки, это, по сути дела, автопортрет, ибо основан он почти исключительно на дневниковых записях и собственных его более поздних воспоминаниях. Юноша выглядит на этом портрете чересчур серьезным, несколько суховатым, может кому-то показаться скучным. Даже размышляя о любви и браке, он стремится рассуждать трезво, необычно для восемнадцатилетнего интеллиген
та начала XX века: «Это по моему мнению очень важный шаг и решаться на него следует крайне осторожно. Жениться можно только имея более или менее обеспеченное положение... место более или менее порядочное» [л. 36].
Но вот: «Желтой Макаке Сейненских лесов ее младший брат Зеленый Павиан Виленских гор шлет свой привет и старается своим светло-синим языком выразить все, что у него вертится на хвосте» [А, оп. 3, № 26, л. 3]. Это тоже Крачковский-гимназист. Одно из первых писем сестре после ее замужества (27 февр. 1897 г.).
Разлука тяжела для обоих, но письма кратки, информативны, и если сестра все же позволяет себе кое-какие нежности, то брат говорит о чувствах только иронически. Так, после проводов молодых он «сидел, как Марий на развалинах Карфагена, как человек, увидевший кошку верхом на петухе» [15 февр. 1897 г.; л. 11. А вот как описывается «торжественное» чтение первого Юлиного письма в присутствии всех домочадцев: «С последним ударом шести я, запасшись одеколоном, скипидаром, то бишь нашатырем, и вооружившись папиными очками, начал чтение вашего письма» [л. 2]. В одном из следующих писем пойдет стилизация под «Слово о полку Игореве» (очевидно, в соответствии со школьной программой по русской словесности) и т. п. Даже в его «серьезном» дневнике нет-нет да и промелькнет ирония автора по отношению к самому себе. Например, рассудительная запись о браке, приведенная выше, кончается таким пассажем: «Ну а вдруг у меня со временем окажется двенадцать дочек? Что тогда делать?» А на последней страничке дневника перед отъездом в Петербург, 22 августа 1901 года он записывает сочиненную им в предвкушении новой жизни «Stu-dentenlied — нехитрое юмористическое стихотворное повествование о «трагической» любви студента и мещаночки-булочницы с комментарием: «Опять что-то стихотворный бес проказничает»
Вот н дополнительный штрих к «серьезному» автопортрету. Это умение поиронизировать над собой впоследствии не раз помогало И. Ю. Крачковскому в трудные моменты жизни.
30
ГЛАВА III
"Могу здесь быть только мелким чернорабочим» "
На Васильевском славном острове
Молодой студент во коллегии жил.
Уж как жил да поживал, а добра не наживал...
Из дневника И. Ю. Крачковского
Итак, 29 августа 1901 года в Санкт-Петербург прибыл юный провинциал — не с целью «завоевать столицу», а мечтая отдать всего себя, без остатка, науке и поиску истины. Вряд ли кто еще из первокурсников с таким восторгом слушал речь попечителя, содержащую похвалу науке, которая «отрывает человека от настоящего мира, несовершенного, и указывает ему на мир идеальный, идейный», и доказывающую, что «университет создан для науки, а не для диплома и что поэтому одними курсами ограничиться нельзя, а нужно обращаться к источникам, работать не покладая рук» [А, оп. 2, № 4, л. 127—128]. «Мысли, высказанные им, были мне всегда очень дороги», — записывает Крачковский в своем дневнике 17 сентября 1901 года [А, оп. 2, № 4, л. 127 об.]. И сразу — как контраст светлым мыслям, как предзнаменование того, что возвышенные, но отвлеченные, книжные представления о «храме науки», о беззаветном служении ей на практике порой могут обернуться фарсом, — встреча на Невском, в один из первых дней по приезде, со студентом-попрошайкой, то ли голодным, то ли пьяным, который выманил у него рубль. Крачковский подозревает, что это обычное мошенничество: «Но неужели же в самом деле человек мог так низко пасть, чтобы прибегнуть к такой лжи?» [А, оп. 2, № 4, л. 121 об.].
Петербург не произвел на провинциала особо сильного впечатления. «Городок, конечно, чистый, довольно крупный, но все эти соборы, памятники и прочее в снимках собственно выходили лучше», — пишет он сестре в первый же день [А, оп. 3, № 26, л. 22].
Поселился Крачковский в студенческом общежитии — коллегии Александра III, вход в которую был с Филологического переулка, дом 2.
