WWW.DISUS.RU

БЕСПЛАТНАЯ НАУЧНАЯ ЭЛЕКТРОННАЯ БИБЛИОТЕКА

 

Pages:     || 2 |
-- [ Страница 1 ] --

Редакция прозы

Главы из романа

ХХХХХ

Всегда была уверена, что коммуналки – это завоевание Советской власти. Как выясняется, весьма распространенное заблуждение. Оказывается, подобный тип жилья существовал еще задолго до 1917 года. Значительная часть рабочего люда в нашей стране до революции, например, была вынуждена проживать в одной комнате, куда их часто селил работодатель. А в Германии и сегодня в целях экономии довольно часто несколько семей или студентов договариваются вместе снимать одно жилище. Но только изобретательная Советская власть додумалась заселять в одну квартиру людей, принадлежащих к совершенно разным социальным слоям, не связанных никакими семейными отношениями. Такое сожительство изначально становилось вынужденным. Характерные признаки Совдепии – делать многие вещи вопреки здравому смыслу, наперекор логике, идя против самой человеческой натуры. Этой власти неведомо было, что человек иногда бывает личностью, обладает некой индивидуальностью – он не летает в стаях, не роится, не плавает косяками. Поэтому жить в коммунах любого рода для него не только противоестественно, но порой и мучительно. Перефразируя классика, можно сказать, что если бы коммуналок не существовало, их следовало бы выдумать. Вот их и выдумали после 1917 года.

Я добрую половину своей жизни провела в коммуналках. Сейчас я иногда веселю компанию, рассказывая байки о своей последней коммуналке, где соседкой у меня была легендарная баба Дуся. Комнату эту я получила благодаря Сергею Владимировичу Михалкову. Моя коллега, святой человек, Инночка Борисовна Шустова делала книгу с его помощником и рассказала ему о моих жилищных проблемах. Надо отдать должное Михалкову – он всегда откликался на подобные просьбы детгизовских работников. Довольно быстро было подготовлено ходатайство за его подписью, подкрепленное личным звонком классика в райисполком. Следуя четким инструкциям помощника Михалкова, я пришла в жилищный отдел за ордером с подарками – великолепными детскими книгами. Я с трудом тащила эту неподъемную сумку, а за мной бежала моя маленькая мама, накидывая сверху перья зеленого лука, чтобы прикрыть это книжное великолепие и причитала: «Ой, дочка, тебя же посадят в тюрьму. Тебя же на «черном воронке» отсюда увезут! Как же ты пройдешь? Ведь все увидят! Я боюсь». Мы сидели в очереди, мама все расправляла этот дурацкий лук сверху, потом я вошла в комнату, боясь от ужаса поднять глаза. Жилищный инспектор, тетка с алым, как у вампира, ртом, привычным движением скинув лук в сторону, за одну секунду переложила все книги в ящики своего стола и вручила мне ордер. Три минуты позора, и у меня появилось собственная долгожданная комната! Мама топталась на улице, от страха ее колотила нервная дрожь. Трясущимися руками я протянула ей заветный листочек, и мама расплакалась от счастья – наконец у ее многострадальной дочки появился собственный угол. Вскоре я заселилась в двухкомнатную квартиру, где единственной соседкой у меня была пожилая женщина – Евдокия Яковлевна.

Естественно, что мы с мужем, тогда совсем молодые, называли ее просто Дуськой. Нам казалось, что в свои восемьдесят лет Дуська очень задержалась на этом свете, что пора бы ей освободить комнату, которую нам не терпелось занять. Сейчас немного стыдно за подобные мысли. Хорошо, что квартирный вопрос разрешился другим образом – мы, настрадавшись почти восемь лет от совместного проживания, переехали в собственное жилище, а Дуся еще лет десять вела вполне активный образ жизни в своей комнате. Родом Дуся была из Рязанской области, из деревни Спас-Клепики, которая с 1920 года вдруг превратилась в город. Мы, естественно, сразу переименовали Спас-Клепики в Сан-Клепики и очень хихикали по этому поводу. Дуся жила в Москве давно, переехала поднимать столицу, кажется, в тридцатые годы прошлого столетия. Но хотя она и прожила в столице почти 60 лет, любые признаки горожанки у нее напрочь отсутствовали. Водилась она исключительно со своими, деревенскими, многие подруги были землячками, видимо, так вся деревня, один за другим, и подтягивалась в Москву. Звали бабок Матрена, Фёкла, Васёна, Нюшка. Круг знакомых у Дуси был огромный, она была очень общительная. А поскольку у нее, одной из немногих бабок, имелась своя отдельная комната, то к ней весь день стекались бабульки со всего района, чтобы, как они говорили, «погутарить». Это был женский клуб, можно сказать, салон в полном смысле этого слова. Каждая бабка несла с собой в кармане по 3–4 карамельки, несколько баранок или печенье «Привет». С этими сладостями они и пили чай. Целыми днями у Дуси сидело по 5–6 бабок, которые орали не своими голосами – просто они так разговаривали. Причем орали все сразу, никто никого не слушал, главное для каждой было высказаться.

Я с мужем Женей и маленьким Санькой жила в двенадцатиметровой комнате, где даже какую-то мебель было поставить трудно, потому что в этом небольшом угловом помещении были два больших окна и дверь – все на разных стенах. Дуся жила по-царски, располагаясь на семнадцати квадратных метрах. Стиль жизни у нас с соседкой совсем не совпадал. Женя писал диссертацию, заканчивал аспирантуру. Я работала в издательстве «Детская литература». Санька в детстве был очень беспокойным и нездоровым ребенком, и мы часто использовали ночи для работы – муж работал над диссертацией, а я над рукописями – только в ночной тишине и могли сосредоточиться на той жуткой коммунальной кухне. Мы, как две птицы на жердочках, восседали на очень высоких табуретках, сколоченных собственноручно еще Дуськиным покойным мужем Иваном. Каждому хотелось занять Дуськин стол – он был большой и стоял у окна, а на подоконник можно было тоже положить много бумаг. Еще рядом со столом расположился огромный старый уродливый буфет соседки. Не потому что ему не нашлось места в ее комнате, а потому что хитроумная Дуся таким образом отвоевала бльшую часть этой убогой семиметровой кухни. Однако истинными хозяевами кухни все же были тараканы. Наша маниакальная борьба с ними практически не давала никаких результатов. Мусоропровод находился на кухне, поэтому эти рыжие ненавистные мне твари разгуливали с первого по восьмой этаж нашего сталинского дома, и никакая отрава их не брала. Самое страшное было неожиданно зажечь свет на кухне ночью и увидеть, как они врассыпную разбегаются по углам. До сих пор при воспоминании об этой картине мурашки по спине бегают.

Работали мы допоздна, естественно, поспать хотелось подольше. Но Дуся вставала с петухами. В начале восьмого она уже обычно стояла у дверей продуктового магазина – вдруг чего-нибудь да выбросят, как тогда говорили. Когда выбрасывали что-то особенно «ценное», утро выдавалось совсем кошмарное. Дуся вбегала в квартиру с выпученными глазами и бросалась к телефону:

– Васёна! Васёна! – Зычным басом громыхала она – Бежи скорее на угол, там колбасу по рупь семьдесят дають! Дуй скорее! Мне еще надо всех туды послать!

– Матрёна! Матрёна! – Начинала орать она через минуту. – Бежи скорее на угол, там колбасу по рупь семьдесят дають! Дуй скорее! Васёну я уже послала! Мне еще надо всех туды послать!

И дальше по списку, в котором значилось огромное количество ее товарок. Дуся была неграмотная, но цифры запоминала легко и считать умела отлично. Набирала телефонный номер, смешно приговаривая: «Палочка, палочка, трёшка, нолик». Палочка означала единицу.

– Нюшка, Нюшка! – Начинала она опять. – Бежи скорее в угловой магазин, там колбасу по рупь семьдесят дають! Дуй скорее!

Спать под такие вопли уже было невозможно. Мы вставали и выползали в это тяжелое «колбасное» утро. Дуся радостно выпархивала в коридор и, стоя под дверью туалета, где скрылся Женя, радостно продолжала орать:

– Женюшка! Женюшка! В угловом колбасу по рупь семьдесят дають!

Выходил Женя с лицом мрачнее тучи и сердито говорил:

– Да черт бы с этой колбасой, пропади она пропадом, ба-ба Ду-ся! Я спать хочу. Я всю ночь ра-бо-тал! Баб Дусь, – жалобно продолжал он, – а почему ты так орёшь все время, словно пытаешься до своих Сан-Клепиков доораться? Телефон же для того и придумали, чтобы людям можно было на расстоянии нормально разговаривать…

– Да ты не серчай, Женюшка, – добродушно говорила Дуся, – я потише попробую. А хошь, я вам я за колбасой сбегаю? Не смогла сразу взять. В одни руки – только по два батона давали. Я ее заморожу, а потом кипяточком обдам и буду есть.

– Не, Дусь, спасибо, – смягчался Женя, – не надо мне этой мерзкой колбасы.

– Уй, какой ты гордый! Почему бреговаешь? – Возмущалась Дуся, как-то по-своему переделывая всякий раз слово «брезговать». И обиженная, удалялась в комнату, откуда через минуту опять неслось:

– Фёкла! Фёкла! Бежи скорее на угол, там колбасу по рупь семьдесят дають! Дуй скорее!

Дуся долго пыталась разобраться, где мы работаем.

– Ты в конторе служишь или в заводе работаешь? – Спрашивала она меня очень часто. Я начинала объяснять ей, что работаю в издательстве, где выпускают детские книжки. Она как будто не слышала того, что я ей говорю, и опять задавала свой любимый вопрос:

– Так ты в конторе служишь или в заводе работаешь?

Наконец до меня дошло, и я гордо ответила:

– В конторе!

– Ну, вот, теперь понятно. Значить, в конторе! – Удовлетворенно подтвердила Дуся свои подозрения, что мы все-таки чужаки, и к гегемону не принадлежим. – Я так и думала!

