WWW.DISUS.RU

БЕСПЛАТНАЯ НАУЧНАЯ ЭЛЕКТРОННАЯ БИБЛИОТЕКА

 

Pages:     | 1 |   ...   | 3 | 4 || 6 | 7 |

«Светлана Алексиевич Чернобыльская молитва (хроника будущего) Аннотация ...»

-- [ Страница 5 ] --

Дали дозиметр, а зачем он мне? Постираю бельё, оно у меня белюсенькое — дозиметр звенит. Приготовлю еду, спеку пирог — звенит. Постелю постель — звенит. Зачем он мне? Я кормлю детей — и плачу. «Чего ты, мамка, плачешь?»

Двое детейдвое мальчиков. Все время с ними по больницам. По врачам. Старшенький: то ли девочка, то ли мальчик. Лысенький. Я — и к профессорам с ним, и к бабкам. Шептухам, знахаркам. Самый маленький в классе. Ему нельзя бегать, играть, если кто нечаянно ударит, потечёт кровь, он может умереть. Болезнь крови, я её даже не выговорю. Лежу с ним в больнице и думаю: «Умрёт». Потом поняла, что так думать нельзя, а то смерть услышит. Плакала в туалете. Все мамы в палатах не плачут, а в туалетах, в ванной. Вернусь весёлая:

— У тебя уже щёчки порозовели. Выздоравливаешь.

— Мамочка, забери меня из больницы. Я тут умру. Тут все умирают.

Где мне плакать? В туалете? А там очередь… Там все такие, как я…"

"На радуницу… В день поминовения…

Нас пускают на кладбище. На могилки… А заходить в свои дворы, милиция приказывает, нельзя. На вертолётах они над нами летают. Так мы хоть издали поглядим на наши хаты… Перекрестим их…

Привезу ветку сирени с родного места, и она год у меня стоит…"

"Расскажу вам, что такое наш человек… Советский….

В «грязных» районах… В первые годы магазины завалили гречкой, китайской тушёнкой, и люди радовались, похвалялись, что, мол, нас теперь отсюда не выгонишь. Нам тут хорошо! Загрязнялась почва неравномерно, в одном колхозе и «чистые», и «грязные» поля. Тем, кто работает на «грязных»? платят больше, и все просятся туда. На «чистые» ехать отказываются…

Недавно был у меня в гостях брат с Дальнего Востока. "Вы, — говорит, — тут как «чёрные ящики»… Люди — «чёрные ящики»… «Чёрные ящики» есть на каждом самолёте, они записывают вся информацию о полёте. Когда самолёт терпит аварию — ищут «чёрные ящики».

Мы думаем, что живём, как все… Ходим, работаем… Влюбляемся… Нет! Мы записываем информацию для будущего…"

"Я — детский врач…

У детей все иначе, чем у взрослых. У них, например, нет понятия, что рак — это смерть. Этот образ у них не возникает. Они все о себе знают: диагноз, название всех процедур, лекарств. Знают больше, чем их мамы. А их игры? Бегают по палатам друг за другом и кричат: «Я — радиация! Я — радиация!». Мне кажется, что когда они умирают, у них такие удивлённые лица… Они в недоумении…

Лежат с такими удивлёнными лицами…"

"Врачи меня предупредили, что мой муж умрёт… У него рак крови…

Он заболел, когда вернулся из чернобыльской зоны. Через два месяца. Его с завода туда послали. Пришёл с ночной смены:

— Утром уезжаю…

— Что ты там будешь делать?

— Работать в колхозе.

Сгребали сено в пятнадцатикилометровой зоне. Убирали свёклу. Копали картошку.

Вернулся. Поехали к его родителям. Помогал отцу штукатурить печь. И там упал. Вызвали «скорую», отвезли в больницу — смертельная доза лейкоцитов. Отправили в Москву.

Приехал оттуда с одной мыслью: «Я умру». Стал больше молчать. Убеждала. Просила. Словам моим не верит. Тогда я родила ему дочь, чтобы поверил. Я сны свои не разгадываю… То меня ведут на эшафот, то я вся в белом… Сонник не читаю…Проснусь утром, посмотрю на него: как же я останусь одна?. Хотя бы девочка подросла и его запомнила. Она маленькая, недавно стала ходить. Бежит к нему: «Пааа…» Гоню эти мысли…

Если бы я знала… Закрыла бы все двери, стала бы на пороге. Заперла бы на десять замков…"

"Уже два года живём с моим мальчиком в больнице…

Маленькие девочки в больничных палатах играют в «куклы». Куклы у них закрывают глаза… Так куклы умирают…

— Почему куклы умирают?

— Потому что это наши дети, а наши дети жить не будут. Они родятся и умрут.

Моему Артемке семь лет, а на вид ему дают пять.

Закроет глаза, и я думаю, что уснул. Заплачу: он же не видит.

А он — отзывается:

— Мама, я уже умираю?

Заснёт и почти не дышит. Я стану перед ним на колени. Перед кроваткой.

— Артемка, открой глаза… Скажи чтонибудь…

«Ты ещё тёпленький…» — думаю про себя.

Откроет глаза. Опять заснёт. И так тихо. Как умер.

— Артемка, открой глазки…

Я не даю ему умереть…"

"Недавно праздновали Новый год… Накрыли хороший стол. Все своё: копчёности, сало, мясо, огурчики маринованные, только хлеб из магазина. Даже водка своя, самодельная. Своё, как у нас смеются, чернобыльское. С цезием, стронцием вприкуску. А где что взять? Магазины в деревнях с пустыми прилавками, а если что и появится, то с нашими зарплатами и пенсиями не подступишься.

Пришли к нам гости. Наши хорошие соседи. Молодые. Один учитель, второй — колхозный механик с женой. Выпили. Закусили. И начались песни. Не сговариваясь, запели революционные песни. Песни о войне. «Утро красит нежным светом стены древнего Кремля» — мою любимую. И получился хороший вечер. Такой, как раньше.

Написала про это сыну. Он у нас учится в столице. Студент. Получаю ответ: «Мама, я представил себе эту картину — чернобыльская земля. Наша хата. Блестит новогодняя ёлка… А люди за столом поют революционные и военные песни, будто нет у них позади ни ГУЛАГА, ни Чернобыля…»

Мне стало страшно не за себя, а за сына. Ему некуда вернуться…"

Глава третья

Восхищение печалью

Монолог о том, чего мы не знали:



смерть может быть такой красивой

"В первые дни главным вопрос: кто виноват? Нам нужен был виновник…

Потом, когда мы больше узнали, стали думать, что делать? Как спастись? Теперь, смирившись с мыслью, что это не на год и не на два, а на много поколений, стали в мыслях возвращаться назад, переворачивать страничку за страничкой…

Это случилось в ночь с пятницы на субботу… Утром никто ничего не подозревал. Отправила в школу сына, муж ушёл в парикмахерскую. Готовлю обед. Муж скоро вернулся… Вернулся он со словами: «На атомной какойто пожар. Приказ: не выключать радио». Я забыла сказать, что мы жили в Припяти, недалеко от реактора. До сих пор перед глазами — яркомалиновое зарево, реактор както изнутри светился. Невероятный цвет. Это был не обыкновенный пожар, а какоето свечение. Красиво. Если забыть об остальном, то очень красиво. Ничего подобного я в кино не видела, даже никакого сравнения. Вечером люди высыпали на балконы, у кого не было, — шли к друзьям, знакомым. У нас девятый этаж, прекрасная видимость. По прямой километра три. Выносили детей, поднимали на руках: «Посмотри! Запомни!» И это люди, которые на реакторе работали… Инженеры, рабочие… Были и учителя физики… Стояли в чёрной пыли… Разговаривали… Дышали… Любовались… Некоторые за десятки километров приезжали на машинах, велосипедах, чтобы посмотреть. Мы не знали, что смерть может быть такой красивой. Но я бы не сказала, что у неё отсутствовал запах. Не весенний и не осенний запах, а чтото совсем другое, и не запах земли… Нет…Першило в горле, в глазах — слезы сами по себе. Я не спала всю ночь и слышала, как топали наверху соседи, тоже без сна. Чтото они там перетаскивали, стучали, может быть, вещи паковали. Заклеивали окна. Глушила головную боль цитрамоном. Утром, когда рассвело, огляделась вокруг, это я не сейчас придумала, не потом, а тогда почувствовала: чтото не так, чтото поменялось. Насовсем. В восемь часов утра по улицам уже ходили военные в противогазах. Когда мы увидели на улицах города солдат и военную технику, мы не испугались, а, наоборот, успокоились. Раз армия пришла на помощь, все будет нормально. У нас понятия не было, что мирный атом тоже убивает…Что весь город мог не проснуться в ту ночь… Под окнами ктото смеялся, играла музыка.

После обеда по радио начали объявлять, чтобы готовились к эвакуации: увезут на три дня, помоют, проверят. Как сейчас, слышу голос диктора: «эвакуация в ближайшие села», «домашних животных не брать», «собираться возле подъездов». Детям сказали обязательно взять с собой учебники. Муж всетаки положил в портфель документы и наши свадебные фотографии. А я единственное, что прихватила, это газовый платочек на случай плохой погоды…

С первых дней почувствовали, что мы — чернобыльцы, теперь уже отверженные. Нас боятся. Автобус, в котором мы ехали, остановился на ночь в какойто деревне. Люди спали на полу в школе, в клубе. Негде приткнуться. И одна женщина пригласила нас к себе: «Идёмте, я постелю на кровати. Жалко вашего мальчика». А другая, которая стояла рядом, оттаскивала её от нас: «Ты с ума сошла! Они — заразные». Когда мы уже переселились в Могилёв, и сын пошёл в школу, в первый же день он влетел в дом с плачем… Его посадили вместе с девочкой, а та не хочет, потому что он радиационный, и если с ним сидеть, то можно умереть. Сын учился в четвёртом классе, и так получилось, что он один, чернобыльский, был в этом классе. Они все его боялись, называли «светлячком»… «Чернобыльским ёжиком»…Я испугалась, что у него так быстро кончилось детство.

Мы уезжали из Припяти, а навстречу нам шли военные колонны. Бронетехника. Тут стало страшно. Непонятно и страшно. Но меня не покидало ощущение, что все это происходит не со мной, а с кемто. Странное ощущение. Сама плакала, искала еду, ночлег, обнимала и успокаивала сына, а внутри — даже не мысль, постоянное чувство: я — зритель. Я смотрю через стекло… Вижу когото другого…Только в Киеве нам выдали первые деньги, а купить на них ничего нельзя: сотни тысяч людей подняли с места, все скуплено, съедено. У многих — инфаркты, инсульты, прямо там — на вокзалах, в автобусах. Меня спасла моя мама. За свою долгую жизнь она не раз лишалась дома, нажитого имущества. Первый раз её репрессировали в тридцатые годы, забрали все: корову, лошадь, хату. Второй раз — пожар, только меня, маленькую, из огня выхватила: «Надо пережить, — утешала она. — Мы ведь живы».

