WWW.DISUS.RU

БЕСПЛАТНАЯ НАУЧНАЯ ЭЛЕКТРОННАЯ БИБЛИОТЕКА

 

Pages:     || 2 | 3 | 4 | 5 |   ...   | 7 |
-- [ Страница 1 ] --

Серия

Мир Тропы

А. Андреев

ОЧЕРКИ РУССКОЙ ЭТНОПСИХОЛОГИИ

Сайт "Тело Света"

Санкт-Петербург

Издательство "Тропа Троянова" - 2000

Серия “Мир Тропы” основана в 1998 году.

Книга начинает серию публикаций, посвященных русской этнографии, этнопсихологии и философии. Она открывает перед читателем сказочный мир одной из ветвей народной традиции. Сохранившейся на Верхней Волге и переданной автору стариками, считавшими себя потомками офеней-скоморохов.

Написанная живым и образным языком, книга будет интересна как специалистам в области этнографии, психологии, истории, педагогики, так и широкому кругу читателей, интересующихся русской традиционной культурой.

Содержание

От издательства

Мир Тропы

ЭТНОГРАФИЯ

Духовное пение старой Руси

Старики

Степаныч

Харлампыч

Поханя

Вабить

Баба Люба

Видение

Дядька

Очевидности

Строй или Спас Дюжий

Русская лествица

ПСИХОЛОГИЯ

Этнопсихология

Язык

Предмет

Метод

Инферно

Дорога домой через Страну Востока

Наука мышления и образ мира

Храм Разума

Литература

От издательства

Этой книгой издательство "Тропа Троянова" начинает се­рию публикаций, посвященных русской этнопсихологии, этног­рафии и философии. Первая книга серии "Мир Тропы" пред­ставляет собой сборник, рассказывающий об источниках, с которых в 1991 году начиналась работа по изучению и возрожде­нию одной из ветвей народной традиции, приведшая ныне к созданию Общества Русской Народной Культуры.

Работая в тесном сотрудничестве с Обществом, издатель­ство нацелено на опубликование тех материалов, которые будут содействовать увеличению интереса к народной культуре в со­временной России. Весь этот сборник является, по сути, своего рода обоснованием нашей позиции, и мы надеемся, что он по­зволит составить представление о нас.

Основой для сборника послужили личные этнографические сборы А. Андреева, а также его попытки осмыслить доставшиеся ему в наследство отдела записи, рассказывающие об одной ма­лоизвестной культурной традиции Владимирского Верхневол­жья, носители которой считали себя потомками офеней.

Офени — бывшие коробейники, жили как замкнутая группа населения, своего рода профессиональное сообщество с очень высоким чувством выделенное из окружающего крестьянско­го мира. По уровню самоосознавания это сообщество во времена его расцвета приближалось к малым этническим и вероисповедальным сообществам. У них имелся свой (тайный) язык и опре­деленная ритуалика, которая не успела сложиться в нечто цель­ное, как не развилось и внутреннее самоуправление. Последняя треть прошлого века с ее интенсивным развитием крупного ка­питалистического производства была роковой для офеней. Сооб­щество коробейников, до этого торговавшее (фазное от Сибири до Кавказа и Берлина, медленно умирает, не оставив после себя заметного следа.

От издательства

Причины отмирания института офенства хорошо изучены наукой и не рассматриваются в этой книге. Гораздо интереснее то, что внутри этой субкультуры хранились некоторые архаич­ные явления, которые, хотя и, безусловно, несут оттенок на­родного мистицизма, тем не менее, со всей определенностью могут быть названы "наивной психологией", так как несут чер­ты системы знаний о психическом устройстве человека.