Обычно к девяти часам вечера все ее подружки расходились по домам. Я поначалу думала, что это от деликатности – все-таки за стенкой маленький ребенок, которого пора купать, укладывать спать и т. д. Выяснилось, что причина совсем другая. В 21.00. начиналась всесоюзная информационная программа «Время», ее было положено всем смотреть, осмысливать и на следующий день обмениваться впечатлениями.

Всякий раз, когда сообщали, что кто-то из высшего партийного руководства страны скончался – а это особенно часто случалось в «пятилетку пышных похорон» – Дуся, вся заплаканная, стучала к нам в дверь, воя навзрыд и причитая:

– Ой, батюшки! Хтой-то опять помер! Важный такой! Но я не поняла! Изреватель говорил, а я не поняла. Хто помер-то? – Под «изревателем» Дуся подразумевала «обозревателя». Это слово ей давалось с большим трудом.

Мы выползали на кухню, и всякий раз цинично спрашивали Дусю:

– Дуся, ну что ты воешь? У тебя лично что-то случилось? Ведь ты даже не знаешь, кто это?

– Ну, как же… Важный такой…

– Дуся, у тебя было пять детей, осталось только двое. Ты сама говорила про них: «Бог дал, Бог взял!» Детей так не оплакивала, чего ты сейчас воешь?

– Так ведь важный… – Раздумчиво произносила Дуся и тут же оживлялась: –

А что, плакать не обязательно?

Дуся очень хотела быть политически грамотной. Каждый день она пытала Женю, стараясь поймать его для разговора, карауля у туалета или ванной.

– Женюшка, – ласково начинала она, – ШИШ – это што такое будет?

– Не понял…

– Ну, ШИШ… Штрана штоль такая? ШИШ, – сердилась она на свою вечно выскакивающую вставную челюсть, – говорю тебе – ШИШ!!!

Наконец до мужа доходило, что имела в виду Дуся, и лицо его прояснялось:

– А-а-а! Понял! США!

– Ну, да, я и говорю – ШИШ!!!

– Так это страна, баб Дусь! США! Америка!

– Вота! Я и говорю – штрана! Дать бы по ней бомбой как следоват, шоб не мешали нам жить, сволочи такие! – Радостно подводила итог Дуся, хорошо подкованная средствами массовой информации в эпоху холодной войны.

– А зачем, Дусь? – Интересовался с наивным видом Женя. – Чем она тебе мешает-то?

– Все изреватели говорят – мешает! – Оспаривала баба Дуся Женино мнение. Но поскольку вопросов у нее накапливалось всегда много, она умело меняла тему. – А вот ты, Женюшка, скажи – шо же такое там на границе с Китаем собирают?

– Да рис, баба Дуся! Рис там собирают, – откровенно издевался Женька, только чтобы бабка отстала.

– Какой рис… Ты ж культурный… Там ентово… Войска собирают… Во, вспомнила – с-с-с-редотачивают! Тоже надо бомбой! Да как следоват!

Как-то я взяла домой срочную верстку. Но с утра опять собралось несметное количество бабок, они галдели целый день. Чтобы хоть как-то сосредоточиться, я напихала в уши ваты, нацепила толстую шапку, а сверху надела огромные наушники от музыкального центра. Мне показалось этого мало, и, в завершение, я обмотала голову пуховым платком в надежде, что громкие вопли бабок будут не так слышны из-за стенки. Наивная! Промучившись полдня, я решила, как всегда, отправиться в соседнюю библиотеку, и начала собираться. Когда я в таком виде направилась в туалет, дверь соседской комнаты отворилась, и в коридор, прощаясь с Дусей, вышли две бабки – Таня и Васена.

– Ой! Батюшки! – Вскрикнули старухи и начали мелко креститься. А смелая Дуся сказала:

– А я думала – космонавт какой здеся! Ты чё так вырядилась?

– Баб Дусь, – смущенно произнесла я, решившись все-таки высказать наболевшее, – мне работать надо. У меня срочная работа. Вы так кричите, что я не могу сосредоточиться.

Бабки смотрели на меня непонимающе, но, похоже, с сочувствием.

– Вы не могли бы хоть иногда чуть-чуть потише разговаривать?

– Дык мы и так всегда тихо стараемся. – В полном недоумении развели руками бабки.

Дуся была на редкость здоровая. Для своих лет она выглядела просто отлично. Двигалась весьма проворно, катилась как шарик, быстро перебирая короткими ножками, и всегда гордо говорила:

– Вона, все бабки сморщенные, а я гладкая, как яблочко, и вся тела у меня гладкая!

Дусины сын и дочь приезжали к ней за восемь лет, что мы прожили вместе, наверно, раза три, не больше. Но, похоже, она не очень-то и скучала без них. Правда иногда с гордостью рассказывала, какая у нее дочь Ольга – умница да красавица.

– Ольга-то моя никогда не дерется. Она, если чё, подойдет, по морде хряснет – и уйдет! Сразу уйдет!

Но мы очень долго красавицу Ольгу не видели. Однажды Дуся, как-то без всякого прискорбия, сообщила:

– Завтра Ольга приедет. Ей денежка понадобилась. На похороны. Муж у нее угорел.

Я сразу всполошилась:

– Как угорел? Что случилось?

– Ну, угорел. Квартира вся погорела с ним. Он же допился, его парализовало, лежачий был, а все равно водку жрал, – пояснила Дуся.

– А Ольга-то где была?

– А Ольга-то… Да с Витькой. С сожителем своим. Они сначала все вместе водку жрали, а потом они с Витькой ушли. А чё уж там с этим стало – не знаю. Ты вот чё – припрячь пока у себя вещички мои. – И Дуся стала стаскивать ко мне в комнату какие-то мешочки, пакетики, кулечки…

И приехала «красавица» Ольга… Спившаяся сорокалетняя баба, с лицом забулдыги, в мини-юбке, в стоптанных туфлях двадцатилетней давности:

– Ой, да какой кудрявый! – Каким-то сипатым и визгливым голосом заверещала она, увидев моего маленького Саньку, выскочившего в коридор. – Ну-ка, иди-ка к тете!

Санька, увидев такую тетю, зашелся в истерическом рёве и спрятался за меня.

На самом деле, баба Дуся была хорошей, доброй и очень одинокой. Когда мы, наконец, переезжали в купленную однокомнатную кооперативную квартиру, она очень плакала и приговаривала:

– Куды вы едете? Чё вам здесь не живется? Зачем вы мною брегуете? Ведь хорошо живем. Я умру – все вам достанется. И квартира ваша будет. Буфет себе возьмете. Я и по Санюшке скучать буду…

ХХХХХ

На работу я убегала как на праздник. Как и всюду, там была своя коммуналка, но все-таки меня окружало много людей, тех, с кем я работала на одной волне, которые мне были близки, понятны и которые, как я говорила, «взгляд прослеживали». Выражение это появилось из анамнеза педиатра, записанного в медицинской карточке моего грудного сынишки: «Хватательные рефлексы на обеих конечностях хорошо выражены. Взгляд прослеживает». Как выяснилось на практике, у большей части человечества только с хватательными рефлексами дела обстоят благополучно. А взгляд прослеживают совсем немногие…

Мне кажется, что сегодня почти все крупные издательства – это просто фирмы для производства книжной продукции. У меня огромный опыт работы в разных издательствах – и отечественный и зарубежный. И я могу сравнивать. Нигде позже я не встречала той атмосферы, какая была в моем старом Детгизе, куда стекалась творческая интеллигенция со всех уголков огромной страны.

Многие не представляют себе сейчас, чем был Детгиз для художников и литераторов в те годы. Пожалуй, один из немногих островков, где хоть изредка могли появляться на свет талантливые произведения. Для художников он был привлекателен не столько тем, что ставки были немного выше, чем в остальных издательствах, но, прежде всего, тем, что всегда была возможность для некоего самовыражения.

Сегодня вряд ли кто из арт-директоров консультирует три раза в неделю начинающих графиков детской книги. А в 70-е годы каждые понедельник, среду и пятницу, после обеда выстраивалась огромная очередь к кабинету главного художника Дехтерёва Б.А. Кто-то после его замечаний уходил очень разочарованным, а кто-то получал первую работу – как правило, небольшую сказку, очередное переиздание, стоящее в перспективных планах. А в редакциях умели хвалить авторов и радоваться хорошим рукописям. Ведь пишущие, как, впрочем, и все творческие люди, – словно дети. Для них похвала – это новый толчок к творчеству.

Я пришла в Детгиз в 1973 году двадцатилетней девчонкой и сначала проработала 2 месяца в производственном отделе, жадно вслушиваясь в разговоры о писателях и художниках. Эти разговоры напоминали мне пересуды слуг каких-то господ: «Гайдара-то я хорошо знал, когда в бухгалтерии еще работал. Ох, выпить любил! Бывало, придет и просит покойного главбуха: «Выпиши ты мне авансец побыстрее», – рассказывал 83-летний дед Основский, засыпая над калькуляциями к книгам. С особым сладострастием всем вспоминались житейские слабости великих, и рефреном звучало: «Да знаем мы их, тоже мне великая знаменитость, а вон как на 7 ноября напился, так в коридоре к этой редакторше из исторической редакции приставал». Когда заходили редакторы, я чувствовала, что это немного другое сословие, с которым я еще прежде не сталкивалась. Порой кому-то из них хотелось распустить перья, и заводились «умные» разговоры. Производственные тетки мгновенно преображались и начинали строить из себя великих интеллектуалок: «А это вы читали? А это вы смотрели?» Я чувствовала, что на самом деле никому неинтересно, кто и что читал, как неинтересно было и его мнение, а всем было важно сообщить, что ты вот и это читал, и это, и это…

Конечно, как и во всех остальных издательствах, в Детгизе тоже превалировала идеология. Но с другой стороны, дети есть дети, и у всех партийных чиновников были дети и внуки, и уж совсем лишить их сказок, хороших рассказов о животных, фантастики и приключенческой литературы, они не решались. Более того, многие даже считали для себя делом благородным и где-то престижным выступить в Детгизе в качестве автора. Такое сотрудничество впоследствии носило характер покровительства и заступничества с их стороны. Иногда даже приобретало курьезную окраску.