Вспомнила… Сидим в автобусе. Плачем. Мужчина на первом сиденье громко ругает жену: «Какая же ты дура! Все хоть какието вещи взяли, а мы с тобой трехлитровыми банками загрузились». Жена его решила, что раз они едут на автобусе, то по дороге передаст своей матери пустые банки для маринадов. Возле них лежали огромные пузатые сетки, мы всю дорогу о них спотыкались. Так они с этими банками и приехали в Киев.

…Я пою в церковном хоре. Евангелие читаю. Хожу в церковь, потому что только там говорят о вечной жизни. Утешают человека. Больше нигде этих слов не услышишь, а так хочется услышать. Когда мы ехали в эвакуацию, и если по дороге встречалась церковь, то все шли туда. Нельзя было пробиться. Атеисты и коммунисты, — все шли.

Мне часто снится сон, как мы идём с сыном по солнечной Припяти. Сейчас — это уже городпризрак. Идём и разглядываем розы, в Припяти было много роз, большие клумбы с розами. Сон…Вся та наша жизнь уже сон. Я была тогда такая молодая. Сын маленький… Любила…

Прошло время, все стало воспоминанием. Я опять как будто зритель…"

Надежда Петровна Выговская,

переселенка из города Припяти

Монолог о том, как легко стать землёй

"Я вёл дневник…

И старался запомнить те дни… Было много новых ощущений. Ну и страх, конечно…Вырвались в неизведанное, как на Марс… Я родом из Курска, в шестьдесят девятом году недалеко от нас построили атомную станцию. В городе Курчатове. Из Курска туда ездили за продуктами. За колбасой. Атомщиков обеспечивали по высшей категории. Я запомнил большой пруд, в нем удили рыбу. Вблизи реактора… После Чернобыля я это часто вспоминал… Теперь такое уже невозможно…

Значит, так: мне вручают повестку, и я, как человек дисциплинированный, в тот же день являюсь в военкомат. Военком листает моё «дело»: «Ты, — говорит, — ни разу у нас на сборах не был. А тут химики нужны. Не хочешь в лагерь под Минск на двадцать пять дней?» Я подумал: «Почему бы мне не отдохнуть от семьи, от работы? Помарширую по свежему воздуху». Двадцать второго июня тысяча девятьсот восемьдесят шестого года с вещами, котелком и зубной щёткой в одиннадцать часов я прибыл на сборный пункт. Удивило, что нас слишком много для мирного времени. Мелькнули какието воспоминания. Из военных фильмов. И деньто какой выпал: двадцать второе июня… Начало войны… То объявят строиться, то разойтись, и так до вечера. В автобусы погрузились, когда темнеть начало. Команда: «Кто спиртное взял, выпивайте. Ночью сядем в поезд, а утром будем в части. Чтобы вышли свежие, как огурчики, и без лишнего багажа». Понятное дело. Гудели всю ночь.

Утром нашли в лесу свою часть. Снова построили и вызывают по алфавиту. Получение спецодежды. Дали один комплект, второй, третий, ну, думаю, серьёзные дела. Ещё выдают шинель, шапку, матрац, подушку, — все зимнее. А на улице — лето и обещали, что отпустят через двадцать пять дней. «Да вы что, ребята, — смеётся капитан, который нас вёз. — Двадцать пять дней?! На полгода в Чернобыль загремите». Недоумение. Агрессия. Тут нас давай уговаривать: кто за двадцать километров попадёт — двойной оклад, кто за десять — тройной, кто к самому реактору — множь на шесть. Один начинает считать, что он за шесть месяцев на своей машине домой приедет, другой хотел бы убежать, но военная дисциплина. Что такое радиация? Никто не слышал. А я как раз перед этим прошёл курсы по гражданской обороне, нам выдавали информацию тридцатилетней давности: пятьдесят рентген — смертельная доза. Учили, как падать, чтобы ударная волна над тобой прошла, не задела. Облучение, тепловой нагрев… А о том, что радиоактивное заражение местности — самый поражающий фактор, — ни слова. И те кадровые офицеры, которые везли нас в Чернобыль, не больно соображали, одно знали: водки надо побольше, от радиации помогает. Шесть дней стояли под Минском, шесть дней пили. Я коллекционировал этикетки спиртных бутылок. Сначала водку пили, потом, смотрю, пошли какието странные напитки: нитхинол и разные другие стеклоочистители. Как химику, мне это было интересно. После нитхинола — ноги ватные, а голова трезвая, даёшь себе команду «Встать!». А сам падаешь.

Значит так: я — инженерхимик, кандидат наук, призвали меня с должности заведующего лабораторией крупного производственного объединения. Как меня использовали? Дали в руки лопату, практически это был мой единственный инструмент. Тут же родился афоризм: на атом — с лопатой. Защитные средства: респираторы, противогазы, но никто ими не пользовался, потому что жара до тридцати градусов, напялишь — умрёшь сразу. Расписались, как за дополнительную амуницию, и забыли. Ещё один штрих. Как мы ехали… Из автобусов пересели в поезд, посадочных мест в вагоне — сорок пять, а нас — семьдесят. Спали по очереди. Это сейчас вспомнилось… Ну, вот, что такое — Чернобыль? Боевая техника и солдаты. Моечные посты. Военная обстановка. Разместили в палатках, по десять человек. У когото остались дома дети, у когото жена рожает, у когото нет квартиры. Никто не ныл. Надо, значит надо. Родина призвала, родина велела. Такой у нас народ…

Вокруг палаток гигантские горы пустых консервных банок. Монбланы!! Гдето хранившийся на военных складах неприкосновенный запас. Судя по этикеткам, хранился двадцатьтридцать лет…На случай войны. Банки изпод тушёнки, перловой каши… Изпод кильки… Стаи кошек… Их, как мух… Деревни выселены, людей нет. От ветра калитка скрипнет, мгновенно оборачиваешься: ждёшь человека. Вместо человека — кошка выходит…

Снимали заражённый верхний слой земли, грузили в автомашины и вывозили в могильники. Я считал, что могильник — какоето сложное инженерное сооружение, а это обычный курган. Землю мы поднимали и сворачивали большими рулонами… Как ковёр… Зелёный дёрн с травой, цветами, корнями… Пауками, червяками… Работа для сумасшедших. Нельзя же ободрать всю землю, снять с неё все живое. Если бы не пили почёрному каждую ночь, сомневаюсь, что можно выдержать. Психика не устояла бы. Сотни метров ободранной земли, бесплодной. Дома, сараи, деревья, шоссейные дороги, детские садики, колодцы, — оставались, как голые… Среди песка, в песке. Утром надо побриться, боишься глянуть в зеркало, увидеть своё лицо. Потому что мысли появлялись всякие… Всякие мысли…Трудно представить, чтобы туда вернулись люди, опять началась жизнь. Но мы меняли шифер, мыли крыши. То, что работа бесполезная, понимали все. Тысячи людей. Но каждое утро вставали и снова её делали. Абсурд! Неграмотный дед встретит: «Кидайте, сынки, дурную работу. Садитесь за стол. Пообедайте с нами». Ветер дует. Тучи плывут. Реактор не закрыт… Сняли слой, через неделю вернулись, можно наново начинать. А снимать уже нечего. Песок сыплется… Смысл понял один раз, когда с вертолётов разбрызгивали специальный раствор, чтобы получилась полимерная плёночка, не позволяющая легкоподвижному грунту перемещаться. Это мне было понятно. Но мы копали, копали…

Люди эвакуированы, но в некоторых деревнях оставались старики. Ну, вот…И зайти в обычную хату и сесть пообедать… Сам ритуал… Пусть всего полчаса нормальной человеческой жизни… Хотя есть там ничего нельзя. Запрещалось. Но так хотелось посидеть за столом… В старой хате…

После нас оставались только курганы. Потом вроде бы их должны обкладывать бетонными плитами, огородить колючей проволокой. Там оставляли самосвалы, уазики, краны, на которых работали, так как металл имеет свойство радиацию накапливать, поглощать. Рассказывают, что все это потом кудато исчезло. Разворовали. Я верю, потому что у нас может быть все. Один раз тревога: дозиметристы проверили и оказалось, что столовая построена на месте, где радиация выше, чем там, куда мы ездили работать. А мы уже жили тут два месяца. Такой у нас народ… Столбы и на них доски набиты на уровне груди — это называлось столовой. Стоя ели. Мылись из бочки… Туалет — длинная траншея в чистом поле… В руках — лопата… А рядом — реактор…

Через два месяца мы уже начали чтото понимать. Давай спрашивать: «Мы же не смертники. Побыли два месяца, хватит. Пора нас поменять». Генералмайор Антошкин проводил с нами беседу, откровенничал: «Нам невыгодно вас менять. Мы вам дали один комплект одежды. Второй, третий. Вы навыки приобрели. Менять вас — дорогое дело, хлопотное». И упор на то, что мы — герои. Раз в неделю тем, кто хорошо землю копал, перед строем вручали похвальную грамоту. Лучший похоронщик Советского Союза. Разве не безумие?

Пустые деревни… Живут куры и кошки. Зайдёшь в сарай, полно яиц. Жарили. Солдаты — бравые ребята. Курицу словят. Костёр. Бутыль самогона. Каждый день в палатке выпивали хором трехлитровую бутыль самогона. Ктото в шахматы сражается, ктото на гитаре бренчит. Человек ко всему привыкает. Один напьётся — и в кровать, другому кричать охота. Драться. Двое сели пьяные за руль. Разбились. Автогеном их вырезали, доставали из расплющенного железа. Я спасался тем, что писал домой длинные письма и вёл дневник. Засёк меня начальник политотдела, стал за мной охотиться: где храню, что пишу? Подговорил соседа шпионить за мной. Тот предупредил: «Что строчишь?» — «Кандидатскую защитил. Докторскую пишу». Смеётся: «Я так полковнику и передам. А ты это дело спрячь». Хорошие были ребята. Я уже говорил, ни одного нытика. Труса. Поверьте: нас никто никогда не победит. Никогда! Офицеры не вылазили из палаток. Валялись в домашних тапочках. Пили. Плевать! Мы копали. Пусть получают на погоны новые звёздочки. Плевать! Такой у нас народ…

Дозиметристы — боги. Все к ним проталкиваются: «Ну, сынок, какая у меня радиация?» Один предприимчивый солдат сообразил: взял обыкновенную палку, намотал на неё проволоку. Постучался в одну хату и по стене этой палкой водит. Бабка за ним: «Сынок, что там у меня?» — «Военная тайна, бабка». — «А ты мне скажи, сынок. Я тебе стакан самогонки налью». — «Ну, давай!» Выпил. «Все нормально у тебя, бабка». И пошёл дальше…

В середине срока нам наконец выдали всем дозиметры, такие маленькие коробочки, внутри кристалл. Некоторые стали соображать: надо его утром отвезти к могильнику и оставить, а к концу дня забрать. Чем больше радиации, тем скорее отпуск дадут. Либо больше заплатят. Кто на сапог, там лямочка есть, повесил, чтобы ближе к земле. Театр абсурда! Абсурд! Эти датчики были не заряжены, для того, чтобы они начали отсчёт, их надо было зарядить первичной дозой радиации. То есть эти финтифлюшки, цацки эти дали для отвода глаз. Психотерапия. На самом деле оказалось кремниевое устройство, на складах лет пятьдесят валялось. В военный билет в конце срока каждому вписали одинаковую цифру: среднюю дозу радиации умножили на число дней пребывания. Замерили среднюю дозу в палатках, где мы жили.