Набор представлений об устройстве мира и психике челове­ка свойственно иметь любому языку. Ю. Д. Апресян, один из вы­дающихся лингвистов, пишет: "Каждый естественный язык от­ражает определенный способ восприятия и организации {= кон­цептуализации) мира. Выражаемые в нем значения складывают­ся в некую единую систему взглядов, своего рола коллективную философию, которая навязывается в качестве обязательной всем носителям языка. <...> Он (взгляд на мир — ред.) "наивен" в том смысле, что во многих существенных деталях отличается от на­учной картины мира. При этом наивные представления отнюдь не примитивны. Во многих случаях они не менее сложны и инте­ресны, чем научные. Таковы, например, наивные представления о внутреннем мире человека. Они отражают опыт интроспекции десятков поколений на протяжении многих тысячелетий и спо­собны служить надежным проводником в этот мир" [1, с. 350-351].

Обычно "носитель языка" не осознает, что какая-то часть языка представляет собой систему знаний о той или иной части мироустроения, хотя и использует ее. А те живые наследники офенской традиции, те старики, у которых довелось вести сборы А. Андрееву, не только осознавали системность своих знаний, но и передавали их вполне осознанно, называя их "хитрой наукой". Именно это и позволило использовать в отношении полученных знаний термин "Русская этнопсихология", подразумевая под "этно", скорее, не "этническая", а "этнографическая".

По сути, данный сборник является развернутым введением в обширнейший материал, которым на сегодняшний день обла­дает Общество Русской Народной Культуры и па основе кото­рого строится учебный курс "прикладной этнопсихологии", пре­подающийся в Училище русской народной культуры.

МИР ТРОПЫ

Мир! Что такое мир? Сейчас стало модно использовать это слово. Целые полки книг с надзаголовком "Миры такого-то". Это уже привычно и это манит. Значит, в этом понятии есть сила, оно магично. Но что такое Мир?

Мир — это пространство, в котором можно жить. Жить теле­сно или духовно. Если пространство предоставляет все необходи­мое, чтобы жизнь не погибла — это уже мир, даже если это всего лишь камера или палата. Но если оно дает пищу охоте — так в старину называлось желание, — то это уже желанный мир! По­тому что охота, охота жить — это и есть то желание нашего духа, которое приводит его в мир.

Последние полтора десятка лет крошечная культурная тра­диция русского Верхневолжья, которую мы зовем Тропа, явля­ется для меня Миром, в котором я живу. Что такое Тропа, одно­значно не скажешь. Сейчас это уже целое общественное движе­ние в рамках Русского фонда народной культуры. И это люди. Русские люди с определенным мировоззрением, постоянно раз­вивающимся языком и подчас особым образом жизни. А можно назвать Тропу и одной из старых, но возродившихся народных культурных традиций.

А что такое народная культурная традиция? Очень сложное и трудно определяемое понятие. Границы его всегда размыты. Осознавание себя как некоей субкультуры ограничивается достаточностью для крестьянской жизни, иными словами, его просто может и не быть. Иллюстрация этого элемента русской на­родной психологии дается Д. К. Зелениным в статье о русских народных присловьях: "Изучая великорусские присловья-прозвища, мы, прежде всего, убеждаемся, что они даются н о в ы м п е р е с е л е н ц ам в известную местность со стороны пре­жних, старых жителей данной области.

Появление в таких случаях прозвищ-присловий психологи­чески вполне понятно. Нужно же как-нибудь называть новых со­седей, необходимо окрестить их каким-либо именем. Еще Бог знает, как они сами-то себя называют; а скорее всего, и никак не называют, точнее, называют общим именем, какое дает себе великорус, где бы он ни находился, это крестьянин. В особом имени для своих, для самих себя великорус не нуждается, довольствуясь одним указанием на свою христианскую веру: он хрестьянин. Но ведь новые поселенцы — не "свои", а чужие. Мало того, что они незнакомые, не родня; у них все не "наше". (При замечательном однообразии деревенского быта даже мелкие от­личия в одежде, пище, говоре и т.п. кажутся резкими и обраща­ют на себя особое внимание)" [2, с. 41].