«Номер мой величины поучительной: имеет в длину 9 шагов, в ширину — 51Л. В нем с успехом помещаются две кровати, два пись-
31
менных стола, этажерка для книг, шкаф платяной, два маленьких столика и четыре стула. Кроме того остается достаточный проход. Для ходьбы имеется коридор шагов в сорок» [А, оп. 3, № 26, л. 24]. Соседом по комнате был выпускник той же Виленской гимназии Яхонтов, который, к радости Крачковского, дома бывал мало и работать не мешал.
1 сентября Крачковский получил студенческий билет с «несколько комическим» [л. 122 об.] номером 333 и пошел записываться на лекции: по тогдашним порядкам каждый студент, кроме обязательных занятий, мог сам выбрать себе курсы для регулярного посещения и, вписав их названия в специальный бланк, подать свою заявку в деканат. От первокурсников заявки принимал сам декан. В дневнике кратко зафиксированы первые впечатления: Восточный факультет загнан куда-то на четвертый этаж и имеет, как мне показалось, вполне самостоятельное в университете устройство. Декан Розен... встретил меня довольно сухо» [л. 123].
Впоследствии, в воспоминаниях о своем учителе, И. Ю. Крачковский описывает их встречу более подробно: «Я увидел за длинным столом в клубах табачного дыма одного только невысокого полного старика в форменном сюртуке Министерства Народного Просвещения, совершенно седого, несмотря на свои 52 года, как выяснилось позже» [A, on. 1, М° 294, л. 36].
Не без юмора передается их первый разговор:
«"Вы зачем поступаете на восточный факультет? В дипломаты захотелось? Белые штаны нравятся?" Совершенно растерявшись от резкого тона неожиданного вопроса, я наивно пролепетал: "Нет, я хочу остаться при университете". Говоривший с любопытством посмотрел на меня и прежним тоном продолжал: "Ну, это мы еще увидим: для этого надо способности иметь. А у вас, верно, по древним языкам в гимназии тройки были!" Обиженный в своих лучших чувствах, я несколько смелее, но все же робко промолвил, что кончил гимназию с золотой медалью. Строгий декан, по-видимому, несколько смягчившись, но все еще не меняя тона, спросил: "А как у вас дело с новыми языками?" Я ответил, что читаю по-французски и по-немецки, но не говорю. — "Болтать и не надо, это нужно для дипломатов, а нам важно пользоваться пособиями. Непременно еще займитесь английским"» [там же, л. 36—37].
Вот с таким напутствием вступил юный Крачковский в новую фазу своей жизни.
Занятия начались 18 сентября; Крачковский включается в работу с первых же дней. До начала учебного года он успел побродить по городу, накупить книг, побывать в Русском музее, в драме, в опере. 20 сентября он пишет сестре: «Завтра отправлюсь на "Жизнь за царя", а там нужно сказать: "баста!" и засесть за разные душеспасительные вещи» [А, оп. 3, № 26, л. 28].
В студенческие годы Крачковский дневника не вел — или потому, что жил в коллегии не один, или просто не было времени. О
32
его занятиях, быте, интересах и настроениях дают кое-какое представление письма к сестре, подписанные обычно «арабизированым» псевдонимом Ашанги (перевернутое Игната), а об учителях и постановке преподавания, о путях формирования его научного мышления — воспоминания, написанные в более поздние годы.
Первые два года занятий И. Ю. Крачковского в Университете прошли, как он вспоминает впоследствии, в долгих колебаниях — какую узкую специальность арабско-персидско-турецко-татарского разряда ему избрать. Тюркология, по-видимому, отпала сразу: у преподававшего на факультете тюрколога П. М. Мелиоранского его больше интересовал необязательный курс введения в общее языкознание, который сводился главным образом к чтению произведений младограмматиков «с соответствующими комментариями из области восточных языков»; самими же тюркскими языками он занимался лишь в «пределах программы» [A, on. 1, № 316, л. 2].
Арабский язык на первом курсе преподавал приват-доцент А. Э. Шмидт, крупнейший для своего времени русский исламовед; на III курсе в группе Крачковского он вел также обязательные занятия по мусульманскому законоведению — вводные лекции и чтение текстов. А. Э. Шмидт сразу же завоевал расположение студенческой аудитории: «...с первого взгляда он поразил нас своеобразной одухотворенной красотой и особенно незабываемыми лучистыми глазами» [28, с. 93]. Личное обаяние подкреплялось незаурядным популяризаторским талантом [A, on. 1, № 429, л. 22, 23], незаменимым для преподавателя. Впоследствии Александр Эдуардович стал одним из ближайших друзей И. Ю. Крачковского.