То ли анекдот, то ли быль. Звонит солдат любимой девушке. Она волнуется: «Что ты там делаешь?» Он решил прихвастнуть: «Только что изпод реактора вылез, помыл руки». И тут — гудки. Разговор оборвался. Кэгэбэ слушает…

Два часа — на отдых. Ляжешь под кустик, а созрела уже вишня, такая крупная, сладкая, оботрёшь и в рот. Шелковица… Я первый раз видел шелковицу…

Когда работы не было, водили маршировать. По заражённой земле… Абсурд! По вечерам фильмы смотрели. Индийские. Про любовь. До трехчетырех часов утра. Кашевар проспит, каша сырая. Привозили газеты. Там писали, что мы — герои! Добровольцы! Наследники Павки Корчагина! Печатались фотографии. Встретить бы нам того фотографа…

Неподалёку стояли интернациональные части. Татары из Казани. Видел их самосуд. Гонят перед строем солдата, остановится или отбежит в сторону, бьют. Ногами. Лазил по хатам, чистил. Сумку барахла у него нашли. Отдельно расположились литовцы. Через месяц взбунтовались и потребовали, отправки домой.

Был однажды спецзаказ: срочно помыть дом в пустой деревне. Абсурд! «Зачем?» — «Завтра там будут играть свадьбу». Облили из шлангов крышу, деревья, соскребли землю. Скосили картофельную ботву, весь огород, траву во дворе. Пустырь вокруг. Назавтра привезли жениха и невесту. Приехал автобус с гостями. Музыкой… Настоящие, а не киношные жених и невеста. Они уже жили в другом месте, переселились, но их уговорили приехать сюда, чтобы заснять для истории. Работала пропаганда. Фабрика грёз… Охраняла наши мифы: мы везде выживем, даже на мёртвой земле…

Перед самым отъездом меня вызвал командир: «Что ты писал?» — «Письма молодой жене», — ответил я. — «Ты там смотри…» — последовал приказ.

Что осталось в памяти о тех днях? Как мы копали. Копали… Гдето в дневнике записано, что я там понял. В первые же дни… Я понял, как легко стать землёй…"

Иван Николаевич Жмыхов,

инженерхимик

Монолог о символах и тайнах великой страны

"Вспоминаю, как о войне…

Уже к концу мая, гдето через месяц после аварии, к нам начали поступать на проверку продукты из тридцатикилометровой зоны. Институт работал круглосуточно. Как военный. В республике только у нас на тот момент имелись профессионалы и специальная аппаратура. Привозили внутренности домашних и диких животных. Проверяли молоко. После первых проб стало ясно, что к нам поступает не мясо, а радиоактивные отходы. Вахтовым методом в зоне пасли стада. Пастухи приезжали и уезжали, доярок привозили только на дойку. Выполняли планы молокозаводы. Проверили. Не молоко, а радиоактивные отходы. Сухой молочный порошок и банки сгущённого и концентрированного молока Рогачевского молокозавода мы долго использовали на лекциях, как эталонный источник. А в это время их продавали в магазинах… Во всех продуктовых ларьках… Когда люди читали на этикетках, что молоко из Рогачева и не брали его, оно затоваривалось, вдруг появились банки без этикеток. Думаю, причина не в том, что не хватало бумаги — людей обманывали. Обманывало государство. Вся информация становилась тайной за семью печатями, чтобы «не вызвать паники». И это в первые недели… Именно в то время, когда коротко живущие элементы давали жёсткое излучение, и все «светилось». Мы постоянно писали служебные записки… Постоянно… Но сказать открыто о результатах… Лишиться научной степени, а то и партбилета. (Начинает нервничать). Но не в страхе…Не в страхе причина, хотя и в нем, конечно… А мы были люди своего времени, своей советской страны. Верили в неё, все дело — в вере. В нашей вере… (От волнения закуривает. ) Поверьте, не изза страха… Не изза одного страха… Я отвечаю честно. Чтобы я уважал себя, мне надо быть сейчас честным. Я хочу…

Первая поездка в зону: в лесу фон в пятьшесть раз выше, чем в поле, на дороге. Везде высокие дозы. Работают трактора… Крестьяне копают свои огороды… В нескольких деревнях измерили щитовидку взрослым и детям: в сто, в двеститриста раз выше допустимой дозы. Была у нас в группе женщина. Радиолог. С ней случилась истерика, когда она увидела детей, которые сидели в песке и играли. Пускали в лужах кораблики. Открыты магазины и, как обычно, у нас в деревнях, мануфактура и продукты по соседству: костюмы, платья, а рядом колбаса, маргарин. Лежат свободно, даже не накрытые целлофаном. Берём колбасу, яйца… Делаем рентгеновский снимок: не продукты, а радиоактивные отходы. Сидит молодая женщина на скамейке у дома, кормит ребёнка грудью… Проверили грудное молоко — радиоактивное. Чернобыльская мадонна…

Мы спрашивали — как быть, что делать? Нам отвечали: «Проводите замеры. Смотрите телевизор». По телевизору Горбачёв успокаивал: «Приняты неотложные меры»… Я верил… Инженер с двадцатилетним стажем, хорошо знакомый с законами физики. Знал же я, что из этих мест надо уйти всему живому. Хотя бы на время. Но мы добросовестно проводили замеры и смотрели телевизор. Мы привыкли верить. Я — из послевоенного поколения, которое выросло в этой вере. Откуда вера? Мы победили в такой страшной войне. Перед нами тогда весь мир преклонялся. Это же было! В Кордильерах на скалах было высечено имя — Сталин!! Что это? Символ! Символ великой страны.

Вот ответ на ваш вопрос: почему мы знали и молчали? Почему не вышли на площадь, не кричали? Мы докладывали… Я вам говорил, писали служебные записки. А молчали и беспрекословно подчинялись приказам, потому что партийная дисциплина, я — коммунист. Не помню, чтобы ктонибудь из наших сотрудников испугался за себя лично и отказался от командировки в зону. Не изза страха положить партбилет, а изза веры. Прежде всего вера, что мы живём красиво и справедливо, и человек у нас выше всего, мера всех вещей. Крушение этой веры потом для многих кончалось инфарктом или самоубийством. Пулей в сердце, как у академика Легасова… Потому что, когда теряешь веру, остаёшься без веры, ты уже не участник, а соучастник, у тебя нет оправдания. Я так его понимаю.

Некий знак… На каждой атомной станции в бывшем Союзе в сейфе лежал план ликвидации аварии. Типовой план. Секретный. Без такого плана нельзя было получить разрешение на пуск станции. За много лет до аварии его разработали именно на примере чернобыльской станции: что делать и как? Кто за что отвечает? Где находится? До мельчайших подробностей… И вдруг там, на этой станции происходит катастрофа… Что это — совпадение? Мистика? Если бы я был верующим… Когда хочешь найти смысл, чувствуешь себя религиозным человеком. А я — инженер. Я — человек другой веры. У меня другие символы…

Что теперь мне делать со своей верой? Что теперь…"

Марат Филиппович Коханов, бывший

главный инженер Института ядерной

энергетики Академии наук Беларуси.

Монолог о том, что в жизни страшное

происходит тихо и естественно

"С самого начала…

Гдето чтото случилось. Я даже название не расслышала, гдето далеко от нашего Могилёва… Прибежал из школы брат: всем детям раздают какието таблетки. Видно, действительно чтото случилось. Айяяй! И все. Первого мая мы замечательно провели день, конечно, на природе. Вернулись домой поздно вечером, в моей комнате окно распахнуто ветром… Это вспомнилось позже…

Работала я в инспекции по охране природы. Там ждали какихлибо указаний, но они не поступали… Ждали…В штате инспекции профессионалов почти не было, особенно среди руководства: полковники в отставке, бывшие партработники, пенсионеры или неугодные. В другом месте проштрафился, его к нам. Сидит, шуршит бумажками. Зашумели, заговорили они после выступления в Москве нашего беларуского писателя Алеся Адамовича, который стал бить во все колокола. Как они его ненавидели! Чтото ирреальное. Здесь живут их дети, их внуки, не они — а писатель кричит миру: спасите!! Казалось бы должен сработать инстинкт самосохранения. На партсобраниях, в курилках — все о писаках. Что лезут не в своё дело? Распустились! Существует инструкция! Субординация! Что он понимает? Он же не физик! Есть цека, есть генеральный секретарь! Я тогда, может быть, впервые поняла, что такое — тридцать седьмой год. Как это было…

В то время моё представление об атомной станции было совершенно идиллическое. В школе, в институте нас учили, что это сказочные «фабрики энергии из ничего», где люди в белых халатах сидят и нажимают кнопки. Чернобыль взорвался на фоне неподготовленного сознания, абсолютной веры в технику. Вдобавок никакой информации. Горы бумаг с грифом «совершенно секретно»: «засекретить сведения об аварии», «засекретить сведения о результатах лечения», «засекретить сведения о степени радиоактивного поражения персонала, участвовавшего в ликвидации…» Гуляли слухи: ктото в газетах прочёл, ктото гдето слышал, комуто сказали… Из библиотек исчезла вся смехотворная (как потом оказалось) макулатура, изданная по гражданской обороне. Ктото слушал западные голоса, только они в то время передавали, какие таблетки пить, как их правильно употреблять. Но реакция чаще всего была такая: враги злорадствуют, а у нас все хорошо. Девятого мая ветераны пойдут на парад… Будет играть духовой оркестр. Даже те, кто тушил реактор, как потом выяснилось, тоже жили среди слухов. Кажется, опасно руками брать графит… Кажется…

Откудато появилась в городе сумасшедшая. Ходила по базару и говорила: «Я видела эту радиацию. Она синяясиняя, переливается…» Люди перестали покупать на рынке молоко, творог. Стоит бабка с молоком, никто его у неё не берет. «Не бойтесь, — уговаривает, — я корову в поле не вывожу, я траву ей сама ношу». Выедешь за город, какието чучела вдоль дороги маячат: пасётся корова, целлофаном обвязанная, и рядом бабка, тоже вся в целлофане. Хоть плачь, хоть смейся. И нас уже стали посылать на проверки. Меня направили в лесхоз. Лесникам поставки древесины не уменьшили, как был план, так и остался. На складе включили прибор, а он чертте что показывает. Возле досок вроде бы нормально, а рядом с заготовленными мётлами зашкаливает. «Откуда метлы?» — «Из Краснополья (как потом выяснилось, самый заражённый район в нашей Могилевский области). Последняя партия осталась. Все отправили». Как ты их по разным городам разыщешь?