Где-то году в 1978-1979 сначала в альманахе «Мир приключений», а затем и отдельной книгой, вышла повесть некоего Шаха под названием «О, марсиане!» Это была неплохо сделанная маленькая фантастическая повесть, с явными признаками политического памфлета, где между строк неосознанно прочитывалась скрытая ирония по поводу «государственного устройства» нашей страны. Советскому читателю, привыкшему искать смысл именно между строк, она явно пришлась по душе, а вот куратору из КГБ, который был приписан ко всем издательствам – не очень. Очень строго, командным голосом, не терпящим возражений, по телефону заведующей редакцией Майе Самойловне Брусиловской было предложено срочно подготовить справку об авторе. Майя Самойловна, на этот раз совершенно спокойно, не нервничая, злорадно потирая ладони, подробно указала все биографические данные «писателя» Шахназарова, выступавшего в Детгизе под псевдонимом «Шах». В графе «Место работы» она с большим удовлетворением записала «Заместитель заведующего международным отделом ЦК КПСС» и отправила с курьером конверт со справкой в КГБ. Повторный звонок раздался незамедлительно, и тот же голос, но уже дружески и доверительно, делился с ней впечатлением о прочитанной рукописи.



– Подумать только, такой занятой человек, а еще и пишет. Да как талантливо! Такая тонкая ирония, направленная на Запад. Я прямо зачитывался. Дай, думаю, поинтересуюсь, что за новое имя появилось? Планируете еще что-нибудь из его вещей издавать?

ХХХХХ

В разные годы в Детгизе издавалась целая плеяда очень талантливых художников. Вот те, кого наспех вспомнила (в алфавитном порядке):

Алимов, Беньяминсон, Бисти, Васильев, Ганнушкин, Годин, Дехтерёв, Диодоров, Дмитрюк, Дугин, Ермолаев, Ильинский, Иткин, Кабаков, Калиновский, Кокорин, Конашевич, Кошкин, Кусков, Кыштымов,

Маврина, Милашевский, Митурич, Монин, Никольский, Панов, Пивоваров,

Попов, Спирин, Сутеев, Токмаков, Трауготы, Устинов, Цейтлин…

Имена многих из них сейчас забыты или просто недооценены. Очень жаль. Случались и весьма забавные ситуации, особенно глядя с позиции сегодняшнего дня. Как всегда, когда требовалось откликнуться на генеральную линию политики партии и правительства, следовал очередной социальный заказ. Так было и тогда, когда разрабатывалась Продовольственная программа. Детгиз, конечно, сразу откликнулся – было решено срочно слепить книжку «о жратве», как мы тогда шутили, для малышей. Естественно, такой книге давалась «зеленая улица», по полиграфическим данным это издание должно было быть подарочным, цветным, большого формата и т. д. Юрий Крутогоров быстро на заказ слепил текст. Я начинающий редактор, вела эту книгу, внутренне стыдясь такого конъюнктурного издания, и не очень понимая, что с ним дальше делать. Но художественный редактор Анна Борисовна Сапрыгина, к которой я тогда обратилась, была значительно опытнее меня. Она быстро смекнула, и отдала книгу на оформление Илье Кабакову, которому в 80-е годы жилось в нашей стране совсем несладко. По разработанному макету книга была разрисована полностью, там не оставалось ни одного пустого места. Так что гонорар за проделанную работу был достаточно высоким. Конечно, сегодня самому дорогому и известному из русских художников на Западе, чья картина «Жук», написанная в том же 1982 году, была продана почти за 6 миллионов долларов, тот гонорар уже кажется смехотворным, но в те годы, я полагаю, эти деньги были для него не лишними.

После производственного отдела я год с лишним работала в архиве художественной редакции.

Отношения у художественных редакторов с художниками были очень своеобразные. У каждого был свой определенный круг иллюстраторов, выходить за рамки которого было не принято. Если даже и требовалось для оформления какой-либо определенной рукописи пригласить именно имярек, то следовало предварительно переговорить с его «владельцем». Нарушившие это правило предавались непониманию и остракизму. Возмущенные редакторы делились впечатлениями о наглости своего коллеги. Это звучало примерно так.

– Я заказала недавно Оресту Верейскому срочную рукопись из исторической редакции. Он человек занятой, я решила поторопить его, ведь книга стоит в апрельском графике. Звоню ему и вдруг выясняю, что он недавно получил заказ, и тоже срочный, от N. Ну, какова нахалка!? А!? Я работаю с ним уже который год, а она так и норовит его перехватить!

Часто между «худредами» и художниками случались и более тесные отношения. Объективности ради, могу сказать, что зачастую это иногда шло скорее на пользу, чем во вред. Помню Татьяну Михайловну Токареву, которая много лет вытаскивала талантливого анималиста Илью Година, совершенно незаслуженно забытого сегодня, из страшных запоев. Она, что называется, «пасла» его каждый день. Рано утром, когда моя визави Антонина Васильевна еще не появилась на работе – она имела обыкновение опаздывать – Токарева заглядывала ко мне в комнату и своим сладким до приторности голосом спрашивала:

– Я позвоню от тебя, ладно?

– Конечно, Татьяна Михайловна. – Я брала сигарету и деликатно удалялась, понимая с горечью, что все равно за такое короткое время она не сможет уложиться, и остаток разговора все равно будет происходить в моем присутствии, а начало я и так уже знала наизусть.

– Але-але! Это кто? Это Пушистик говорит? Он уже встал? Он уже проснулся? А что он делает? А почему он такой хмурый? Он, что, уже забыл своего дружочка? – Мне было ужасно неудобно, что я вынуждена все это слушать, а деваться мне было некуда, и я мысленно ругала задерживающуюся Антонину Васильевну.

Татьяна стеснялась звонить из своей комнаты. Но я не раз слышала, как она разговаривала со своим Пушистиком совершенно в другом тоне:

– Нет, ты сядешь, и будешь работать. Ты обязан сдать рисунки в следующую среду. Я уже записала тебя на прием к главному художнику. И никуда ты не пойдешь, ни с каким другом. Как бы долго ты с ним не виделся. – И голос ее срывался на фальцет. Она билась за него как могла, держала его в ежовых рукавицах, лавируя между своенравной деспотичной матерью, которая требовала, чтобы ее пятидесятилетняя дочь «ночевала дома, а не шлялась по каким-то алкоголикам» и талантливым спивающимся художником. И, конечно же, почти весь Детгиз был в курсе этих непростых отношений.

Заведующая редакцией художественного оформления – Надежда Ивановна Комарова – была уникальна. В 30-х годах она, юная метростроевка, приехала в столицу откуда-то из глухой деревни. После создания в 1933 году издательства она каким-то образом затесалась в его интеллигентскую среду и с тех пор лет сорок служила ей как умела.

Надежда Ивановна попала в редакцию художественного оформления, которую возглавлял Борис Александрович Дехтерёв. На его сусально сладких иллюстрациях к сказкам выросло не одно поколение советских детей. Было что-то очень прелестное в его книжках, не многие из художников тех времен могли себе позволить рисовать в основном иллюстрации к сказкам.

Борис Александрович был всегда импозантен, носил бархатный пиджак и бабочку. «Надька», так звали все Комарову, служила ему верой и правдой долгие годы. Свою миссию она понимала своеобразно, но чаще просто выступала бдительным охранником в «предбаннике» у главного художника, где она и сидела с двумя младшими редакторами, выверяя редакционные графики сдачи книг в производство и координируя прохождение договоров с художниками. Время от времени Борис Александрович давал для утехи ее честолюбия какие-нибудь простенькие переиздания, которые она вела как художественный редактор. «Надька» вся преображалась, вызывала автора к себе и грубовато, как ей казалось, по-деловому, спрашивала:

– Ну, у вас какие-нибудь конкретные пожелания есть? Кого хотите себе в художники? Кого будем приглашать?

– Да неплохо было бы Ренуара, Мане на худой случай, – попробовал как-то пошутить один из именитых писателей.

– Давайте мне его координаты. Записываю. Вы его телефон знаете? – Не поняла шутки «Надька».

Перед Борисом Александровичем она благоговела. Всем другим хамила без оглядки. Авторитетов для нее почти не существовало. Иногда случались особо торжественные мероприятия. На вернисаж к какому-нибудь особо почитаемому Борисом Александровичем художнику, отправлялись всей редакцией. Накануне главный художник торжественно и старомодно предупреждал: «Господа, завтра открытие выставки удивительного художника N. Прошу всех быть комильфо. Начало в 11 часов в Доме художника. Просьба не опаздывать. Дюжина художественных редакторов являлись принаряженными. Для «Надьки» этот день был всегда тяжелым испытанием. Она появлялась в шелковой просвечивающей синей кофте и любимой зеленой суконной юбке – таким материалом обычно покрывали столы для заседаний в советское время – и вешала на себя все, что только могла повесить, удивительным образом умудряясь не позабыть ничего из имевшейся дома самой разнообразной бижутерии. Оживленная, в предвкушении праздника, она входила в свой предбанник.

Появлялся Борис Александрович, коротко взглядывал на нее и вежливо просил:

– Наденька, пожалуйста, загляните ко мне на минутку!

Гордо выколачивая хипповыми, как тогда говорили, замшевыми ботинками с длинной бахромой на толстых щиколотках, – ноги ее в этот момент напоминали лапы какого-то странного зверя – нарядная «Надька» в модных баретках, привезенных из прошлогодней поездки в Чехословакию, победоносно шествовала в кабинет. Через три минуты, зажимая что-то в кулаках, с понурым и сильно поблекшим видом – Борис Александрович попросил снять все сверкающие украшения, чтобы не оскорблять его художественный вкус – «Надька» тяжело плюхалась на свое место. В любимое старинное кресло, за которое она билась с заведующей хозяйственным отделом не на жизнь, а на смерть уже не один год. Все заведующие АХО (административно-хозяйственного отдела) постоянно собирались его зачем-то списать, как были списаны уже и некоторая старинная мебель, и антикварные лампы и вазы, украшавшие в свое время помещения Детгиза. Но с креслом дело застопорилось. Не на ту нарвались. Если Надежда Ивановна что-то для себя облюбовывала – это было серьезно. Как-то на издательство были выделены ковры. В условиях постоянного дефицита такие вещи иногда практиковались. На профгруппу художественной редакции полагалось 2 ковра – один очень маленький, другой очень большой. Все участвовали в розыгрыше, тянули жребий. Счастливчиками оказались двое. Надежда Ивановна вытянула большой ковер, а ее заклятый враг Сапрыгина Анна Борисовна – маленький. Горестно вздыхая, «Надька» приблизилась ко мне, как к нейтральному лицу, и сказала:

– Мне этот здоровый ковер и не нужен совсем. Комнатка-то у меня маленькая. Куда я его дену? У меня и места-то для него нет. Мне так маленький хотелось.