Народная культура — это не наука. Народная культурная традиция на самом деле — это не нечто абстрактное, а люди, простые люди, знающие что-то такое, чего остальные или окру­жающие не знают. Им этого достаточно, никаких попыток систематизировать, определять границы явления для того, чтобы ощущать себя выделенными из окружающего мира, чаще всего не делается. Им достаточно самой выделенности! Да, это совсем не наука, которая в начале становления любой из своих отрас­лей, озабочена тем, как выделиться и заявить о себе. У явлений народной культуры другие задачи, как и у самого крестьянского мира — выжить и жить так, как это видят они. А для этого чаще всего приходится не кричать о себе, а как раз наоборот — пря­таться и прятать свою Веру. Кстати, вера для русского крестьяни­на понятие не религиозное. Вера означает обычаи. Меня, к при­меру, мои старички частенько встречали такими словами: "У нас вера такая — мы без самовара с гостем за стол не садимся!"

Если бы мои собственные дед и бабка не были своими в Тропе, я бы никогда не был принят моими информаторами (от­вратительное для русского человека слово, но я употребляю его, чтобы показать, что пришел я к ним еще "ученым", "исследователем" традиционной культуры, а среди ученых — этнографов и фольклористов — принято говорить так, ставя между собой и другим этот щиток наукообразности, чтобы ни в коем случае не выпасть из рамок чистой науки). К счастью, я скоро сдался и начал учиться у принявших меня стариков. Тогда мне удалось кое-что понять в этой "культурной традиции". Начну по поряд­ку, сначала об источниках.

Очень многое пришло из записей моего деда. Даже название Тропа, Тропа Троянова взято мной оттуда. На самом деле оно не является самоназванием. Старики вполне обходились без само­названий, жили и жили себе. Дед же называет Тропой Трояновой Млечный путь и называет его путем Руси. Звучит это у него так: "Русь пришла на Землю Тропой Трояновой, идет Тропою по Земле и Тропою уйдет, когда исполнится сорок тысяч лет". Ясно, что исходил он из нескольких начальных строк "Слова о полку Игореве":

О Бояне, соловию стараго времени,

абы ты сиа плъкы ущекоталъ,

скача, славию, по мыслену древу,

летая умом под облакы,

свивая славы обаполы сего времени!

Рища в тропу Трояню чресъ поля на горы [3, с. 92].

Однако при этом он считал, что хранит и передает вместе с остальными стариками некие знания того, как идти и куда идти. Моя бабушка Екатерина Ильинична называла Млечный путь то •''Молочная река а творожных берегах", а то и "Молочная тропа". Я это помню. Конечно, Млечный путь, как основное тело на­шей галактики, никакой тропой Руси не является, но он, безус­ловно, место, где мы живем, а значит (если межпланетные по­леты возможны) и место, где мы путешествуем. Если только межпланетные полеты возможны...

Для меня же лично очень скоро, после знакомства со стари­ками, оказалось, что они сами с их знаниями и мировоззрением и есть путь или, по крайней мере, его привратники, хранители начал.

Дед мой, Владимир Харлампович Комаров, был потомствен­ным уездным писарем и любил пописывать в славянофильском ключе. Возможно, страсть эта была у него наследственной, потому что от его отца, Харлампа Сосипатрьгча, и деда — Сосипатра Силыча — тоже оставались какие-то тетради с записями. Бабуш­ка рассказывала мне, что сожгла их в тридцатом году, когда деда по доносу на полгода забрали в НКВД (или как это тогда назы­валось?). Что было в тех тетрадях, я не знаю, но у деда есть наме­ки, позволяющие считать, что многое из них он по памяти вос­становил в "амбарных книгах", которые оставил мне по завеща­нию. Писать их он начал за полгода до моего рождения, каким-то необъяснимым способом посчитав, что должен родиться пре­емник. Более того, он даже предупредил своих друзей, что од­нажды я к ним приду. Это поразительно, но через много лет я к ним действительно пришел!

Бабушка долго хранила эти тетради после смерти деда и пе­редала мне только лет в семь-восемь, когда стала себя плохо чувствовать. Видимо, еще в страхе перед событиями тридцатого года, она сказала, что это "дедушкин завет", и велела поклясть­ся, что я никогда и никому их не покажу. Я, конечно, поклялся, но довольно скоро перестал относиться к этому всерьез. Сужу об этом потому, что тетради эти как-то затерялись в доме, а потом обнаружились снова, когда мне было уже лет двадцать, и оказа­лись разрисованными цветными танками. Я даже не помнил, когда я это сделал...