Чтото я ещё боялась забыть? Приметное… А! Вспомнила. Чернобыль… И вдруг новое, непривычное чувство, что у каждого из нас есть своя жизнь, до этого она как бы не нужна была. А тут люди стали задумываться: что они едят, чем кормят детей. Что опасно для здоровья, а что нет? Переезжать в другое место или не переезжать? Каждому надо было принять решение. А привыкли жить — как? Всей деревней, общиной. Заводом, колхозом. Мы были советские люди.. Я, например, была советским человеком. Очень!! Училась в институте, каждое лето ездила с комотрядом. Было такое молодёжное движение — студенческие коммунистические отряды. Мы там работали, а деньги перечисляли какойнибудь латиноамериканской компартии. Наш отряд, в частности, Уругваю…

Мы поменялись. Все поменялось. Очень большие усилия нужны, чтобы понять. Оторваться от привычного…Я — биолог. Моя дипломная работа — поведение ос. Два месяца сидела на необитаемом острове. У меня было там своё осиное гнездо. Они приняли меня в свою семью после того, как неделю присматривались. Ближе, чем на три метра никого не подпускали, а меня на десять сантиметров уже через неделю. Я подкармливала их со спички вареньем прямо на гнезде. «Не разрушай муравейник, это хорошая форма чужой жизни», — любимая поговорка нашего преподавателя. Осиное гнездо связано со всем лесом, и я постепенно тоже становлюсь частью ландшафта. Подбегает мышонок и садится на край моих кроссовок, дикий, лесной, но он уже воспринимает меня, как часть пейзажа, вчера сидела, сегодня сижу, завтра буду сидеть…

После Чернобыля… На выставке детских рисунков: ходит по чёрному весеннему полю аист… И подпись: «Аисту никто ничего не сказал». Это — мои чувства тогда. И была работа. Ежедневная работа… Мы ездили по области, отбирали пробы воды, пробы земли — и отвозили в Минск. Девочки наши ворчали: «Горячие пирожки возим». Ни защиты, ни спецодежды. Сидишь на переднем сиденье, а за спиной образцы — «светятся». Составляли акты для захоронения радиоактивного грунта. Хоронили землю в земле… Новое человеческое занятие… Никто его понять не мог…По инструкции захоронение положено производить с геологической разведкой, чтобы глубина залегания грунтовых вод была не ближе четырехшести метров, а глубина захоронения — небольшая, стены и дно котлована выстелить полиэтиленовой плёнкой. Но это в инструкции, а в жизни, естественно, подругому. Как всегда. Никакой геологоразведки. Ткнут пальцем: «Тут копай». Экскаваторщик копает. «Так на какую глубину копали?» — «А черт его знает! Вода появилась, я бросил». Бухали прямо в грунтовые воды…

Вот говорят: святой народ, преступное правительство… Я потом вам скажу, что об этом думаю… О народе нашем и о себе…

Самая большая командировка у меня была в Краснопольский район, я уже говорила, самыйсамый. Чтобы предотвратить смывание радионуклидов с полей в реки, следовало опять же действовать по инструкции: пропахать двойные бороздки, пропуск— и ещё раз двойные бороздки, и дальше в таких же интервалах. Мне надо проехать вдоль всех малых рек. Проверить. До райцентра добираюсь рейсовым автобусом, а дальше, естественно, требуется машина. Иду к председателю райисполкома. Председатель сидит в своём кабинете, обхватил голову руками: план никто не снимал, структуры севооборота никто не менял, как сеяли горох, так и сеют, хотя знают, что горох больше всего берет радиацию, как и все бобовые. А там местами сорок кюри и выше. Ему не до меня. В детских садах разбежались повара и медсёстры. Дети голодные. Сделать операцию аппендицита, надо везти человека на «скорой» в соседний район, шестьдесят километров по дороге, как стиральная доска. Все хирурги уехали. Какая машина?! Какие двойные бороздки? Ему не до меня. Тогда я ткнулась к военным. Молодые ребята, они отработали там по полгода. Сейчас отчаянно болеют. Дали в моё распоряжение бэтээр с экипажем, даже нет, не бэтээр, а бээрдэмку, как они её звали (БРДМ) — разведывательная машина с пулемётом. Я очень жалела, что не сфотографировалась на ней. На броне. Опять же — романтика. Прапорщик, который командовал на этой машине, все время связывался с базой: «Сокол! Сокол! Продолжаем работу». Едем… Дороги наши, леса наши, а мы — на боевой машине. Стоят у заборов женщины. Стоят и плачут. Последний раз они видели эту технику во время Отечественной войны. И у них страх, что началась война.

По инструкции у тракторов для пропашки этих борозд кабина должна быть защищена, герметизирована. Я видела такой трактор, кабина, действительно, герметична. Трактор стоял, а тракторист лежал на траве, отдыхал. «Вы с ума сошли? Разве вас не предупредили?» — «Так я же голову телогрейкой накрыл», — отвечает. Люди не понимали. Их все время пугали, готовили к атомной войне. А не к Чернобылю…

Места там красивые необычайно. Лес сохранился не саженый, а настоящий. Древний. Петлистые речушки, в них вода цвета чая и прозрачнаяпрозрачная. Зелёная трава. Люди перекликаются в лесу… Для них это естественно, как выйти утром в свой сад… А ты уже знаешь, что все это отравлено — грибы, ягоды. Белочки в орешнике бегают…

Встретилась нам бабка:

— Детки, а молочко от своей коровки можно пить?

Мы глаза в землю, у нас приказ — данные собирать, но с населением тесно не общаться.

Первым нашёлся прапорщик:

— Бабуля, а сколько вам годков?

— Да уже за восемьдесят, а может, и больше. Документы в войну сгорели.

— Ну, тогда пейте.

Деревенских людей больше всех жалко, они безвинно пострадали, как дети. Потому что Чернобыль не крестьянин придумал, у него с природой свои отношения — доверчивые, не захватнические, как и сто лет назад, и тысячу. Как в божественном замысле… И они не понимали, что произошло, они хотели верить учёным, любому грамотному человеку, как священнику. А им твердили: «Все хорошо. Ничего страшного. Только мойте руки перед едой». Поняла, не сразу, а через несколько лет, что мы все участвовали… В преступлении… (Молчит.)

Вы не можете представить, в каких количествах на машинах из зоны вывозилось все, что туда направлялось в виде помощи, льгот её жителям: кофе, тушёнка, ветчина, апельсины. Ящиками, фургонами. Тогда же таких продуктов нигде не было. Живились местные продавцы, каждый проверяющий, все это мелкое и среднее чиновничество. Человек оказался хуже, чем я думала. И я сама… Тоже хуже… Я теперь это о себе знаю… (Задумывается.) Я, конечно, признаюсь… Для меня самой это важно… Ну, опять же пример… В одном колхозе, допустим, пять деревень. Три «чистые», две «грязные», от одной до другой — дватри километра. Двум платят «гробовые», трём — нет. В «чистой» деревне строят животноводческий комплекс. Мол, завезём чистые корма. А где их взять? Ветер несёт пыль с одного поля на другое. Одна земля. Чтобы построить комплекс, нужны бумаги. Комиссия их подписывает, я — в этой комиссии, хотя каждый знает, что подписывать нельзя. Преступление! В конце концов, находила я себе оправдание, проблема чистых кормов не дело инспектора по охране природы. Я — человек маленький. Что я могу?

Каждый находил какоето оправдание. Объяснение. Я проводила такой опыт с собой… И вообще я поняла — в жизни страшное происходит тихо и естественно…"

Зоя Даниловна Брук,

инспектор охраны природы

Монолог о том, что русский человек

всегда хочет во чтонибудь верить

"А вы разве не замечали, что между собой мы даже не говорим об этом? Через десятки лет, через столетия — это будут мифологические годы. Заселят эти места сказками и мифами… Легендами…

Я боюсь дождя — вот что такое Чернобыль. Боюсь снега. Леса. Облаков боюсь. Ветра…Да! Откуда дует? Что несёт? Это не абстракция, не умозаключение, а личное чувство. Чернобыль… Он в моем доме… В самом дорогом для меня существе, в моем сыне, который родился весной восемьдесят шестого… Он болен. Животные, даже тараканы, они знают, сколько и когда рожать. Люди так не могут, творец не дал им дара предчувствия. Недавно в газетах опубликовали, что в девяносто третьем году только у нас, в Беларуси, женщины сделали двести тысяч абортов. Основная причина — Чернобыль. Мы уже везде живём с этим страхом… Природа как бы свернулась, ожидая. Выжидая. «Горе мне! Куда девалось время?» — воскликнул бы Заратустра.