– А вы предложите Сапрыгиной поменяться. Спросите – может, ей большой нужен? – Тут же нашла Соломоново решение я.

– Правда? Может, действительно… Только вы сами спросите, ладно? А то если я попрошу, она обязательно упрется – и ни в какую – из вредности.

Я отправилась к Сапрыгиной, вкратце изложив ей суть проблемы. Она тут же сообразила, в чем дело и поинтересовалась:

– Да я с удовольствием. Мне как раз большой нужен. Но что-то это неспроста? Вы уточните, пожалуйста. И тогда мы опять все соберемся, чтобы потом никаких лишних разговоров не было и уже официально все «переиграем».

Я опять отправилась к Надежде Ивановне в качестве посла, и она подтвердила свое намерение. Всех членов профгруппы опять попросили собраться в самой большой из комнат. Несколько минут все молчали. Ни одна из заинтересованных сторон не желала первой предлагать сделку. Тогда я взяла инициативу в свои руки и сказала:

– Вы знаете, что Надежда Ивановна выиграла большой ковер, но он ей не нужен, а Анна Борисовна – маленький. Они решили поменяться к обоюдному удовольствию.

Что смогло произойти за такой короткий срок в голове у «Надьки» – было непонятно. Или один только вид ее заклятого врага вызвал у нее такие противоречивые чувства, но она вдруг гордо и громко произнесла:

– Ну, уж нет. Так дело не пойдет. Да, мне большой ковер не нужен. Но я выиграла, и ОБЯЗАНА его взять.

Скорее всего, дело было в приступе охватившей ее патологической жадности.

Скорее всего, дело было в приступе охватившей ее патологической жадности. В один из моментов я долго не могла понять, что происходит с сидевшей за соседним столом Надькой. Она как-то странно изгибалась, склонялась к правой тумбе, затем, вылезая оттуда, прикрывала обеими руками лицо и производила какие-то странные движения челюстью, отдаленно напоминающие жевательные. Процесс длился довольно долго. Потом она, довольная, вытащила пол-литровую банку с грязновато-мутной водой, выпила ее залпом и удовлетворенно заметила:

– Говорят, что настой из кураги очень полезен.

Оказывается, она накануне на рынке купила курагу. Видимо, купленная подешевле, как обычно, грязная, курага, хорошенько успела засохнуть. И Надька, не надеясь на свои зубы, размачивала ее в банке, которую прятала у себя в ящике стола, чтобы не приведи господь, не позарился никто на ее добро. Потом, ничтоже сумняшись, опустошила и банку с грязной водой.

Хорошо помню, какое сильное впечатление на меня произвело еще одно доказательство ее «безграничной» щедрости. Обычно на чей-нибудь день рождения мы скидывались по 50 копеек и покупали цветы в соседнем цветочном киоске. Ровно на ту же собранную сумму виновник торжества должен был в тот день выставить угощение. Как правило, покупался мерзкий песочный торт с розовым и зеленым кремом. Потоптавшись для приличия «а ля фуршет», все сотрудники редакции, к общему удовольствию, расходились со своим куском по углам. Художественная редакция всегда была на редкость не дружная, и все дни рождения носили, как правило, очень казенный характер. По отдельности вроде бы все были неплохими людьми, но в коллективе уживались плохо.

Было 30 сентября, «Вера, Надежда, Любовь и мать их Софья», и в этот день на «Надьку» редакция опять скинулась по полтиннику. Вернувшись с обеденного перерыва, я увидела у себя на столе какой-то кусок черного хлеба, на котором покоился кусок селедочной молоки.

– Странно, уж если кто-то за моим столом и обедал, мог бы и убрать, – пробурчала я недовольно, и смахнула одним движением в мусорную корзину остатки чужого пира.

– Ну, что вы… вы не поняли. Это от Надежды Ивановны угощение. Мы ей цветы утром вручили, а она в обед нас селедкой угощала. Старшим редакторам от головы отрезала, редакторам – к хвосту поближе, а уж младшим редакторам молока досталась. Уж вы ее извините… – прокомментировала моя визави Антонина Васильевна Пацина, с которой я сидела в одной комнате.

Особую сладость для «Надьки» составляла радость испортить всем настроение. Она продуманно начинала очередную свару в поисках очень важного и срочного договора в пятницу за полчаса до окончания рабочей недели, предварительно спрятав эту злополучную бумажку у себя в ящике стола, обвиняя намеченную заранее жертву во всех смертных грехах и доводя ее до слез. Еще краше разыгрывались истории накануне отпуска какого-нибудь сотрудника.

О покойниках не говорят плохо. Да простит мне чудаковатая и очень одинокая Надежда Ивановна Комарова мои не очень лестные воспоминания о ней, ведь и ее я тоже люблю, как люблю каждую частичку моего Детгиза.

ХХХХХ

– Какой же все-таки невоспитанный младший редактор у вас, Маргарита Ивановна! – С этими словами хорошенькая корректорша М., вошла в художественную редакцию и, увидев заведующую редакцией литературы для нерусских школ Маргариту Сальникову, поспешила сразу ей доложить. – Вижу ее в конце коридора, головой киваю, киваю. Никакого ответа. Не здоровается, и все. Нос кверху, и никого не замечает. Уже сколько раз было.

– Голубушка, у Наташки очень сильная близорукость. Она совсем молоденькая и стесняется очки носить. Да она просто не видела вас. Что касается ее воспитания, то тут я ручаюсь.

– Уж очень вы лояльны, Маргарита Ивановна. Мне, между прочим, эту историю с библиотекой недавно рассказали. Честно говоря, я не понимаю, почему ее замяли. Да вашу протеже надо было просто из комсомола выгнать.

Я увидела, как Маргарита пошла вся пятнами и вдруг нервно сказала:

– Должна вам заметить, что кивать можно только головой, ни коленкой, ни каким другим местом вы этого при всем желании сделать не сможете. И вы, как корректор, обязаны это знать!

Я взглянула на Маргариту и увидела, что пятна на лице и шее уже побагровели. Она развернулась и быстро вышла из комнаты.

– Какая нервная! Слова не скажи! Кстати, вы заметили, что на партийных собраниях она все время в обморок падает? И пусть мне не рассказывают некоторые сочувствующие, что у нее тяжело проходит климакс, что она часто теряет сознание. У нас почти все женщины в таком возрасте. И ничего. А почему-то с Маргаритой Ивановной вечно это происходит. И заметьте – на партийных собраниях. С чего бы это? Насколько мне известно, она на вернисажах у своего мужа в обмороки не падает.

– А что это за библиотечная история? – поинтересовалась Надежда Ивановна.

– Месяца два уж тому назад было. Ну, вы знаете, эта Наташа Розен, пока ее Маргарита Ивановна к себе не взяла, работала в библиотеке, у Клеопатры Николаевны. Так вот в библиотеку пришли очередные списки на изъятие некоторой литературы. Нужно было составить акт на списание, и во дворе в баках сжечь книги там всякие, журналы…ну, так всегда делается.

– А что за книги-то? – Простодушно спросила Комарова.

– Да предателей родины, тех, кто за бугор уехал. Что же нам наших детей по их книгам учить? Так вот Зина, вторая библиотекарша, все увязала аккуратно стопочками и собралась идти во двор. А эта, видите ли, Розен, и не чешется. Тогда Зинаида Клеопатре Николаевне говорит, что связки тяжелые, их много, она одна не справится, пусть, дескать, та скажет, чтобы ей Розен помогла. Клеопатра, не зря ее все-таки Клёпой зовут, начала что-то мямлить. Она, хоть и о-о-чень образованный человек, не спорю… Просто ходячая энциклопедия. По любому вопросу… Сколько же она книг всяких перечитала…. – М. выразительно закатила хорошенькие глазки. – Но в некоторых вопросах… Клёпа и есть Клёпа… Давайте, говорит, Зиночка, если уж вам так тяжело, то лучше я вам помогу отнести. Зина, понятное дело, обиделась. Почему она должна все сама тащить, в грязных баках ковыряться, а эта «белая кость» – Розен – по просьбе редакции выверкой фактического материала в рукописи, сидючи за столом, будет заниматься. Срочная работа у нее, видите ли. Да она еще даже университет не окончила. И вообще, что она там знать может? Проверяльщица нашлась. А Клёпе все неудобно, видите ли! – Все больше расходилась М. – Тогда Зина напрямую пошла к Камиру. Он все-таки заместитель главного редактора, и библиотеку курирует, и секретарь партийной организации. К кому же она еще могла пойти, как не к нему? Так представляете, Надежда Ивановна, он вызывает сразу же эту Розен к себе и прямо в присутствии Зины начинает у нее выяснять, что за срочная работа такая, что она на полчаса оторваться не может?

– И знаете, что она ему отвечает? Зина говорит, что так нагло в глаза посмотрела и сказала, что этого она делать никогда не будет. «Это почему же, позвольте поинтересоваться?» «Я, Борис Исаакович, в инквизиции никогда не состояла и книг никогда сжигать не буду». Бедный Камир. Идите, говорит, мы потом с вами разберемся. А вам, Зина, мы сейчас настоящую помощь организуем. Комитет комсомола подключим. Нет, ну какова? Мне только интересно, почему он дальше этому делу ход не дал? Да еще недавно ее в редакцию перевели. Люди по сколько лет ждут, уже с законченным высшим…

– Ну, вот что. Я пока не забыла, у меня вопросов много по мартовскому графику. Мы тут многое готовы сдать в производство. За вами дело. Давайте сверимся, а? – Надежда Ивановна, хоть и не числилась в «талейранах» никогда, но почему-то поспешила сменить тему.

Мы переглянулись с сидящей напротив Леной С-кой.