В то время я уже учился на истфаке, и у меня развились некоторый профессионализм и, своего рода, академический сно­бизм. Я просмотрел тетради и пренебрежительно оценил дедов­ские опусы как псевдоисторические домыслы. Однако тот же профессионализм заставил меня отнестись к ним как к историческому документу определенной эпохи, и при этом, как это ни странно, я не только сохранил их, но даже никому не показал. Тогда я не понимал, почему так поступаю. Сейчас, когда я со­всем по другому отношусь к дедовскому наследию (хоть и не без улыбки порой, но с уважением) и даже начал публиковать не­которые из его материалов, — сейчас я, пожалуй, горжусь тем, что умудрился ни разу не нарушить свою клятву. В том, что я избежал по случайности всех искусов хвастовства, есть для меня нечто мистическое, как и в том, что кто-то из стариков тридцать лет ждал прихода наследника Харлампыча.

Впрочем, я оказался у них вовсе не из-за этих тетрадей. Это было совершенно случайно, я даже не начинал эти сборы как

Мир Тропы

фольклорист или этнограф. Меня интересовали ремесла. Я ездил по всей Ивановской области в поисках мастеров. В итоге, я впол­не естественно оказался однажды в своей родной деревне в Савинском районе. А там пошло и поехало!.. В конце концов, я по­забыл то, зачем пришел, и стал брать то, что давали. Вот об этом и рассказ.

Все троповые старики, у которых мне довелось поучиться на территории Ивановской и Владимирской областей, считали себя потомками офеней и называли по старинке офенями. Но соседи считали их колдунами и, рассказывая о них, приглушали голос. Мне повезло и лично как человеку, и как этнографу. Как этног­рафу-собирателю, пожалуй, даже очень и очень повезло. Не мно­гим из этнографов довелось полноценно, по-свойски войти в мир хотя бы одного колдуна. У меня же в жизни их было не­сколько. Считали ли они сами себя колдунами? Вопрос не однозначный. Первому из них, Степанычу, я его задать так и не рис­кнул, хотя очень хотел. А вот у второго, по прозвищу Дядька, однажды спросил. Не передам дословно, как прозвучал его от­вет, но смысл его сводился к одному старому анекдоту:

Идет мужик по лесу, видит: сидит какой-то человек на суку и рубит его под собой.

— Эй, ты чего делаешь?

— Дрова рублю!

— Так навернешься же!

— Вали отсюда, без советчиков обойдусь!

— ну, руби, только навернешься!— махнул рукой и пошел дальше.

— Иди, иди, не мешай работать! Только отошел немного, слышит: хрясь!

— Эх ты! Вот ведь колдун, а!

Можно было бы посчитать, что колдовство они считали просто здравым смыслом. Но если быть до конца точным, то как раз здравый-то смысл они и не уважали, считая его одной из ловушек нашего мышления. Воротами в человеческое естество они считали не здравый смысл, а Разум, но рассказывать об этом придется особо, когда дойдем до их Науки мышления. К счастью, они не только делились со мной своими знаниями, они учили. Это редкая удача, я могу это уверенно заявить, потому что в моей жизни были встречи и с другими колдунами, и с шаманами, и волхвами новой формации, но о некоторых из них я узнавал, что они колдуны, только через много лет, а с некото­рыми даже не смог начать разговор, как это было с одним хан­тыйским шаманом. Эти учили и учили, по-своему, системно. Не могу похвастаться, что и я стал колдуном, но вот понять их я постарался. Удалось ли мне это полноценно — не знаю. Как уда­лось, так и расскажу. Начну с истории.