Практические занятия разговорным арабским языком так и не наладились: лектор, крымский татарин, известный каллиграф, не обладал, очевидно, достаточными методическими навыками, чтобы эффективно вести занятия с начинающими [28, с. 93], а когда Крачковский перешел на III курс, этот преподаватель, человек очень пожилой, тяжело заболел и умер, новый же лектор появился лишь в конце IV курса [A, on. 1, № 316, л. 2].
Больше всего фактических знаний за первые университетские годы И. Ю. Крачковский, по его собственным словам, получил от А. Э. Шмидта, меньше — от профессора-ираниста В. А. Жуковского, «занятия у которого носили слишком мертвенный для студентов характер» [A, on. 1, № 316, л. 1] — возможно, это было одной из причин, почему Крачковский остановил свой выбор не на иранистике. Впрочем, о главной причине этого речь впереди.
Кафедру истории Востока в то время занимал Н. И, Веселовский, известный как археолог, специализирующийся по истории первобытного общества. Он читал общий обязательный курс «Обзор путешествий в Азию», в котором ничего не менялось годами и десятилетиями. Все его лекции шли достаточно однообразно, материал излагался обстоятельно и медлительно. Эти лекции успехом у
33
студентов не пользовались, и посещали они их по очереди; поскольку Крачковский жил в коллегии, то ему выпадало присутствовать на них чаще других. К этому курсу студенты писали рефераты. Крачковский выбрал для реферирования двухтомное описание путешествия в Сирию и Египет Вольнея. Н. И. Веселовский остался рефератом недоволен: «У вас очень мало Вольнея и очень много Крачковского!» [A, on. 1, № 305, л. 10 об.].
К этому сводилась вся подготовка по истории в течение первых двух лет. В. В. Бартольд вел занятия только на старших курсах, а попытки И. Ю. на первом же курсе записаться на его необязательные лекции по восточной нумизматике и на «Беседы по вопросам истории Востока» не увенчались успехом. «Таким образом, — резюмирует И. Ю. Крачковский, — о настоящей истории Востока, об его эволюции, научных теориях и течениях, которые намечались с начала XX века, мы слышали очень мало» [A, on. 1, № 305, л. 10 об.].
Стремление приобщиться к более современным научным теориям и методам в области гуманитарных наук побудило И. Ю. Крачковского с первого же курса усиленно посещать лекции на филологическом факультете, где теоретический уровень преподавания был выше; некоторые курсы он прослушал целиком и даже сдавал по ним экзамены наравне с филологами. В воспоминаниях о своих учителях он уделяет место и занятиям на филологическом факультете: «Сильное впечатление по свободной манере производили на меня лекции по русской истории С. Ф. Платонова, по древнерусской литературе И. А. Шляпкина. Бывал я пассивным слушателем и на занятиях у А. Н. Веселовского, клонившегося уже тогда к закату; это дало мне возможность близко подойти к его ученикам, которым я, главным образом, и обязан пониманием его теорий. Позже я много занимался с Д. К. Петровым, у которого я слушал историко-литературные, курсы и специально штудировал... испанские тексты. Одно время сильно действовали на меня элементарно-эффектные лекции Е. Аничкова по современной литературе. Из философов наиболее сильное впечатление оставил Н. О. Лосский, впервые читавший тогда курс "Психология с точки зрения волюнтаризма". Как многие студенты того времени, я увлекался лекциями по так называемой "энциклопедии права" юриста-философа. Петражицкого» [A, on. 1, № 316, л. 1]. Однако и на Восточном факультете Крачковскому удалось найти человека, который открыл ему настоящую «научную дорогу» [A, on. 1, № 316, л. 1 об.]. Когда он перешел на И курс, его земляк профессор Б. А. Тураев, крупнейший специалист по истории Древнего Востока, объявил курс по эфиопскому языку. «Это меня очень соблазнило, — вспоминал впоследствии И. Ю. Крачковский. — Во-первых, по связи этого с арабским языком и, во-вторых, потому что я хотел применить свои силы. 8 часов в неделю лекций было для меня мало» [on. 1, № 305, л. 11 об.].
34