Лена закончила театральное училище имени 1905 года, была художником по костюмам, что всегда чувствовалось по тому, как она одевалась. Лена удивительным образом умудрялась всегда, даже в страшные годы дефицита, хорошо выглядеть, и была, что называется, женщина со вкусом. При этом она самим фактом своего существования опровергала и расхожую формулу, которую вывели советские мужчины: «Одеть женщину – это все равно, что заглянуть в бесконечность», и гениальный женский вопрос в условиях дефицита тех лет: «Неужели я умру, и никто никогда не узнает, какой у меня был вкус?» Вещей у нее было немного, и все ею же придумано и сшито собственными руками.

– Главное в женщине – это тайна. Почему наши бабки сарафаны да разные широкие вещи носили? А ты, поди, разбери, что там под ними. А когда разбирались, то поздно – под венцом уже побывали, – делилась она своими знаниями. – Вот кто-то переживает, что толстый. Но кто-то хорошо сказал, что есть женщины полные, а есть – пустые. А знаешь, я, например, просто вешалка для одежды. На меня, что ни повесь, все хорошо смотрится. А когда голая, то просто не знаю, куда спрятаться. Можешь себе этот ужас представить, когда у беременной женщины между двумя здоровенными костями живот торчит? Ну, очень неорганично смотрится. Причем непонятно, что более неорганично – живот или кости? – Рассуждала Лена во время своей беременности.

Она была неправа. Ленка просто немного опережала свое время. Тогда в середине семидесятых особи женского пола ростом под метр восемьдесят были просто еще редкостью и не очень котировались.

Как-то Ленка в совершеннейшем упоении делилась со мной своими наблюдениями. Она накануне полдня пробродила по пятам за какой-то молоденькой француженкой в Третьяковке.

– Ты себе не представляешь. Идет рядом с та-аким кадром. Мужик – закачаешься. У нее та-акая мини-юбка, что нашим и не снилось. Ноги как два колеса. Я смотрю и думаю, да как же она могла на такое осмелиться, совсем сдурела, что ли? Стала наблюдать, пошла за ними. С ума сойти можно было. Она своими ногами такие кренделя выписывала, она ими так крутила. Ну, прямо «сексуал номер пять». Но все так естественно смотрелось, а мужик прямо млел. Вот как надо. А мы все зажатые, всего стесняемся, стыдимся.

У Лены было прелестное лицо, иногда вспыхивающее и покрывающееся румянцем только при упоминании ее имени, только при обращении к ней – есть такой тип женщин; чудные большие зеленые глаза, врожденная пластика – движения ее длинных рук были необыкновенно красивы и изящны. Все позы, которые она принимала, были, как говорила Елена Александровна Благинина, «позы-грациозы»…

Юная художница С-кая в то время находилась в поиске. Поняв, что в издательствах хороший анималист ценится на вес золота, она решила брать уроки у Григория Никольского. Никольский – потрясающий художник, бродяга, полжизни провел в лесах, на природе, рисовал, как он их сам называл, «зверушек». Каждое появление в стенах Детгиза этого весельчака и говоруна было праздником. Он громко, раскатисто, немного, кажется, картавя (или был какой-то другой дефект речи?) сыпал шутками и прибаутками, рассказывал захватывающие истории. Любил немного приврать, и всегда сам по-детски, когда это происходило, начинал громогласно хохотать. Он все время дурачился, и его хохот на третьем этаже было слышно всюду. Он словно наслаждался в издательстве этой «самой большой роскошью – роскошью человеческого общения», по словам Ахматовой, после долгих дней отшельничества в лесах. Ему верили, что он знает и понимает звериный язык. Любую из его работ можно считать шедевром в этом жанре, тем более что практически все было им написано в полном смысле слова с натуры. Он делал вид, что неравнодушен к женскому полу, хотя на самом деле его интересовали только его «зверушки». Появляясь, он рассыпался в комплиментах молоденьким девочкам, заигрывая с ними. Все понимали, что это игра, что он, этот настоящий русский интеллигент, зашел сюда ненадолго, чтобы просто повеселиться перед предстоящим долгим затворничеством, которое составляло смысл его жизни. Он не вел длинных «интеллигентских» разговоров, которые сводились в те годы к тому, что «надо эмигрировать в себя». Он просто это сделал. В один из таких приходов Лена попросила взять ее в ученицы. Она и предположить не могла, какой самоотдачи потребует от нее этот мастер даже в свое отсутствие в Москве. Часами потом она просиживала в зоопарке под палящим солнцем, пытаясь воспроизвести какую-нибудь сонную ламу или рысь.

– Что ты намалевала? Кто это? – Орал в бешенстве Никольский. – Это бревно, а не рысь. Почему задние лапы такие пластилиновые? Где звериная пластика? Где ее поступь? Где кожаный нос? Куда девала этот хищный вертикальный зрачок? Это же ЗВЕРЬ! Все изуродовала! Совсем не чувствуешь зверя! Работай больше. Иди в Зоологический музей, изучай и рисуй скелеты, раз тебе мертвечина больше удается.

Визитом в Зоологический музей карьера анималиста и закончилась. В какой-то из творческих дней, которые полагались в издательстве литературным и художественным редакторам, и которыми иногда баловали младших редакторов, с утра пораньше, Ленка явилась в Зоомузей, заняла поудобнее позицию, расположилась со своими угольками и заработалась… Опомнилась она только тогда, когда поняла, что темнеет, а свет почему-то никто не зажигает. Выяснилось, что музей закрыли, как закрыли и ее саму в этом зале с чудовищными скелетами и какими-то уродцами в стеклянных колбах, плавающих в формалине, что нигде нет ни одной живой души, ни телефона. Этаж был первый, но расположенные высоко окна заколочены, а снаружи установлены решетки. Она похолодела от ужаса и попыталась привлечь каким-то образом прохожих на улице. Но странная Ленкина длинная тень в полутемном зале, изящно как всегда размахивающая руками, на фоне огромного скелета какого-то доисторического не то бронтозавра, не то ихтиозавра, наводила на прохожих такой же доисторический ужас. Она увидела, как какой-то мужик, завидев ее в окне, мгновенно припустил на другую сторону мостовой, а толстая тетка, перехватив кошелку в левую руку, начала мелко и быстро креститься. Подробности этой проведенной со скелетами ночи выражались в Ленкиных воспоминаниях только причитаниями и бормотаниями: «Господи, какой кошмар! Господи, какой кошмар! Как я это пережила?» Утром ее благополучно выпустили, и даже не особенно удивились, обнаружив в зале. Но с тех пор всякого рода экологическая тематика ее не особенно привлекала.

ХХХХХ

Жили в Детгизе одной большой семьей. Если появлялся хороший парикмахер, то он становился своего рода «ведомственным» парикмахером. Сразу за вопросом «Кто это вас так хорошо постриг, Галочка?» следовала просьба дать телефон этого мастера. Через пару месяцев все уже стриглись только у него. Таким издательским парикмахером многие годы был необыкновенный Володя Остапенко. Закончив в ГИТИСе отделение музкомедии, он, обладатель шикарного голоса, пошастал по гастролям, понял, что без блата ему не пробиться, а значит, остаются только гастроли в провинции, несколько лет еще подергался, ночуя в деревенских клоповниках-клубах, а затем, гордо заявив, что лучше уж он будет девочек красивыми делать, окончил курсы парикмахеров. Нам его сосватала какая-то знакомая Наташи Розен. Эта взрослая дама чуть позже эмигрировала в Америку. Рассказывали, что с Володей ее связывали очень близкие отношения, и что она якобы даже звала его с собой в Штаты. Он, как она уверяла, до того был хорошим любовником, что жаль было его оставлять на радость Советской власти. Володя за ней не последовал. Не знаю, как он там по любовной части, но руки у него были действительно потрясающие. Талант – от природы. Когда еще у него водилось не очень много клиентов, и он только начинал работать, то ездил по домам. Наташа Розен позвала меня и свою приятельницу Аллу Ф–ну к себе. Пришел Володя. Огромный, метра два ростом, оглядел нас с ног до головы и спросил:

– Ну, что будем делать?

Мы пожали плечами:

– Может, для начала чаю выпьем? – спросила вежливо Наташа.

Володя моментально сориентировался, выскочил из квартиры и вернулся минут через пятнадцать с полным джентльменским набором – колбаса, сыр, какие-то рыбные консервы, наверняка это была килька в томате, бутылка сухого вина, хлеб и какие-то карамельки. Мы шумно обрадовались его добыче. Тогда это казалось просто роскошью – сбегать в магазин и за такое короткое время купить хоть что-то. Наташа взгромоздила гору немытых чашек на огромный, и без посуды тяжеленный, серебряный поднос, Володя мгновенно подхватил его и потащил на кухню ее большой коммунальной квартиры. Там я принялась за мытье чашек совершенно ледяной водой, зная, что Наташка делает все очень медленно. Мы уселись пить чай, Володя веселил нас анекдотами, он распускал перья, как петух в курятнике, а мы хохотали и кокетничали. Потом начался «процесс». Он зажал Наташку между коленей, внимательно посмотрел на нее, поднял ей сзади волосы вверх и восхищенно, без тени улыбки, сказал: «Обалде-е-е-ть!» Потом несколько раз повернул ее, внимательно разглядывая и профиль и анфас, и вынес приговор:

– Значит, так. Затылок я весь снимаю. Грех не показать всем эту шикарную линию – это раз. Подчеркнем и обратим таким образом всеобщее внимание на твой обалденно сексуальный нос – это два. И третье – народ должен видеть Жанну Самари живьем.

Аллка от образованности парикмахера поперхнулась чаем. Я судорожно стала копаться в мозгах в поисках этой самой Жанны, когда Алла проговорила:

– Слушай, а ведь, правда, Наташка очень на ренуаровскую Самари похожа.

Тут и я вспомнила один из ренуаровских портретов Жанны Самари, актрисы театра Французской комедии, где она изображена подперевшей ладошкой чуть приподнятый подбородок. Сейчас копии этого портрета очень распространены повсюду. Я как-то видела ее изображение даже на обертке шоколадной плитки. Серия этих кондитерских изделий называлась так же приторно, кажется, «Женские портреты».