Изредка мои старички рассказывали о своих отцах и дедах, но больше о прадедах. Прадеды у них были скоморохами. Целой артелью бродячих скоморохов, ходоков, пришли они в конце XVII века, но уже при Петре, в Шую, а потом "испоселились" в нескольких деревнях Шуйского, Ковровского и Суздальского уездов. Офеней так и звали в прошлом веке — суздала. Но еще их звали мазыками.

Один из моих старичков — Дядька — рассказывал мне, что мазыки или музыки — это своеобразная аристократия среди офе­ней, потому что они-то как раз и вели свой род от тех скоморохов-музыков. Отсюда, говорил он, и два имени блатного языка — фени, который, как общеизвестно, произошел от тайного офенского языка и до сих пор хранит многие из его слов. Проци­тирую Михаила Грачева. В книге "Язык из мрака: блатная музыка и феня" у него говорится: "Слово феня обозначает то же самое, что и блатная музыка, и оно, конечно, никак не связано с жен­ским именем, а является одним из элементов воровского фразе­ологизма ботать по фене — "говорить на языке деклассирован­ных". Когда-то оно имело следующий вид: по офене болтать, т. е. говорить на языке офеней. Офени — это торговцы мелким товаром, у них был свой условно-профессиональный язык, который они использовали при обмане покупателей, в опасных ситуаци­ях, когда нужно было скрыть свои намерения и действия. "Бро­дячая, полная риска профессия офеней сделала их близкими к людям "дна". И поэтому не случайно в лексике деклассирован­ных элементов имеется значительное количество слов, перешед­ших из условно-профессионального языка офеней" [4]. Блатные, если верить Дядьке, не только позаимствовали у офеней тайный язык, но и заметили, что их у офеней два: общий для всех офе­ней и особый, на котором говорили только мазыки или музыки. Именно поэтому блатной жаргон называется то феня, то блат­ная музыка. Но, взяв феню, блатные не смогли освоить языка мазыков, его и офени-то знали немногие. Дядька, как и проци­тированный мною Грачев, считал, что это произошло из-за того, что торгашеский язык офеней подходил блатным потому, что был полуворовским. А вот мазыкская речь им попросту была не нужна, настолько она была специфически скоморошья. Называлась она, если верить Дядьке, "язык-огонь" и "язык-свет", а феню сами офени звали "маяк".

Исторических подтверждений существования таких языков у офеней я найти не смог, сколько ни старался, но, тем не ме­нее, отказываться от этого названия не хочу, потому что очень многое рассказывалось мне с постоянными уточнениями: "На Огне это называется так-то". Даже если это очень поздняя при­думка, она уже факт культуры и, к тому же, облегчает понима­ние той "науки", с которой мне довелось столкнуться.

Итак, дедовские записи, рассказы бабушки и несколько лет обучения у потомков офеней и, может быть, скоморохов — вот что стало начальными источниками по возрождению традиции, которую мы называем Тропой. Затем начались целенаправлен­ные этнографические сборы и поиск подтверждений в науке — этнографии и психологии, который мы ведем уже все вместе, всей новой Тропой.

Постоянный поиск этнографических подтверждений оказался принципиально важным, потому что к девяносто шестому году умерли все старики. Мы оказались с колоссальным по объему и во многом практически не имеющим аналогов материалом на руках. Мы до сих пор по детски радуемся, когда очередное этнографическое издание, попавшее нам в руки, приносит новое под­тверждение того, что мы знали по единичным свидетельствам наших учителей. Это значит для нас, что знания наши, несмотря на всю уникальность, не оторваны от общей народной культуры, и в них проступают подчас невидимые в других явлениях русской культуры законы развития русского духа. Именно это присутствие четких и даже жестких закономерностей в исследуе­мом материале заставило нас отойти от фольклорно-этнографического подхода в чистом виде и перейти к исследованию психо­логическому, рассматривая полученные знания как народную школу "наивной" психологии.