Я много размышлял. Искал смысл… Ответ… Чернобыль — это катастрофа русской ментальности. Вы об этом не задумывались? Конечно, я согласен, когда пишут, что это не реактор взорвался, а вся прежняя система ценностей. Но в этом объяснении мне чегото не хватает…

Я бы говорил о том, о чем первым сказал Чаадаев — о нашей враждебности прогрессу. О нашей антитехнологичности, о нашей антиинструментальности. Вглядитесь в Европу. Начиная с эпохи Возрождения, она живёт под знаком инструментального отношения к миру. Разумного, рационального. Это уважение к мастеровому человеку, к инструменту в его руках. Есть замечательный рассказ у Лескова — «Железный характер». Что это такое? Русский характер — авось да небось. Лейтмотив русской темы. Немецкий характер — ставка на инструмент, на машину. У нас… У нас? С одной стороны — попытка преодолеть, обуздать хаос, с другой — наша родная стихийность. Поезжайте куда угодно, ну, например, в Кижи, и что вы услышите, о чем с гордостью воскликнет любой экскурсовод? Что этот храм построен топором да ещё без единого гвоздя! Вместо того, чтобы построить хорошую дорогу, подкуём блоху. Колёса телеги утопают в грязи, зато держим жарптицу в руках. Второе… Я думаю… Да! Это расплата за быструю индустриализацию после революции. После Октября… За скачок. Опять же на Западе — прядильный, мануфактурный век… Машина и человек двигались, менялись вместе. Формировалось технологическое сознание, мышление. А у нас? Что у нашего мужика в его собственном дворе, кроме рук? До сих пор! Топор, коса, нож — и все. На этом весь его мир держится. Ну, ещё лопата. Как русский человек разговаривает с машиной? Только матом. Или кувалдой, пинком. Он её не любит, машину, ненавидит, презирает на самом деле, он до конца не понимает, что в его руках, какая это сила. Я гдето читал, что рабочий персонал атомных станций часто называл реактор — кастрюлей, самоваром, керогазом. Конфоркой. Здесь уже есть гордыня: на солнце пожарим яичницу! Среди тех, кто работал на Чернобыльской станции много деревенских людей. Днём они на реакторе, а вечером — на своих огородах или у родителей в соседней деревне, где картошку ещё сажают лопатой, навоз разбрасывают вилами… Выкапывают урожай тоже вручную… Их сознание существовало в этих двух перепадах, в двух временах — каменном и атомном. В двух эпохах. Человек постоянно как маятник качался. Представьте себе железную дорогу, проложенную блистательными инженерамипутейцами, мчится поезд, но на месте машинистов — вчерашние извозчики. Кучера. Это судьба России путешествовать в двух культурах. Между атомом и лопатой. А технологическая дисциплина? Для нашего народа она — часть насилия, колодки, цепи. Народ стихийный, вольный. Всегда мечтал не о свободе — о вольнице. Для нас дисциплина — это репрессивный инструмент. Чтото есть особенное в нашем невежестве, чтото близкое к невежеству восточному…

Я — историк… Раньше много занимался лингвистикой, философией языка. Не только мы думаем языком, но и язык думает нами. В восемнадцать лет, а может, и чуть раньше, когда стал читать самиздат и открыл для себя Шаламова, Солженицына, я вдруг понял, что все моё детство, детство моей улицы, а рос я в интеллигентной семье (прадед священник, отец профессор петербургского университета), пронизано лагерным сознанием. И весь словарь моего детства — язык зэков. Для нас, подростков, это было вполне естественно: отца называли пахан, мать — махана. «На хитрую жопу есть х… с винтом» — это я в девять лет усвоил. Да! Ни одного цивильного слова. Даже игры, поговорки, загадки были зэчные. Потому что зэки — это не отдельный мир, который существовал гдето в тюрьмах, далеко. Это все было рядом. Как писала Ахматова «полстраны сажало, полстраны сидело». Думаю, что вот это наше лагерное сознание неминуемо должно было столкнуться с культурой. С цивилизацией, с синхрофазотроном…

Ну и, конечно, мы были воспитаны в особом советском язычестве: человек — властелин, венец творения. И его право делать с миром все, что он захочет. Мичуринская формула: «Мы не можем ждать милости от природы, взять их у неё — наша задача». Попытка привить народу те качества, те свойства, которых у него нет. Мечта о мировой революции — это мечта о том, чтобы человека переделать и весь мир вокруг. Все переделать. Да! Знаменитый большевистский лозунг: «Загоним железной рукой человечество в счастье!». Психология насильника. Пещерный материализм. Вызов истории и вызов природе. И это не кончается… Рушится одна утопия, на смену ей приходит другая. Сейчас все вдруг заговорили о Боге. О Боге и рынке одновременно. Почему его не искали в ГУЛАГЕ, в камерах тридцать седьмого, на партсобраниях сорок восьмого, когда громили космополитизм, при Хрущёве, когда рушили храмы? Современный подтекст русского богоискательства лукав и лжив. Бомбят мирные дома в Чечне, уничтожают маленький и гордый народ… А в церкви стоят со свечками… Мы умеем только с мечом. Автомат Калашникова у нас вместо слова. Обгоревших русских танкистов сгребают в Грозном лопатами и вилами… То, что от них осталось… И тут же президент и его генералы молятся… Страна смотрит на это по телевизору…

Что нам нужно? Ответить на вопрос: способна ли русская нация на такой глобальный пересмотр всей своей истории, как оказались на это способны после Второй мировой войны японцы? Немцы? Хватит ли у нас интеллектуального мужества? Об этом молчат. Говорят о рынке, о ваучерах, чеках… Мы в очередной раз выживаем, вся энергия уходит на это. А душа брошена… Человек опять одинок… Тогда зачем это все? Ваша книга? Мои бессонные ночи? Если жизнь наша, как чирк спичкой? Здесь может быть несколько ответов. Примитивный фатализм. И могут быть великие ответы. Русский человек всегда хочет во чтонибудь верить: в железную дорогу, в лягушку (тургеневский Базаров), в византийство, в атом… А теперь вот — в рынок…

Булгаков в «Кабале святош»: «Всю жизнь грешила. Актрисой была». Сознание греховности искусства. Безнравственности его природы. Заглядывание в чужую жизнь. Но оно, как сыворотка заражённого, может стать прививкой чужого опыта. Чернобыль — это тема Достоевского. Попытка оправдания человека. А, может быть, все очень просто: войти в мир на цыпочках и остановиться у порога?!

Удивиться этому божественному миру… И так жить…"

Александр Ревальский, историк

Монолог о том, как маленькая жизнь

беззащитна в великое время

"Не спрашивайте… Не буду… Не буду об этом… (Отрешённо молчит).

Нет, я могу с вами поговорить, чтобы понять… Если вы поможете… Только не надо меня жалеть, не надо утешать. Прошу вас!! Не надо! Не… Без смысла так страдать нельзя, столько передумать нельзя. Невозможно! Невозможно!! (Срывается на крик). Мы опять в резервации, опять живём в лагере… В чернобыльском лагере…. Кричат на митингах, несут лозунги. В газетах пишут… Чернобыль развалил империю, он излечил нас от коммунизма… От подвигов, похожих на самоубийство… От страшных идей… Я уже понимаю… Подвиг — это слово, которое придумало государство… Для таких, как я… Но у меня ничего больше нет, ничего другого, я выросла среди таких слов и таких людей. Все исчезло, эта жизнь исчезла. За что удержаться? Чем спастись? Без смысла так страдать нельзя. (Молчит). Одно я знаю, что никогда уже не буду счастливой…

Он приехал оттуда… Несколько лет жил, как в бреду… Рассказывал и рассказывал. Я запоминала…

Посреди деревни — красная лужа. Гуси и утки её обходят.

Мальчишкисолдаты, разутыераздетые. Лежат в траве. Загорают. «Вставайте, черти, а то — погибнете!!» Они: гага!

Из деревень многие уезжали на своих машинах. Машины заражённые. Команда: «Выгружайся!», а машину сбрасывают в специальную яму. Люди стоят, плачут. А ночью её тайно выкапывают…

«Нина, как хорошо, что у нас с тобой двое детей…»

Врачи мне сказали: сердце увеличено в полтора раза, почки увеличены в полтора раза, печень увеличена в полтора раза.

Однажды ночью спросил: «Ты не боишься меня?» Он стал уже бояться близости.

Сама я не расспрашивала. Понимала его, душой слушала… Я хотела у вас спросить… Я хотела сказать… Часто кажется… Мне в другой раз так невмоготу, что я знать этого не хочу. Ненавижу вспоминать! Ненавижу! (Снова срывается на крик). Когдато… Когдато я завидовала героям. Тем, кто участвовал в великих событиях, был на переломе. На перевале. Так мы тогда говорили, так пели. Песни красивые были. (Запевает ). «Орлёнок… Орлёнок…» Теперь и слова забыла… Лети выше крыльев… Кажется, так? Какие! Какие красивые были слова у наших песен. Я мечтала! Жалела, что не родилась в семнадцатом или сорок первом… А теперь думаю подругому: я не хочу жить историей, в историческое время. Моя маленькая жизнь сразу тогда беззащитная. Великие события растаптывают её, не заметив. Не остановившись… (Задумывается). После нас останется только история… Чернобыль останется… А где моя жизнь? Моя любовь?

Рассказывал и рассказывал. Я запоминала…

Голуби, воробьи…. Аисты…. Аист бежитбежит по полю, хочет взлететь, а взлететь не может. А воробей по земле прыгаетпрыгает, но не поднимается, выше забора не поднимается.

Люди ушли, в домах остались жить их фотографии…

Едут по брошенной деревне и видят картину — как в сказке: сидят на крыльце старик со старухой, а вокруг них бегают ёжики. И их так много, как цыплят. Без людей в деревне тихо, будто в лесу, ёжики перестали бояться, приходят и просят молока. И лисы, рассказывали им, прибегают, и лоси. Ктото из ребят не выдержал: «Я же — охотник!» «Что ты! Что ты!! — Замахали руками старики. — Зверей трогать нельзя! Мы с ними породнились. Теперь — одна семья.»

Он знал, что умрёт… Умирает… И дал себе слово — жить только дружбой и любовью. Работала я в двух местах, его пенсии нам не хватало, но он попросил: «Давай продадим машину, она не новая, все равно чтото же за неё нам дадут. Побудь дома. Я больше посмотрю на тебя». Звал друзей… Приезжали жили подолгу у нас его родители… Чтото он понял… Чтото он там понял о жизни, чего раньше не понимал. Слова у него уже были другие…

«Нина, как хорошо, что у нас с тобой двое детей. Девочка и мальчик…»

Задам вопрос:

— Ты думал о нас с детьми? О чем ты там думал?

— Я видел мальчика, он родился через два месяца после взрыва. Дали имя — Антон. А все звали Атомчик.

— Ты думал…

— Там всех жалко. Даже мошку жалко и воробья. Пусть все живут. Пусть мухи летают, осы жалят, тараканы ползают…

— Ты…

— Дети рисуют Чернобыль… Деревья на картинах растут вверх корнями. Вода в реках красная или жёлтая. Нарисуют и сами плачут.

А его друг… Его друг, он мне рассказывал, что там было безумно интересно, весело. Стихи читали, пели под гитару. Туда приехали лучшие инженеры, учёные. Московская и ленинградская элита. Философствовали… Пугачёва перед ними выступала… В поле… «Если вы не уснёте, я буду петь вам, мальчики, до утра.» Она называла их героями… Его друг… Он умер первый… Танцевал на свадьбе у дочери, анекдотами всех смешил. Взял бокал, чтобы сказать тост, и упал…. И… Наши мужчины… Они умирают, как на войне, но среди мирной жизни. Не хочу! Не хочу вспоминать… (Закрывает глаза и тихо качается). Не хочу говорить… Он умер и было так страшно, такой чёрный лес…

«Нина, как хорошо, что у нас с тобой двое детей. Девочка и мальчик. Они останутся…»

(Продолжает).