Володя уже не откликался. Сначала было слышно его сопение над Наташкиной головой, по мере приближения к концу он стал что-то тихо напевать, а закончив, разразился арией Брамса, где громко и зловеще похохатывал. Это выражало, как потом мы узнали, высшую степень удовлетворенности своей работой. Он сушил ее волосы, кружась и приплясывая вокруг нее, очень довольный и совершенно бесстыже нахваливал себя. Мы с Аллой замерли от сотворенного им чуда.

– Следующий! – Озорно прокричал он.

Я рванулась вперед. Он также зажал меня между коленей, пощупал волосы, накрутил их на руку, перекинул то в одну, то в другую сторону и пробормотал:

– Куражу тут в ентой бабе, конечно, поменьше будет. Но грех не попользоваться. Такие послушные волосы. На них учиться и экспериментировать хорошо. Любой дурак справится. Ну, чего изволите? Что изобразить? Кем желаете сначала побыть – певичкой из «Доули Фэмили»

(была в то время такая популярная группа) или Мирей Матье?

Я заметалась в сомнениях.

– Ну, хорошо, давай сначала француженкой погуляешь, а потом англичанкой заделаешься.

Мне показалось, что он работал вечность. После чего я ринулась к старому потемневшему зеркалу и поразилась своей неземной красоте.

Аллу он даже не стал зажимать между коленей. Только констатировал факт:

– И не надейся. Ищи проходимцев. Я косы не срезаю и химию не делаю.

У Володи Остапенко позже стригся почти весь Детгиз. Мы любили втроем, вчетвером ходить к нему, потому что наблюдать за Володиными уверенными руками, за его работой, сопровождаемой потрясающим пением, было здорово. После его стрижек, сопровождаемыми массажами, детгизовские головы светлели и хорошели. Когда на заре перестройки он вдруг куда-то пропал – не то уехал, не то собственное дело открыл – я искала его долгие годы, но так и не нашла. Я перепробовала десятки разных мастеров, но так и не остановилась ни на ком. Правильно гласит пословица, можно изменить мужу, но парикмахеру – никогда.

ХХХХХ

Молодежи в Детгизе в 70–80-е годы было очень мало. Предыдущая смена пришла в Детгиз где-то в 50-е годы. Тогда издательство некоторые остряки именовали «цветником» – столько молодых и образованных красоток одновременно начинало там свои карьеры. Они трудились над рукописями, вели творческие беседы и, конечно, крутили романы с писателями и художниками, потому что были хороши собой, веселы и светски. Детгизовские коридоры долго хранили память о бесчисленных признаниях в любви, легком флирте или просто задушевных разговорах. Прежде они были устланы коврами, по всему периметру на третьем и четвертом этажах стояли журнальные столики с двумя креслами, на столиках красовались лампы с зелеными абажурами, повсюду напольные огромные китайские вазы. Рассказывали, как директор издательства Пискунов Константин Федотович застиг под абажуром Галочку Малькову, целующуюся с художником Ермолаевым, а потом по-отцовски бранил молодого редактора у себя в кабинете. Потом все повыходили замуж, в основном в мужья взяли себе творческую интеллигенцию, успокоились, постепенно превратились в завзятых ханжей и с подозрением поглядывали на молодое поколение – не кокетничают ли, не строят ли глазки, не флиртуют ли с авторами…

Детгизовские коридоры были особенными. Долго, пока кому-то из вновь пришедших чиновников от литературы не пришло в голову задуматься о хромающей в их понимании дисциплине, по всей длине этих длинных П-образных коридоров на двух этажах издательства были расставлены журнальные столики и кресла. Иногда в коридорах словно гудел растревоженный улей. Редакторы выползали туда работать с авторами и художниками, снимали вопросы с корректорами, гоняли строчки в рабочих макетах с техническими редакторами, кто-то рядом присаживался просто покурить, кому-то хотелось просто поболтать и посплетничать. Старожилы вспоминали, что раньше коридоры украшали какие-то огромные антикварные вазы и настольные лампы. С годами становилось все беднее, вся эта антикварная роскошь куда-то подевалась, за коридорные столики и кресла какое-то время пытались бороться, но безуспешно. Вечное противоречие между творческим составом редакторов и другими отделами – плановым, производственным отделами, бухгалтерией и другими – сделало свое дело. Сотрудникам этих отделов всегда казалось, что редакторы слишком хорошо живут, что они не работают (в их понимании), а только болтают с авторами, что у них слишком хорошая жизнь – они имеют даже по два творческих дня в неделю. Руководство издательства время от времени шло на уступку, и, пытаясь погасить ропот взбунтовавшихся отделов, отнимало творческие дни у редакторов. Потом здравый смысл вновь побеждал, потому что все понимали, что работать над рукописью в комнате, где еще сидят пять человек, практически невозможно, поскольку все это отражается на творческом процессе. Тогда такие дни для работы вне издательства разрешали брать всем – и техническим редакторам и корректорам, на время все конфликты затихали, а потом опять возобновлялись с новой силой. Помню, как в нашей редакции, после очередного редсовета, собралось немыслимое количество авторов. За круглым столом, естественно, никто не мог разместиться, все пили чай за рабочими столами, сидя на столах, стоя… Галдеж стоял невообразимый. Не помню, о чем, но все горячо спорили. Авторы пикировались, задевали друг друга, упражнялись в остроумии, кто-то кого-то хвалил, кто-то ругал. Но за это время родилось с десяток очень интересных тем для одной из серий научно-художественной литературы. Писатели, как и люди других творческих профессий, не могут существовать, не имея реакции на свою работу. Они – как дети, им обязательно требуется похвала, поощрение, интеллектуальная подпитка, только тогда они движутся в своем творчестве вперед. Мне кажется, что в последние годы очень многие лишены такой обратной связи. Модные тусовки, где мелькают одни и те же популярные лица, думаю, никому не заменяют общения с собратьями по цеху. Даже книжные ярмарки превратились в ярмарки тщеславия для издателей и реализаторов книжной продукции. Может быть, сейчас какие-то библиотеки и продолжают вести работу с читателями, но осмелюсь предположить, что в отношении профессионализма они очень уступают работникам Дома детской книги, верного соратника Детгиза в течение многих лет.

О детгизовских коридорах вспоминаю не я одна. Недавно наткнулась на один абзац в воспоминаниях Ирины Токмаковой:

«И вот я, начинающий детский поэт, иду по коридору «Детгиза», а мимо меня проходят Ираклий Андроников, знаменитый художник Дементий Шмаринов. Детгизовский коридор казался океаном, по которому мимо меня медленно проплывают киты, а я – маленькая рыбёшка, которую никто не замечает. Вдруг из-за коридорного поворота выходит Лев Кассиль. Он посмотрел на меня, приветливо улыбнулся и, поняв, что ли, как мне нелегко в этом океане, сказал: «Здравствуйте!»

Еще почему-то врезалось в память смешное двустишие – то ли Агнии Барто, то ли Аминанава Каневского – сейчас уже не могу вспомнить:

«Барто в Детгизе увидав,

«Привет», – сказал Аминадав».

Аминадав Моисеевич Каневский иллюстрировал «Приключения Буратино», образ которого так вжился в сердца всех читателей, что никакой другой уже многие годы читателями просто не воспринимается. Это им в 1937 году разработан образ Мурзилки, и этот семидесятилетний герой жив до сих пор.

ХХХХХ

В марте или апреле1975 года пришла очередная разнарядка из райкома партии, согласно которой наше издательство должно было отработать столько-то «трудодней» на овощной базе. Естественно, в основном это ложилось на плечи молодежи.

Тогда ранней весной мы – пять или шесть детгизовских девчонок – договорились встретиться в метро на станции Преображенская, чтобы вместе добираться на автобусе до овощной базы. Все, кроме Наташи Розен, нацепили на себя защитного цвета телогрейки. Погода стояла холодная, лужицы подергивались колючими льдинками, работа предстояла грязная – перебирать картошку, лук или капусту в вонючих цехах, где вечно гниющие овощи чавкали под ногами. По этому случаю на ногах у всех, опять же кроме Наташи, были резиновые сапоги.

– Ты чего так вырядилась? – Поинтересовалась Аня Новина. – Там же грязно.

– А я бабушкины старые туфли нашла. Я не могу в резиновых сапогах.

– И в телогрейке не можешь?

– Не могу, – ответила Наташа.

Все почему-то замолчали. Наверно, потому что – могли.

Весь день мы перебирали гнилую капусту и трещали, не умолкая. В какой-то момент Наташа остановилась, посмотрела на меня и сказала:

– Странно. Я вообще-то не очень откровенна, и не так легко схожусь с людьми. Сама себе удивляюсь. А поехали после базы ко мне. Я на Неглинке живу. Совсем в центре. Родители купили кооператив в Теплом Стане. А я с бабкой в коммуналке осталась. Мне нравится на Неглинке. Бабки сейчас нет, она большей частью у своего друга живет, но она мне никогда не мешает, даже когда дома бывает. Чаю попьем, поболтаем.

И мы, как те две тетки, которые 25 лет просидели в тюрьме в одной камере, а потом, когда их выпустили, еще три часа не могли на углу наговориться, поехали к Наташке на Неглинку. Я помню эту особую особенность ее дома на самом углу Петровских линий и Неглинки. Подъезд с огромной лестницей и еще сохранившимися старинными резными, очень красивыми перилами, широченные подоконники и грязные, исписанные и исцарапанные, как и везде тогда в России, стены.

– Это парадный вход, – объяснила Наташа, – есть еще и черный ход, во двор ведет.

На двойной двери, обрамленной со всех сторон немыслимым количеством звонков и почтовых ящиков с фамилиями адресатов, висели бесконечные таблички типа: «Ивановым – 3 звонка». Наташа долго копалась в двери, ключ заедал и не проворачивался, и она, набрав в легкие воздух, решительно нажала одну из кнопок. Дверь распахнуло крошечное существо с коротко стрижеными волосами, замотанное, кажется, в три халата сразу. Возраст и пол этого существа определить было довольно сложно, не то подросток-мальчишка, не то женщина. Самой выдающейся частью существа был нос, в голосе тоже слышался мальчишеский перелом переходного возраста:

– Наташа!!!! Я не могу больше! Я работаю! Понимаешь, ра-бо-та-ю! Мне перевод надо в среду сдавать. Оповещай своих друзей заранее, когда тебя нет дома. Я не могу бесконечно подходить к телефону. И только я решила не брать больше трубку, только у меня, наконец, пошл, как ты в дверь звонишь!!!!!!