Традиция изучать народную психологию этнографически вообще родилась в России задолго до появления в конце про­шлого века "народной психологии" в Германии. Сейчас бы я отнес ее к источникам или составным частям современной куль­турно-исторической психологии. Тем не менее, мы сохраняем за тем предметом, что преподаем в нашем Историко-психологи­ческом колледже, название "Прикладная этнопсихология". Эт­нопсихология — в значении психология этнографическая, а не этническая. А прикладная потому, что мировоззрение Тропы, которое и есть основа этой психологии, родилось в те времена, когда мир спасала еще не наука, а магия. Про магию же — когда я спросил, можно ли так говорить про русских колдунов — мой первый учитель Степаныч сказал:

— Магия значит могия. Кто могет, тот и маг!

Деды. Их обычаи заставляли их прятаться, исчезать от глаз наблюдателей и даже доброхотов. Я ходил к ним семь лет, но мне ни разу не разрешили ни фотографировать, ни записывать на магнитофон и даже вместо имен требовали использовать прозви­ща. Их отговорки казались подчас такими наивными! Записывать нельзя было, потому что "некогда", фотографировать — потому что "нечего тут фотографировать", рассказывать о Тропе и о них — потому что, пока ты не понял, ты наврешь, а когда поймешь, то будешь "рассказывать себя", а не о других. Даже говоря о них.

Я понимал, что это традиция, переданная им их собствен­ными родителями и дедами, но далеко не сразу с этим смирился. Желание как-то обжулить их, обмануть и сделать тайком записи казалось мне ложью во спасение. Степаныча я боялся и поэтому нарушать запреты не рисковал. А с Дядькой однажды попробовал. Он был очень "ругучим", но с ним было не так страшно. Я взял диктофон, зарядил и спрятал во внутреннем кармане в надеж­де, что сумею незаметно включить, когда Дядька начнет расска­зывать что-нибудь интересное. То ли он все понял, то ли почуял подвох, а может, что гораздо вероятнее, просто не мог начать настоящего разговора, пока я не в подходящем состоянии сознания, — но он мурыжил меня всяческой чепухой, наверное, часа два. Все это время я, естественно, был в напряжении, пото­му что боялся, что он заметит магнитофон, мысли мои постоян­но сбегали к образу того, как незаметно его включать и, самое страшное, как выключать, чтобы — не дай бог!— он не щелкнул сам, когда испишет всю пленку. К тому же все это перемежалось постоянными переживаниями и по поводу того, что меня уличат во лжи — я же обещал ничего не записывать (все то же "некогда ерундой заниматься — пришел учиться, ну и учись!"), что меня вообще выгонят и больше не примут, что я вообще обгажусь, как последний обманщик и подлец. В конце концов, я не выдер­жал всех этих мучений, принял решение, что никогда больше ничего не буду делать тайно от стариков, сбежал под каким-то предлогом от Дядьки и быстренько спрятал магнитофон в рюк­зак. И тут же понял, что сразу же и нарушил только что приня­тое решение ничего не делать тайком. Пришлось пойти к Дядьке и все рассказать. Вопреки всем моим ожиданиям, мы долго сме­ялись, и сразу же пошла интереснейшая и сложная работа. Тогда мой разум впустил в себя наипервейшее требование троповой прикладной психологии — быть искренним.

Это было на второй год моих сборов, но лишь на третий год, когда они превратились из "фольклорно-этнографических экспедиций" в учебу, я однажды осознал, что что-то во мне, точнее, в моем мировоззрении принципиально изменилось, я понял и то, что за всем в Тропе стоят глубокие психологические и психотерапевтические механизмы. В том числе и в освобожде­нии от собственного имени, как это, кстати, делается при лю­бых переходных обрядах во всех религиях и верованиях мира. Вре­мя идет, мои знания Тропы углубляются, и с ними растет уважение к начальным требованиям стариков. Поэтому мы до сих пор применяем этот прием на Тропе и меняем свои имена на учебные, чтобы прошлое не так тяготело над пришедшими за обновлением.

Тропа не любила о себе рассказывать. Времена были такие. ''Побольше помолчишь — подольше поживешь",— говорили мне. Всего десяток лет назад один из троповых стариков поразил меня своими словами, когда я просил разрешения опубликовать ка­кие-нибудь материалы о Тропе и о нем:

— Даже когда я умру, никогда не поминай моего имени!