Что я хочу понять? Сама не знаю… (Незаметно улыбнулась). Его друг сделал мне предложение… Ещё когда мы учились, в студенчестве он за мной ухаживал, потом женился на моей подруге, но скоро развёлся. Чтото у них не получилось. Он пришёл с букетом цветов: «Будешь жить королевой». У него магазин, у него шикарная квартира в городе, у него дом за городом. Я отказала… Он обиделся: «Пять лет прошло…Никак героя своего не забудешь!? Хаха… Живёшь с памятником…» (Срывается на крик). Выгнала! Выгнала!! «Дура! Живи на свою учительскую зарплату, на свои сто долларов». Живу… (Успокоившись). Чернобыль наполнил мою жизнь, и моя душа расширилась… Ей больно… Заветный ключик… Начинаешь после боли говорить, хорошо говоришь. Я так говорила… Таким языком только тогда, когда любила. И сейчас… Если бы я не верила, что он на небе, как бы я это пережила?

Он рассказывал… Я запоминала… (Говорит, как в забытьи.)

Тучи пыли… Трактора в поле. Женщины с вилами. Дозиметр щёлкает…

Людей нет, и время движется иначе… День длинныйдлинный, как в детстве…

Листья нельзя было жечь… Листья хоронили…

Без смысла так страдать нельзя. (Плачет ). Без знакомых красивых слов. Даже без медали, которую ему дали. Лежит дома в шкафу… Оставил нам….

Но одно я знаю, что никогда уже не буду счастливой…"

Нина Прохоровна Литвина,

жена ликвидатора

Монолог о физике, в которую все мы были когдато влюблены

"Я тот человек, который вам нужен… Вы не ошиблись…

С юности я имел привычку все записывать. Например, когда Сталин умер — что происходило на улицах, о чем сообщали в газетах. И Чернобыль я записывал с первого дня, знал, что пройдёт время и многое забудется, безвозвратно исчезнет. Так это и случилось. Мои друзья, они были в центре событий, физикиядерщики, забыли, что тогда чувствовали, о чем говорили со мной. А у меня все записано…

В тот день… Я, заведующий лабораторией Института ядерной энергетики Академии наук Беларуси, приехал на работу, институт наш за городом, в лесу. Чудесная погода! Весна. Открыл окно. Воздух чист, свеж. Удивился: почемуто сегодня не залетают синички, которых я прикормил за зиму, вывешивая за окном кусочки колбасы. Нашли поживу повкуснее?

А в это время на нашем институтском реакторе паника: дозиметрические приборы показывали рост активности, на воздухоочистительных фильтрах она поднялась в двести раз. Мощность дозы возле проходной — около трех миллирентген в час. Это очень серьёзно. Такая мощность допускается как предельная в радиационно опасных помещениях при работе не более шести часов. Первое предположение — в активной зоне разгерметизировалась оболочка одного из тепловыделяющих элементов. Проверили — норма. А, может, перевозили контейнер из радиохимической лаборатории и так тряхнули по дороге, что повредили внутреннюю оболочку, загрязнили территорию? Попробуй теперь отмой пятно на асфальте! Что же случилось? А тут ещё по внутреннему радио объявили: сотрудникам не рекомендуется выходить из здания. Между корпусами стало пустынно. Ни одного человека. Жутковато. Необычно.

Дозиметристы проверили мой кабинет: «светит» стол, «светит» одежда, стены… Я встаю, у меня нет желания даже садиться на стул. Вымыл голову над раковиной. Посмотрел на дозиметр — эффект налицо. Неужели это всетаки у нас, ЧП в нашем институте! Утечка? Как теперь дезактивировать автобусы, которые развозят нас по городу? Сотрудников? Придётся поломать голову… Я очень гордился нашим реактором, я изучил его до миллиметра…

Звоним на Игналинскую атомную, она рядом. У них приборы тоже орут. Тоже паника. Звоним на Чернобыль… На станции не отвечает ни один телефон… К обеду выясняется. Над всем Минском радиоактивное облако. Мы определили — активность йодная. Авария на какомто реакторе…

Первая реакция: позвонить домой жене, предупредить. Но все наши телефоны в институте прослушивают. О, этот вечный, десятилетиями вдалбливаемый страх! Но они же там ничего не знают… Дочь после занятий в консерватории гуляет с подружками по городу. Ест мороженое. Позвонить?! Но могут быть неприятности. Не допустят к секретным работам… Все равно не выдерживаю, поднимаю трубку:

— Слушай меня внимательно.

— О чем ты? — Громко переспросила жена.

— Тише. Закрой форточки, все продукты — в полиэтиленовые пакеты. Надень резиновые перчатки и протри мокрой тряпкой все, что можно. Тряпку — тоже в пакет и спрячь подальше. Сохнущее на балконе бельё — опять в стирку. Хлеб не покупай. И ни в коем случае никаких пирожных на улице…

— Что у вас произошло?

— Тише. Разведи две капли йода в стакане воды. Вымой голову…

— Что… — Но я не даю жене договорить, кладу трубку. Она должна понять, сама работник нашего института. А если гэбист слушал, то, наверное, записывал на бумажку для себя и своей семьи спасительные рекомендации.

В пятнадцать часов тридцать минут выяснили — авария на чернобыльском реакторе…

Вечером возвращаемся в Минск на служебном автобусе. Полчаса, которые едем, молчим или переговариваемся о постороннем. Боимся заговорить вслух друг с другом о том, что случилось. У каждого — партбилет в кармане…

Перед дверью квартиры лежала мокрая тряпка. Значит, жена все поняла. Захожу, в прихожей сбрасываю с себя костюм, рубашку, раздеваюсь до трусов. Неожиданно подступает ярость… К черту эту секретность! Этот страх! Беру городской телефонный справочник… Телефонные книжки дочери, жены… Начинаю всем подряд звонить, что я, сотрудник Института ядерной энергетики, над Минском радиоактивное облако… И дальше перечисляю, что надо предпринимать: вымыть голову хозяйственным мылом, закрыть форточки… Протирать каждые тричетыре часа мокрой тряпкой пол. Бельё с балкона — опять в стирку… Выпить йод. Как его правильно принимать… Реакция людей: спасибо. Ни расспросов, ни испуга. Я думаю, что они мне не верили или не в силах были охватить грандиозность события. Никто не испугался. Реакция удивительная. Поразительная!

Вечером звонит мой друг. Физикядерщик, доктор наук… Как беспечно! С какой верой мы жили! Только теперь это понимаешь… Он звонит и говорит между прочим, что хочет поехать на майские праздники к родителям жены на Гомельщину. Оттуда же рукой подать до Чернобыля? Едет с маленькими детьми. «Замечательное решение! — Закричал я. — Ты с ума сошёл!» Это о профессионализме. И о нашей вере. Я орал. Он, наверное, не помнит, что я спас его детей… (После передышки.)

Мы… Я говорю о всех нас… Мы Чернобыль не забыли, мы его не поняли. Что дикари могли понять в молнии?

В книге эссе Алеся Адамовича… Его разговор с Андреем Сахаровым об атомной бомбе… «А вы знаете, как хорошо пахнет озоном после ядерного взрыва?» — убеждал академик, «отец» водородной бомбы. В этих словах романтика. Моя… Моего поколения… Извините, по лицу вижу реакцию… Вам кажется это восторгом перед вселенским кошмаром… А не перед человеческим гением… Но это нынче ядерная энергетика унижена, опозорена. Моё поколение… В сорок пятом, когда взорвали атомную бомбу, мне было семнадцать лет. Я любил фантастику, мечтал полететь на другие планеты, верил, что ядерная энергия поднимет нас в космос. Поступил в Московский энергетический институт и там узнал, что есть сверхсекретный факультет — физикоэнергетический. Пятидесятыешестидесятые годы… Физикиядерщики… Элита… Все в восторге перед будущим… Гуманитарии оттеснены… В трех копейках, говорил наш школьный учитель, столько энергии, что может работать электростанция. Дух захватывало! Я зачитывался американцем Смиттом, он писал, как изобрели атомную бомбу, проводили испытания, подробности взрыва. У нас все держалось в секрете. Я читал… Воображал… Вышел фильм о советских атомщиках «Девять дней одного года». Был он очень популярен. Высокие зарплаты, секретность прибавляли романтизма. Культ физики! Время физики! Даже когда уже в Чернобыле рвануло… Как медленно мы расставались с этим культом… Вызвали учёных… Они прилетели на реактор спецрейсом, но многие даже не взяли с собой бритвенные приборы, думали, что летят на несколько часов. Всего на несколько часов. Хотя им сообщили, что на атомной станции взрыв. Но они верили в свою физику, они все были из поколения этой веры. Время физики в Чернобыле кончилось…

Вы уже иначе смотрите на мир… У моего любимого философа Константина Леонтьева недавно вычитал мысль о том, что результаты физикохимического разврата заставят когданибудь космический разум вмешаться в наши земные дела. А мы, воспитанные в сталинские времена, мы не могли в своих мыслях допустить существования какихто сверхъестественных сил. Параллельных миров…Библию я прочёл потом… И женился на одной и той же женщине два раза. Ушёл и вернулся. Ещё раз встретились… Кто мне объяснит это чудо? Жизнь удивительная штука! Загадочная! Теперь я верю… Во что я верю? Что трехмерный мир уже тесен для современного человека… Почему сегодня такой интерес к иной реальности? К новым знаниям…Человек отрывается от земли… Он орудует другими категориями времени, не одной землёй, а разными мирами. Апокалипсис… Ядерная зима… В западном искусстве все это уже описали… Нарисовали… Сняли… Они готовились к будущему… Взрыв большого количества ядерного оружия приведёт к громадным пожарам. Атмосфера насытится дымом. Солнечные лучи не смогут пробиваться к земле, а там цепная реакция пошла — холодно, холоднее, холоднее. Эту мирскую версию о «конце света» внедряют со времён промышленной революции восемнадцатого века. Но атомные бомбы не исчезнут даже тогда, когда уничтожат последнюю боеголовку. Останутся знания…

Вы молчите… А я с вами все время спорю… У нас спор между поколениями… Вы замечаете? История атома — это не только военный секрет, тайна, проклятие. Это — наша молодость, наше время… Наша религия… Но теперь? Теперь мне тоже кажется, что миром правит ктото другой, что мы со своими пушками и космическими кораблями — как дети. Но я в этом ещё не утвердился… Не твёрд… Удивительная штука жизнь! Я любил физику и думал: ничем, кроме физики, заниматься никогда не буду, а теперь хочу писать. К примеру, о том, что науку человек не устраивает, тёплый человек, он ей мешает. Маленький человек со своими маленькими проблемами. Или: как несколько физиков могут переменить весь мир. О новой диктатуре. Диктатуре физики и математики… Мне открылась ещё одна жизнь…