– Сонечка, солнышко, все знаю. Молчи-молчи. Не отвлекайся. Замок, проклятый, опять заедает. Я уже минут десять ковыряюсь, не хотела тебе мешать. Солнышко, Сонечка, не убивай.

– Кто-нибудь его починит когда-нибудь или нет?! У тебя тут толпы молодых людей ошиваются. Мой братец делает вид, что ко мне зачастил. Я запретила Персику (Виктор Персик, известный чтец в те годы – прим. автора) сюда ходить, у него жена, ребенок, а он все в твою сторону поглядывает. Ах, ну, что я несу, они же все безрукие гуманитарии.

– Сонечка, солнышко, познакомься, это Лариса. Мы с ней вместе работаем.

– В издательстве? – Удивилась Соня, внимательно посмотрев на мою телогрейку.

– Мы сегодня на овощной базе работали.

– Ах, ну да, стирали грани между умственным и физическим… Ты, кстати, слышала, как какой-то доктор наук, работая на базе, в каждый пакет, вместо этикетки «Плодово-овощная база № 5. Фасовщик № 8», вкладывал свою визитную карточку: «Доктор, профессор» et cetera. Говорят, что он чуть ли партийного билета не лишился.

– Напугали, – вдруг зло сказала Наташа. – Я бы и эту красную книжицу, если уж угораздило его так вляпаться, непременно в мешок с картошкой засунула.

– Ч-ч-шш…– зашипела Соня, с опаской взглянув на меня, а потом оглянувшись на какую-то дверь. – Что ты несешь!

– Соня, сейчас не тридцать седьмой…

– Но уже и не шестидесятый. Беги, опять телефон надрывается. Да загляни потом к Матроне, мне некогда, посмотри хоть – жива или нет, а то я ее сегодня еще не видела.

Наташа припустила куда-то вглубь длинного коридора, потом свернула налево и исчезла.

– Да вы проходите, пожалуйста, – пригласила меня Соня.

– А куда?

– Идите по коридору, потом направо, потом в такой аппендикс, там четыре комнаты будут, а Наташина последняя в торце.

Я побрела по скрипучему, темному от старости паркету, остановившись в нерешительности перед неосвещенным аппендиксом, и прижалась к стене. Голова внезапно закружилась то ли от усталости, то ли от голода, то ли от количества выкуренных за день сигарет. И вдруг произошло что-то очень странное. Мне показалось, что я уже здесь бывала в какой-то своей прежней жизни, что я помню запах этой квартиры, что я помню этот поворот, что даже могу узнать комнату за этой дверью, и ее обстановку…И там, в этой комнате, наверняка, есть какие-то колокольчики, и звон у них точно такой, как тот, что стоит у меня сейчас в ушах. «Что это?» – успела спросить я себя.

– Как ты меня напугала! Извини ради Бога. Проходи скорее. Сейчас народ повалит. Надо скорее чашки перемыть.

Я, пошатываясь, переступила порог комнаты и скинула телогрейку.

– Не обращай внимания на беспорядок. Я мигом, только посуду помою. Займись пока чем-нибудь, ладно?

Я присела на кушетку и огляделась. Высокие удлиненные два окна почти не освещали квадратную комнату. Вероятно, так казалось из-за очень темной старинной мебели. На конторке, такой, за которой, может, когда-то Пушкин работал, лежали книги и стояли три потемневших от времени колокольчика – один побольше и два одинаковых поменьше. Я подошла ближе, взяла обернутую в газету книгу, посмотрела титульный лист: «Доктор Живаго». В этот момент вошла Наташа, вспыхнула и коротко бросила, наводя порядок на столе:

– Только не трепись, ладно?

– Не буду. Ну, и как тебе?

– Да как тебе сказать… Поэт – он блестящий. А в прозе скучноват.

– А можешь мне потом дать почитать?

– Посмотрим. Мне пока ненадолго дали, может, еще потом дадут. Я могу тебе пока его «Братья Люверс» дать. Хочешь?

Я кивнула. Взяла в руки колокольчик и тихонько позвонила.

– Откуда это?

– А еще от пра -или пра-пра-бабки. Барыня так прислугу вызывала – звонила. Мне они тоже очень нравятся.

– И мне.

– Слушай, возьми один. Тут же два совершенно одинаковых.

– Да нет, зачем? Для тебя это память…

– Вот и для тебя была бы память, – улыбнулась она так, как будто уже знала, что через двадцать с лишним лет, уехав в Германию, я ни о чем не буду так жалеть, как об оставленном этом колокольчике и кофточке, которую переделала мне мама из старинного шитья ручной работы. Когда-то этот кусок батиста необыкновенной красоты служил подзорами на чьей-то господской кровати. Потом, когда мама, сразу после войны, выходила замуж за папу, бабушка, не имея возможности не только справить дочери какое-то приданное, но и даже купить приличную комбинацию, сшила ей из него для первой брачной ночи сорочку на тонких бретельках. Мама весила тогда 42 килограмма. Много лет сорочка пролежала в каком-то из чемоданов, которые мы с ней иногда любили перебирать – там хранились старые любимые ее платьишки, три отреза, которые подарил папа на 8 марта, кружевные пеленки моего брата и мои, в которые мы были завернуты, когда нас забирали из роддома, вышитые крестиком несколько наволочек для подушечек-думочек Однажды мама вытащила эту маленькую рубашечку из светящейся от тонкости ткани и предложила: «А давай, попробуем тебе маленькую кофточку смастерить. Сейчас такие – как раз в моде». Она трудилась над ней много дней. Материала было очень мало, он был настолько тонок от природы и от времени, что с ним страшно было работать, вставляла кокетку из кусочков, тщательно подбирая расшитые белые фестоны. А когда закончила, примерила на меня, и мы ахнули обе от восторга, сказала: «Носи аккуратно».

Народ, действительно, потянулся. Забежали какие-то университетские подруги, какая-то семейная пара шла в театр, решив перед началом спектакля заглянуть к Наташе и что-то перекусить, ввалился богемного вида тип и потребовал, чтобы мы срочно выслушали новую главу его романа, потому что ему надо немедленно продолжать дальше работать, а он не знает, так ли великолепна эта, как предыдущая, или нет. «Хороший ты парень, но графоман», – прокомментировала Наташа. Потом ввалилось сразу человек семь, как я позже узнала, они-то и составляли костяк Наташиной, давно сложившейся компании с филфака, остроумные, языкатые, умные ребята и девчонки, которые меня сразу подавили своим интеллектом. Я вдруг страшно испугалась, как мало я всего знаю, и что совершенно не читала тех книг, которые они так горячо обсуждали.

Перед тем, как я засобиралась домой, Наташа сказала:

– Я тебе кое-что дам почитать, только ты в метро не открывай, ладно? Дома, чтобы никто не видел. Это стенография Фриды Вигдоровой на процессе Иосифа Бродского. Она присутствовала там и все записывала, представляешь? Можешь не торопиться, я перепечатала этот материал для себя. Это мой экземпляр. И колокольчик не забудь…

Так с Наташей пришел в мою жизнь Самиздат. То за три дня должен был быть прочитан «Дар» Набокова, то за ночь «Москва-Петушки», «Чонкин», «Собачье сердце» или «Роковые яйца», то за два дня – не напечатанная еще нигде проза Цветаевой. До сих пор в двух томах Цветаевой у меня вклеено огромное количество папиросных листов бумаги, на которых напечатаны все цензорские купюры. Это с Наташей мы бегали в какие-то клубы в Текстильщиках – то на «Земляничную поляну» Бергмана, то еще на какие-то «некоммерческие» фильмы. Как об этом узнавала московская интеллигенция, каким образом с такой скоростью разносилась по Москве эта информация, остается загадкой до сих пор. Но в нужный день и час в любое захолустье отовсюду стекался поток людей с умными лицами и понимающими глазами, и становилось радостно оттого, что еще не все выродилось, что еще можно жить, что есть еще те, кто работает с тобой на одной волне. Я приняла Наташу сразу и безоговорочно. Помню, как-то, в ответ на ее очередное охаивание Советской власти, я вяло промямлила набившее оскомину: «Ну, да, конечно, у нас есть недостатки… Но сколько было за эти годы достигнуто…» Наташа взглянула на меня откуда-то издалека и сказала: «Я вообще-то тебя за образованного человека держала. Во-первых, не надо приписывать достижения научного прогресса Советской власти. А во-вторых, я, например, для себя давно уяснила, что мы живем в обыкновенной фашистской стране и…». У меня от ужаса перехватило дыхание. «Конечно, самый обыкновенный фашизм, когда сжигают книги, высылают и сажают за мысли. Что это еще по-твоему? Если бы ты анализировала ситуацию в другой стране, или попыталась бы дать определение фашизму, ты бы эти признаки назвала одними из первых. Так? Так?» – волнуясь и презрительно щурясь, спрашивала Наташа. Я уже знала, что это так. Напомню, что разговор наш шел в 1975 году, а Наташе было 20 лет.

Я стала частым гостем у нее в редакции. Мы вместе с ней и ее заведующей Маргаритой Ивановной Сальниковой вместе пили чай, обедали, болтали. Как-то зашла Нора Галь, принесла прочитанные гранки «Маленького принца» Экзюпери в ее переводе. Присела с нами выпить чаю. Нора Галь вдруг стала читать стихи французских поэтов. В какую-то из пауз Наташа тоже вдруг прочитала Поля Верлена «Тихо сердце плачет». Нора Галь вскрикнула от радости: «Деточка, откуда? Откуда такое произношение? Я уже так давно такого чистого французского не слышала! Еще, еще почитай, хочу послушать, читай, читай…»

Мне казалось, что Маргарита просто упивается общением с Наташей, но она безоговорочно приняла и меня. Мы были молодыми и много смеялись. Иногда на нас нападал беспричинный смех, и мы заразительно хохотали до изнеможения из-за какого-нибудь пустяка. Маргарита сначала переглядывалась с кем-то непонимающе, укоризненно качала головой, приговаривая «Вот что значит молодость. Хохочут и все, а я, пятидесятилетняя дура, любуюсь тут на них », а потом не выдерживала – и ей тоже в рот «попадала смешинка».