— Но почему? Времена уже другие!

— Времена, может, и другие, а люди те же. У меня внуки есть.

— Ну а внукам-то что могут сделать?!

— Что? Затравят!

А он был одним из умнейших людей, которых я встречал в своей жизни, как я это сейчас понимаю. И исходил он даже не из жизненного опыта, а исключительно из знания того, как ус­троено человеческое мышление, какова его механика.

Не выделяться из окружения, не привлекать к себе внима­ния было с рождения воспитано в них обычаем. Выставить их сейчас на всеобщее обозрение значит не только нарушить этот обычай и их заветы, но и выставить искаженно. Я не смог полу­чить свои знания о них в ходе чистого научного сбора информа­ции. Мое общение со стариками было глубоко личным. Когда я приезжал, они все обставляли так, что мне крайне редко прихо­дилось встречаться с их родственниками или даже соседями. На­пример, последний из старичков, Поханя, когда приезжала на выходные внучка с дочерьми и мужем, здоровенным битюгом лет сорока и за центнер весом, тут же говорил мне с заговор­щицким видом: "Толстомордый приехал. Уходим задами в под­полье". И уводил меня в маленькую избушку, которая стояла у них "на задах" — в дальнем конце огорода. И мы практически не выходили из избушки, пока родственники не заканчивали свои дела и не уезжали. Они приезжали из Коврова в основном из-за картошки, которую сажали на участке у Похани. Ни я. ни Поха­ня, ни его знания их просто не интересовали. Мне кажется, они считали его чокнутым. Его жена, тетя Катя, никогда нас не вы­давала и спокойно "брала родственничков на себя". Она прихо­дила только перед самым отъездом и звала Поханю прощаться. Я вначале рвался проявить вежливость и сходить вместе с ним, но мне быстро и без лишних слов объяснили, что это ни к чему. Только хуже будет. Я вспомнил недоброжелательный взгляд Тол­стомордого и больше не рвался.

Жена Дядьки тетя Нюра, когда я приезжал, соседей дальше крыльца не пускала: "Занят. Не беспокойте". К Дядьке в деревне относились с почтением и беспокоить в таких случаях не реша­лись.

Кроме всего прочего, я довольно быстро понял, что я при­хожу к старикам не за диссертацией, а за чем-то совсем другим. Сейчас я бы назвал это мировоззрением. И они понимали это и, если можно так выразиться, старались соответствовать моему запросу. Можно сказать, что для общения со мной, еще точнее было бы сказать, что для общения с тем вопросом, который приходил со мной, они вычленяли соответствующую часть себя из всей своей полноты. С одной стороны, это была для меня са­мая интересная часть этих людей, с другой, очень многое терялось, особенно бытового, повседневно-поверхностного, что было просто не нужно нам на земле нашего общения, но что обычно и составляет основной объем "личности для других". В итоге в моих описаниях они перестали быть полноценными, живыми людьми, а стали, в общем-то, литературными персонажами. Я обеднил и изменил их помимо своего желания уже тем, что сво­им интересом заставлял при мне жить только той частью себя, которая мне была нужна. Я определенно знаю, что если я сейчас раскрою их имена, их родственники скажут, что это неправда, наш дед или наша бабушка никогда не были такими! Он все придумал, все наврал!