…Перед операцией… Я уже знал, что у меня рак… Я думал, что мне осталось жить дни, считанные дни, и страшно не хотелось умирать. Вдруг я увидел каждый листок, яркие цветы, яркое небо, ярчайшесерый асфальт, трещины на нем, а в них муравьи снуют. Нет, думаю, их надо обходить. Жалко их. Зачем, чтобы они умирали? От запаха леса у меня кружилась голова… Запах воспринимался сильнее цвета. Лёгкие берёзы… Тяжёлые ели… И все это я не увижу? На секунду, на минуту больше прожить! Зачем я столько времени, часов, дней просидел у телевизора, среди вороха газет? Главное — жизнь и смерть. Ничего другого не существует. Не бросишь на чашу весов…

Я понял, что смысл имеет только живое время… Наше живое время…"

Валентин Алексеевич Борисевич, бывший

заведующий лабораторией Института ядерной

энергетики академии наук Беларуси

Монолог о том, что дальше Колымы,

Освенцима и Холокоста

"Мне надо комуто высказаться… Чувства переполняют меня…

В первые дни… Ощущения были смешанные… Помню два самых сильных чувства — чувство страха и чувство обиды. Все произошло и никакой информации: власть молчит, медики ничего не говорят. Никаких ответов. В районе ждали указаний из области, в области — из Минска, а в Минске — из Москвы. Длиннаядлинная цепочка… А на самом деле мы оказались беззащитными. Вот это было самое главное чувство в те дни. Гдето далеко… Горбачёв… И ещё несколько человек… Дватри человека решали нашу судьбу. Решали за всех. Судьбу миллионов людей. Так же, как и всего несколько человек могли нас убить… Не маньяки и не преступники с террористическим планом в голове, а обычные дежурные операторы на атомной станции. Наверное, неплохие ребята. Когда я это поняла, я испытала сильное потрясение. Я открыла для себя чтото такое… Я поняла, что Чернобыль дальше Колымы и Освенцима… И Холокоста… Ясно ли я выражаюсь? Человек с топором и луком или человек с гранатомётом и газовыми камерами не мог убить всех. Но — человек с атомом… Тут… Вся земля в опасности…

Я — не философ, не стану философствовать. Поделюсь тем, что помню…

Паника первых дней: ктото рванул в аптеки и накупил йода, ктото перестал ходить на рынок, покупать там молоко, мясо, особенно говядину. В нашей семье в это время старались не экономить, брали дорогую колбасу, надеясь, что она из хорошего мяса. Но скоро узнали, что именно в дорогую колбасу подмешивали заражённое мясо, дескать, раз она дорогая, её покупают понемногу, употребляют меньше. Мы оказались беззащитными. Но это все уже вам, конечно, известно. Хочу рассказать о другом. О том, что мы были генерацией советской.

Мои друзья — врачи, учителя. Местная интеллигенция. У нас был свой кружок. Собрались у меня дома. Пьём кофе. Сидят две закадычные подруги, одна из них врач. У обеих маленькие дети.

Первая:

— Завтра еду к родителям. Увезу детей. Вдруг заболеют, потом никогда себе не прощу.

Вторая:

— В газетах пишут, что через несколько дней обстановка станет нормальной. Там — наши войска. Вертолёты, бронетехника. По радио сообщали…

Первая:

— Тебе тоже советую: забери детей! Увези! Спрячь! Случилось… Чтото страшнее войны… Мы даже не можем себе представить — что?

Неожиданно они перешли на высокие тона и кончилось ссорой. Взаимными обвинениями:

— Где твой материнский инстинкт? Фанатичка!

— Ты — предательница! Что бы с нами было, если бы каждый поступал так, как ты? Победили бы мы в войну?

Спорили две молодые красивые женщины, безумно любящие своих детей. Чтото повторялось… Знакомая партитура…

И у всех, кто там был, моё, в частности, ощущение: она вносит тревогу. Лишает нас равновесия. Доверия ко всему тому, чему мы привыкли доверять. Надо дождаться, пока скажут. Объявят. Она — врач, знала больше: «Собственных детей не способны защитить! Вам никто не угрожает? А вы все равно боитесь!»

Как мы её в те минуты презирали, даже ненавидели, она испортила нам вечер. Я ясно выражаюсь? Не только власти обманывали нас, но мы сами не хотели знать правду. Гдето там… На глубине подсознания… Конечно, сейчас мы не хотим в этом себе признаться, нам больше нравится ругать Горбачёва… Ругать коммунистов… Это они виноваты, а мы — хорошие. Мы — жертвы.

На следующий день она уехала, а мы нарядили своих детей и повели на первомайскую демонстрацию. Могли идти, а могли и не идти. У нас был выбор. Нас никто не заставлял, не требовал. Но мы посчитали это своим долгом. Как же! В такое время, в такой день… Все должны быть вместе… Бежали на улицу, в толпу…

На трибуне стояли все секретари райкома партии, рядом с первым секретарём — его маленькая дочка, она стояла так, чтобы её видели. На ней — плащ и шапочка, хотя светило солнце, а на нем — военная плащпалатка. Но они стояли… Это я помню… «Загрязнена» не только наша земля, но и наше сознание. И тоже на много лет.

Я изменилась за эти годы больше, чем за всю свою прежнюю жизнь — сорок лет. Мы в зоне заперты… Отселение прекратилось. И мы живём как в ГУЛАГЕ… Чернобыльском ГУЛАГЕ… Я работаю в детской библиотеке. Дети ждут разговора: Чернобыль везде, он вокруг, у нас выбора нет — надо научиться с ним жить. Особенно старшеклассники, у них вопросы. А как? Где об этом узнать? Прочесть? Нет книг. Фильмов. Даже сказок нет. И мифов. Я учу любовью, я хочу победить страх любовью. Стою перед детьми: люблю нашу деревню, люблю нашу речку, наши леса… Самыесамые… Самые! Лучше их для меня нет. Я не обманываю. Я учу любовью. Ясно ли я выражаюсь?

Мне мешает учительский опыт… Я всегда говорю и пишу немного выспренно, с немодным сегодня пафосом. Но я отвечаю на ваш вопрос: почему мы бессильны? Я бессильна… Есть культура до Чернобыля и нет культуры после Чернобыля. Живём среди идей войны, краха социализма и неопределённого будущего. Нехватка новых представлений, целей, мыслей. Где наши писатели, философы? Я уже не говорю о том, что наша интеллигенция, больше всех ждавшая и подготавливавшая свободу, сегодня отброшена в сторону. Нищая и униженная. Мы оказались не востребованы. Не нужны. Я не могу купить даже необходимых книг, а книги — моя жизнь. Мне… Нам… Как никогда нужны новые книги, потому что вокруг новая жизнь. Но мы в ней чужие. Не в силах с этим смириться. Все время во мне вопрос — почему? Кто будет делать нашу работу? Телевизор детей не научит, учить детей должен учитель. Но это — отдельная тема…

Я вспомнила… Ради правды тех дней и наших чувств. Чтобы не забыть, как менялись мы… И наша жизнь…"

Людмила Дмитриевна Полянская,

сельская учительница

Монолог о свободе и мечте об

обыкновенной смерти

"Это была свобода… Там я чувствовал себя свободным человеком…

Вы удивлены? Я вижу… Вы удивлены… Понять это может только тот, кто был на войне. Они выпьют, воевавшие мужики, и вспоминают, я их слушал, до сих пор тоскуют. По той свободе, по тому взлёту. Ни шагу назад! — сталинский приказ. Заградотряды. Ясное дело… Уже история… Но ты стреляешь, выживаешь, получаешь положенные сто грамм, махорку… Тысячу раз можешь умереть, разлететься на куски, но если постараешься, перехитришь, — черта, дьявола, старшину, комбата, того, кто в чужой каске и с чужим штыком, заговоришь самого Всевышнего, — ты можешь выжить! Я был на реакторе… Там как в окопе на переднем крае. Страх и свобода! Живёшь на полную катушку… В обычной жизни этого не понять. Не проникнуться. Помните, нас все время готовили: будет война. А сознание оказалось не готовым. Я был не готов… В тот день… Собирался пойти вместе с женой вечером в кино… Пришли на завод двое военных. Вызвали меня: «Солярку от бензина отличишь?» Спрашиваю: «Куда пошлёте?» — «Кудакуда? Добровольцем в Чернобыль». Моя военная профессия — специалист по ракетному топливу. Секретная специальность. Забрали прямо с завода, в одной майке и футболке, домой не дали заскочить. Просил: «Жену надо предупредить». — «Мы сами сообщим». В автобусе нас собралось человек пятнадцать, офицеры запаса. Мужики мне понравились. Надо — поехали, надо — работаем… Погнали на реактор — лезли на крышу реактора…

Возле выселенных деревень стояли вышки, солдаты на вышках с оружием. Оружие с патронами. Шлагбаумы. Таблички: «Обочина заражена. Въезд и остановка строго запрещены». Серобелые деревья, облитые дезактивационной жидкостью. Белой. Как снег. Мозги сразу набекрень! В первые дни боялись сесть на землю, на траву, не ходили, а бегали, чуть машина пройдёт — натягивали респираторы. После смены сидели в палатках. Хаха! Через пару месяцев… Это уже чтото нормальное, — это уже твоя жизнь. Рвали сливы, бреднем рыбу ловили, там щуки огого! И лещи. Лещей сушили к пиву. Вы об этом уже, наверное, слышали? В футбол играли. Купались! Хаха… (Снова смеётся.) Верили в судьбу, в глубине души мы все фаталисты, а не аптекари. Не рационалисты. Менталитет славянский… Я верил в свою звезду! Хаха! Инвалид второй группы… Заболел сразу. «Лучевка» проклятая… Ясное дело…А у меня даже медицинской карточки в поликлинике не было до этого. Черт с ним! Не я один… Менталитет…