Мужем Маргариты Ивановны Сальниковой был замечательный художник, великолепный цветовик – Наум Иосифович Цейтлин. В начале 90-х годов их семья переехала в Израиль, где Цейтлину должны были делать какую-то сложную операцию. Вряд ли им удалось вывезти все его творческое наследие. Где сейчас его работы? К сожалению, ничего о них не слышно. Вот еще одна неоцененная фигура. Зато сколько у нас теперь гламурных знаменитых художников развелось, которые творят как художник Тюбик из «Приключений Незнайки» – по желанию заказчиц всем рисуют глазки побольше, а ротик поменьше. Хотя – нет, теперь – наоборот: ротик побольше, а глазки поменьше.

Маргарита всегда нервничала по поводу и без повода, часто начинала приставать к мужу с разными вопросами: «Нёма, скажи! Нёма, послушай! Нёма, а ты знаешь?» Наум Иосифович, у которого рабочий день начинался в мастерской, куда еще надо было добраться, всегда в 7 часов утра, порой вечерами не выдерживал и говорил: «Рита, делай ночь!»

Когда Маргарита нервничала на работе, покрываясь красными пятнами, мы тоже ей иногда говорили: «Рита, делай ночь!» Маргарита была очень импульсивна, многое в ее поведении зависело только от настроения. Очень смешно было, когда она рассказывала про неожиданно охватывающую ее жадность в самый неподходящий момент. Она была мотовкой по природе. Устраивая какое-нибудь очередное шикарное застолье, она задолго предварительно набиралась каких-то заказов, где на одну баночку икры или на полкило салями, полагались в придачу непременные консервы «Завтрак туриста», плавленые сырки «Дружба», килограмм перловки и прочие подобные «деликатесы». А затем, накрыв на стол, увидев все это великолепие – черную и красную икру, осетрину, балык и так далее, вдруг задумывалась о своей расточительности и ставила напоследок тарелку с засохшим сыром, припрятав свежий. Наум Иосифович, застукав ее за этим безобразием, качал укоризненно головой и убирал тарелку со стола.

– Нёма, скажи, а почему у нас еврей – ты, а жадная – я? – Грустно спрашивала Маргарита, устыдившись своей скаредности.

– Рита, ты – не жадная, у тебя просто было тяжелое детство, – успокаивал ее муж.

Сначала Маргарита была заведующей редакцией нерусских школ, где, как она говорила, «расставляла ударения» в произведениях классиков. Потом в издательстве создали редакцию эстетической литературы, и наверху долго решался вопрос, кому быть ее заведующей. Основных претендентов было двое – Маргарита Сальникова и Элеонора Микоян, любимая невестка самого Анастаса Ивановича Микояна. Все внимательно наблюдали за этим противостоянием, хотя многим выбор казался заранее предрешенным. Надо сказать, что Эля Микоян, несмотря на свое номенклатурное происхождение, на работе никогда не пользовалась своим особым положением. Эля долгие годы заведовала редакцией публицистики. Труженица была редкая, второго такого добросовестного человека следовало еще поискать. В молодости была очень хороша собой, поэтому, когда в Москву приехал известный пианист Ван Клайберн (Клиберн), он познакомился с ней на концерте, и, поговаривали, что влюбился в нее. Семейную жизнь Эли по известным обстоятельствам нельзя было назвать счастливой (не хотелось бы здесь разглашать чужие семейные тайны), и Эля всю себя отдавала работе, воспитанию детей. И еще она долгие годы была очень близка с известным преподавателем консерватории Львом Власенко, вырастившим не одну плеяду блистательных пианистов, среди которых одно только имя – Михаил Плетнев – чего стоит. Появление у Власенко нового талантливого ученика почти приравнивалось Элей к появлению у нее ребенка. Она приходила в редакцию и рассказывала о том, какой Мишка (Плетнев) гениальный. Я, не слишком разбираясь в хитросплетениях этой большой семьи, даже не сразу поняла, что речь идет вовсе не о ее сыне – с такими мельчайшими подробностями знакомила нас Эля. В борьбе за заведование редакцией эстетической литературы Маргарита Сальникова очень нервничала и говорила с сарказмом: «Жить с экономистом – еще не означает разбираться в экономике. Дружить с великим музыкантом – еще не значит разбираться в музыке. Ну, впрочем, мне и самой могут возразить, что спать с художником – еще не значит разбираться в искусстве».

Однажды Наташа и Маргарита встретили меня с заговорщическим видом:

– В редакции научно-художественной литературы освобождается ставка младшего редактора. Может быть, ты попробуешь? Хочешь?

– Да не возьмут меня. Я уже чувствую заранее.

– А что мы гадать будем: возьмут – не возьмут? Пойду я к Майе и сама спрошу ее, – предложила Маргарита Ивановна.

– А что вы ей скажете?

– Да ничего особенного. Скажу только: «Возьми, не пожалеешь».

ХХХХХ

В редакции меня встретили поначалу настороженно. Галина Владимировна Малькова смотрела на меня несколько месяцев внимательно и строго, пока, наконец, не убедилась, что я вполне мила и, как она уверяла, ответственна. Когда-то красивая, статная, высокая, она кружила головы поклонникам, но уже давно все свои усилия она направила на мужа Петра Андреевича, директора какого-то крупного завода. Он только на работе и позволял себе властвовать над кем-то. Галина Владимировна от всех требовала обстоятельности. Это не всегда получалось. Она начинала готовиться к очередному отпуску уже за год и выколачивала путевку от 4-го Управления, заблаговременно собирая характеристики от парткомов и месткомов. Шила наряды и страшно удивлялась, что после шестидесяти на курортах ее перестали приглашать танцевать. Несмотря на грузность, она удивительно хорошо это делала, и в танце умудрялась быть легкой и грациозной. Так же красиво она ела – мало кто еще столь изящно орудовал вилками и ножами, как она. Наиболее обеспеченные издательские дамы любили ходить в соседний «Берлин» – ресторан и тогда бывший не из дешевых. Однажды, получив квартальную премию, и я пошла туда. Галина Владимировна ступила по-хозяйски в зал, выбрала один из белоснежных столиков, уселась поудобнее и потребовала у подошедшего официанта немедленно заменить скатерть. По тому, как незамедлительно и беспрекословно подчинился официант (напоминаю, это происходило в конце семидесятых годов, когда от «своры обслуживания» ничего, кроме хамства, ожидать не приходилось), я поняла, что ее здесь уже хорошо знали. Она тут же ткнула хлеб в нос бедному официанту и приказала: «Подогреть немедленно!» Я в ужасе уже присматривала себе место под столом, но желание посетительницы и на этот раз было мгновенно выполнено. Обилие приборов меня ужаснуло – я-то, собственно, рассчитывала на обычный «комплексный» обед советского служащего, для которого требовались только вилка, нож и ложка. Но не тут-то было. Галина Владимировна заказала что-то этакое и еще потребовала с собой берлинского печенья.

– Это у нас рядом, в кулинарии, продается, – пролепетал официант.

– Осведомлена-с, – отрезала Малькова, – но в очереди стоять не желаю, а потому и прошу вас пять пакетов по 10 штук приготовить мне в дорогу.

– Постараюсь для вас это сделать, – угодливо ответил официант и удалился.

Малькова победоносно глянула на нас.

– Вот так их учить надо.

Я поняла, что это была какая-то странная игра, длившаяся у нее с рестораном уже многие годы. Ее прекрасно здесь знали, она не была никакой важной дамой, не заказывала дорогих напитков, ни в каком смысле не была выгодным посетителем, вообще не давала на чай. Но она умудрялась затрагивать какую-то нужную струнку к их подсознании, когда они вдруг на минуту вспоминали, кто они, собственно говоря, есть, для чего они в этом заведении находятся, и чему их вообще где-то учили. Они обслуживали ее безукоризненно, незаметно сзади подливая боржоми, меняли мне пепельницу после каждой сигареты, накрывая использованную перед тем, как взять со стола, и все поглядывали на Галину Владимировну и ее изящные, уверенные движения со всеми этими вилками, ложками, ножами. В их глазах мелькало какое-то тайное блаженство, схожее с эмоциями мазохистов – такое они получали удовлетворение от этой зловредной посетительницы.

ХХХХХ

Сколь угодно могут сейчас авторы обижаться на редакторов за то, что редакторы, как им казалось, тормозили издание их нетленок, но мы просто были обслуживающим персоналом той системы, как впрочем, и сами они. Кто может сейчас утверждать, что не писал конъюнктурных рукописей, не поджимал хвост при критике такого пресса как Комитет по печати? Кто от этой дурацкой внутренней цензуры, так въевшейся в нас за годы Советской власти, не делал самых идиотских вещей? Я тоже отзывала из типографии верстку альманаха «Океан» в те дни, когда Егор Лигачев затеял борьбу с пьянством, а заодно и с виноградниками. Всем редакторам тогда строго-настрого приказали очень внимательно пересмотреть все тексты на предмет наличия в них какой-либо выпивки. А поскольку главные герои этого тематического альманаха – моряки – любили пропустить и кружку пива, и расслабиться, дерябнув рюмку водки, то мне в срочном порядке пришлось вымарывать все эти алкоголические реалии, заменяя их обычной чашкой кофе. После бессонной ночи, закончив править верстку, насчитывавшую почти 400 страниц, у меня создалось ощущение, что не только мне, но и героям этих повестей и рассказов пора вызывать неотложку – всем нам грозил сердечный приступ от передозировки кофеина.



Pages:     || 2 |
 



<
 
2013 www.disus.ru - «Бесплатная научная электронная библиотека»

Материалы этого сайта размещены для ознакомления, все права принадлежат их авторам.
Если Вы не согласны с тем, что Ваш материал размещён на этом сайте, пожалуйста, напишите нам, мы в течении 1-2 рабочих дней удалим его.