Я — солдат, я закрывал чужой дом, входил в чужое жильё. Это такое чувство… Ты словно подглядываешь за кемто… Или земля, на которой нельзя сеять… Корова тычется в калитку, а она закрыта и на доме замок. Молоко капает на землю… Это такое чувство! В деревнях, которые ещё не выселили, крестьяне занимались самогоноварением, их заработок. Продавали нам. А у нас денег завались: тройные оклады на работе и суточные выдавали тройные. Потом вышел приказ: того, кто будет пить, оставят на второй срок. Так водка помогает или нет? Ну, хотя бы психологически… Там в этот рецепт свято верили… Ясное дело… Крестьянская жизнь текла просто: чтото посадил, вырастил, убрал, а все остальное идёт без них. Им дела нет до царя, до власти… Первый секретарь цека или президент… До космических кораблей и атомных станций, митингов в столице. И они не могли поверить, что мир в один день перевернулся, и они живут уже в другом мире… Чернобыльском… Они же никуда не уезжали. Люди заболевали от потрясения… Они не смирялись, они хотели жить, как всегда. Дрова с собой забирали тайком, зеленые помидоры срывали, закручивали. Банки взрывались, ещё раз кипятили. Как это уничтожить, закопать, превратить в мусор? А мы именно этим и занимались. Аннулировали их труд, извечный смысл их жизни. Мы для них были враги… А я рвался на сам реактор. «Не торопись, — предупреждали меня, — в последний месяц, перед дембелем всех на крышу гонят». Служили мы шесть месяцев. И точно, через пять месяцев передислокация, теперь уже под реактор. Шуточки разные и серьёзные разговоры, что вот через крышу пройдём… Ну, пусть пять лет после этого протянем… Семь… Десять… Ясное дело…Чаще называлась цифра «пять» почемуто. Откуда она взялась? Без шума, без паники. «Добровольцы, шаг вперёд!» Вся рота — шаг вперёд. Перед командиром — монитор, включает — на экране крыша реактора: куски графита, расплавленный битум. «Вон, ребята, видите, обломки лежат. Почистите. А вот тут, в этом квадрате, тут пробьёте отверстие». Время — сорокпятьдесят секунд. По инструкции. Но это невозможно — требовалось хотя бы несколько минут. Туда — назад, забег — бросок. Ктото нагрузил носилки, другие сбросили. Туда, в развалины, в дыру. Сбросил, но вниз не смотри, нельзя. Все равно заглядывали. Газеты писали: «Воздух над реактором чистый». Читали и смеялись. Матюгались. Воздух чистый, а мы дозы вон какие хватаем. Выдали дозиметры. Один — на пять рентген, его с первой минуты зашкаливало, второй, как авторучка, на сотню рентген, тоже в некоторых местах зашкаливало. Пять лет, сказали, детей нельзя будет иметь… Если за пять лет не умрём… Хаха!.. (Смеётся.) Шуточки разные… Но без шума, без паники. Пять лет… Я уже десять прожил… Хаха!.. (Смеётся.) Вручали нам грамоты. Их у меня две… Со всеми этими картинками: Маркс, Энгельс, Ленин… Красные флаги… Один парень исчез, думали, что сбежал. Через два дня нашли в кустах. Повесился. Чувство у всех такое, сами понимаете… Тогда выступил замполит, что, мол, он письмо из дому получил — жена ему изменила. Кто его знает? Через неделю у нас дембель. А его нашли в кустах… Был у нас повар, он так боялся, что жил не в палатке, а на складе, где вырыл себе нишу под ящиками с маслом и тушёнкой. Перенёс туда матрац, подушку… Жил под землёй… Присылают разнарядку: набрать новую команду и всех на крышу. А все уже там были. Найти людей! Ну, и его зачистили. Один только раз залез… Вторая группа инвалидности… Звонит часто мне. Связи не теряем, держимся друг за друга… За свою память, она будет жить столько, сколько мы проживём. Так и напишите…

В газетах враньё… Сплошное враньё…Нигде не читал, как шили мы себе кольчуги. Рубашки свинцовые. Трусики. Нам выдавали резиновые халаты, напылённые свинцом. Но плавочки варганили себе свинцовые… За этим делом следили… Ясное дело… В одной деревне нам показали два тайных дома свидания… Мужчины, оторванные от дома, шесть месяцев без женщин, экстремальная ситуация. Все наезжали. А девчонки местные гуляли, все равно, плакали, скоро умрём. Плавочки свинцовые… Одевались поверх штанов… Напишите… Анекдоты травили. Вот, пожалуйста. Американский робот отправили на крышу, пять минут поработал — стоп. Японский робот девять минут поработал — стоп. Русский робот два часа работает. Команда по рации: «Рядовой Иванов, можете спуститься вниз на перекур». Хаха!.. (Смеётся.)

Перед тем, как нам выходить на реактор, командир инструктирует… Строй стоит… Несколько ребят взбунтовались: «Мы уже там были, нас домой должны отправить». Моё, например, дело — топливо, бензин, а меня тоже на крышу посылали. Но я молчал. Я сам хотел, мне было интересно. А эти взбунтовались. Командир: «У нас на крышу пойдут добровольцы, остальные шаг из строя, с вами проведёт беседу прокурор». Ну, эти ребята постояли, посоветовались и согласились. Присягу принимал, значит, должен, знамя целовал… На колено перед знаменем становился… Мне, кажется, никто из нас не сомневался, что могут посадить и дать срок. Слух пустили, что дватри года дают. Если солдат получал больше двадцати пяти рентген, то командира могли посадить за то, что облучил личный состав. Ни у кого больше двадцати пяти рентген… У всех меньше… Понимаете? Но люди мне нравились. Двое заболели, нашёлся один, сам сказал: «Давайте я». А он уже один раз на крыше был в этот день. Зауважали. Премия — пятьсот рублей. Другой яму наверху долбил, пора уходить — долбит. Мы ему машем: «Вниз!» А он на колени упал и добивает. Крышу надо было пробить в этом месте, чтобы жёлоб вставить, мусор спускать. Пока не пробил — не встал. Премия — тысяча рублей. За эти деньги тогда можно было купить два мотоцикла. У него сейчас первая группа инвалидности… Ясное дело… Но за страх платили сразу… И вот он умирает… Сейчас умирает… Страшно мучается… В эти выходные ездил к нему… «Спроси, о чем я мечтаю?» — «О чем?» — «Об обыкновенной смерти.». Ему сорок лет. Женщин любил… Жена красивая…

Дембель. Погрузились в машины. Сколько ехали по зоне, столько сигналили. Я оглядываюсь на те дни… Я был рядом с чемто… С чемто фантастическим. А вот эти слова: «гигантский», «фантастический», — они всего не передают. Было такое чувство… Какое? (Задумался ).

Такое чувство я не испытывал даже в любви…"

Александр Кудрягин, ликвидатор

Монолог об уродце, которого все равно будут любить

Не стесняйтесь… Спрашивайте… О нас уже столько написали, мы привыкли. В другой раз и газету с автографом пришлют. Но я не читаю. Кто нас поймёт. Тут надо жить…

Моя дочка недавно сказала: «Мама, если я рожу уродца, я все равно буду его любить». Вообразите себе?! Она учится в десятом классе, у неё уже такие мысли. Её подружки… Они все об этом думают… У наших знакомых родился мальчик… Ждали его, первый ребёнок. Красивая молодая пара. А у мальчика рот до ушей, а ушка одного нет… Я не хожу к ним, как раньше. Не в силах… А дочка нетнет, да и забежит. Её тянет туда, она то ли приглядывается, то ли примеряется… А я не способна…

Могли бы уехать отсюда, но поразмыслили с мужем и отказались. Боимся других людей. А тут мы все — чернобыльцы. Не пугаемся друг друга, если ктото угощает яблоками или огурцами со своего сада и огорода, берём их и едим, а не прячем стыдливо в карман, сумочку, чтобы потом выбросить. Мы — с одной памятью… С одинаковой судьбой… А везде, в любом другом месте мы — чужие. Косятся на нас… с опаскою… Все привыкли к словам: «чернобыльцы», «чернобыльские дети», «чернобыльские переселенцы»… Чернобыль… Теперь приставка ко всей нашей жизни. Но вы ничего о нас не знаете. Вы боитесь нас…Убегаете… Наверное, если бы нас не выпускали отсюда, поставили милицейские кордоны, многие бы из вас успокоились. (Останавливается.) Не доказывайте мне ничего…. Не убеждайте! Я это узнала и пережила в первые дни… Схватила дочку и ринулась в Минск, к сестре… Моя родная сестра нас не пустила в дом, потому что у неё был маленький ребёнок, кормила грудью. В страшном сне я такого бы себе не представила! Не сочинила. И мы ночевали на вокзале. Сумасшедшие мысли приходили в голову… Куда нам бежать? Может, лучше покончить с собой, чтобы не мучиться… Это же первые дни… Все представляли себе какието страшные болезни. Невообразимые. А я ведь врач. Можно только догадываться, что творилось с другими… Слухи всегда ужаснее любой правдивой информации. Любой! Я смотрю на наших детей: куда бы они не поехали, они чувствуют себя отверженными. Живыми страшилками… Мишенями для насмешек… В пионерском лагере, где моя дочь один год отдыхала, к ней боялись прикоснуться: «Чернобыльский светлячок. Она в темноте светится» Звали вечером во двор, чтобы проверить, — светится или не светится? Нет ли у неё нимба над головой…

Вот говорят — война… Военное поколение… Сравнивают… Военное поколение? Да оно же счастливое! У них была Победа. Они победили! Это дало им мощную энергию жизни, если пользоваться сегодняшними словами, сильнейшую установку на выживание. Они ничего не боялись. Хотели жить, учиться, рожать детей. А мы? Мы всего боимся… Боимся за детей… За внуков, которых ещё нет… Их нет, а нам уже страшно… Люди меньше улыбаются, не поют, как раньше пели на праздники. Не только ландшафт меняется, когда вместо полей опять поднимаются леса, кустарники, но и национальный характер. У всех депрессия… Чувство обречённости… Для когото Чернобыль — метафора. Лозунг. А здесь — наша жизнь. Просто жизнь.

В другой раз думаю, что лучше бы вы о нас не писали. Не наблюдали бы со стороны… Не ставили диагнозы: радиофобия или чтото ещё, не выделяли среди остальных. Тогда бы нас меньше боялись. Не говорят же в доме ракового больного о его страшной болезни. А в камере пожизненного заключения никто не вспоминает о сроке… (Молчит ). Столько наговорила, не знаю, надо вам или нет… (Спрашивает ). Накрыть стол… Пообедаем? Или боитесь? Отвечайте честно, мы уже не обижаемся. Мы всего перевидели. Ко мне заходил один корреспондент… Вижу: хочет пить. Я несу ему кружку воды, а он достаёт из сумки свою воду. Минеральную. Ему стыдно… Оправдывается… Разговора у нас, конечно, не получилось, я не могла с ним быть искренной. Я же — не робот и не компьютер. Не железка! Он пьёт свою минеральную воду, боится к моей кружке дотронуться, а я — положи ему душу на стол… Отдай ему свою душу…

(Уже сидим за столом. Обедаем. Говорим о разном. И…)



Pages:     | 1 |   ...   | 3 | 4 || 6 | 7 |
 





<
 
2013 www.disus.ru - «Бесплатная научная электронная библиотека»

Материалы этого сайта размещены для ознакомления, все права принадлежат их авторам.
Если Вы не согласны с тем, что Ваш материал размещён на этом сайте, пожалуйста, напишите нам, мы в течении 1-2 рабочих дней удалим его.