Да, я многое придумал, додумал и даже приписал им. Я писал свои записи всегда значительно позже насыщенного об­щения и головокружительной учебы, а уж обрабатывал спустя много лет. Тогда я уже плохо помнил конкретные, точные слова, за исключением врезавшихся в память. Но зато, по прошествии лет, вдруг соединялись в моей голове разрозненные случаи, при­ходило понимание, и я начинал видеть, что же стояло у дедов за словами и поступками. Тогда-то я и бросался записывать свое "откровение". И тут же понимал, что очень плохо помню, как же они подводили меня к осознаванию этого. И сколько я ни пы­тался быть предельно точным, как этнограф при записи быличек, ничего не получалось. Я даже доходил до отчаяния. Но од­нажды я окончательно плюнул на свое желание состояться как ученый и решил, что полученные мной знания важнее, чем ка­рьера и неуязвимость. Тогда, на основе старых записей, я начал создавать обобщающие образы каждого откровения. В общем, это Уже мое видение. Неожиданное оправдание себе я, спустя годы, нашел в статье А. Л. Налепина, посвященной такому же собирателю-дилетанту, но одновременно классик)' нашей фольклорис­тики — Н. Е. Ончукову. Современная наука упрекает его во мно­жестве упущений, сделанных при записи сказок и былин. Одна­ко: "Все эти очевидные для современной фольклористики акси­омы, как мы видим, были хорошо известны и фольклористам рубежа XIX-XX вв. Однако собиратель-одиночка (а именно это характерно для фольклористики той эпохи), работая на пределе физических сил и исследуя огромные в географическом отноше­нии районы, не успевал все эти требования выполнять — надо было срочно фиксировать навсегда уходящее, и, как показала история, в этом они были правы'" |5].

Со стариками нельзя было быть ученым или репортером. Передо мной сразу же и очень жестко был поставлен предельно личный вопрос: "Зачем ты пришел?" И он ставился неоднократ­но и всеми ими. Ставился сразу в нескольких плоскостях, начи­ная от Бога и Русского пути и до самых бытовых целей- И посто­янно жесткий выбор — или то, или другое, но не посередке. И ответ прямо сейчас. Или уходи — если ты не искренен, то нам есть чем заняться и без тебя. По сути, выбора и не было на са­мом-то деле. Они меня готовы были принять только таким, с каким им было приятно проводить время. Это были последние годы их жизни, и они проводили их в свое удовольствие. Но мое мышление требовалось перестроить, убрать из него разъедаю­щую интеллигентскую потребность сохранять множество путей к отступлению и размазывать себя недееспособной кашей по та­релке умствований. Поэтому я подвергался, с одной стороны, постоянной чистке, а с другой, перестройке мышления, "мыслена древа". А это, в первую очередь, означает искусство видеть выбор, узнавать его и принимать определенные решения, по­скольку древо это строится нами из решений на основе выборов. Частенько это казалось мне чуть ли не садизмом с их стороны, по крайней мере, излишней жестокостью. Но когда через год ушел первый учитель, я понял, что времени сюсюкать действи­тельно нет. Ни у дедов. Ни у меня. Просто ни у кого нет лишнего времени!

Ни я, ни они не такие, как это мной описано. Но там, внут­ри, в нашем Мире мы были такими и только такими. Там иначе нельзя.

Да, я вошел в Тропу, как в иной мир. Но как об этом рас­сказать? Ведь он почти ничем не отличался от привычного мира обыденности и в то же время был совсем иным. Это были те же русские деревни с их колхозно-советским наследием, в которых я жил и раньше. Но было б них что-то от Диккенсовской Лавки древностей.

Помню, в детстве я прочитал про эту лавку, которая всегда находится где-то рядом, на одной из узких и привычных до стер­тости Лондонских улочек, но которую никак не удается найти самому, по своей воле. Кажется, вот она улица, вот тот примет­ный дом, и вон за тем углом стоит она, но нет... нет... нет... А потом она внезапно сама появляется на твоем пути там, где ты ее не ждешь и не ищешь, и дарит путешествие в сказку.

И я нашел такую лавочку в Иванове — это был старый охот­ничий магазин, живший совершенно определенно где-то неда­леко от крошечного рынка со странным именем Барашек. В вит­ринах Магазинчика стояли старинные ружья, чучела и что-то еще, завораживавшее меня. Я не помню, бывал ли я внутри, но у витрины стоял подолгу. Мы жили не так далеко от Барашка, и иногда у меня появлялись возможности забежать к Магазинчи­ку, но редко удавалось мне застать его на месте...

Конечно, впоследствии, уже взрослым, я разобрался в ме­ханике этого чуда. Просто там были улицы, тогда чем-то для меня схожие, и я искал не там. А потом, когда запомнил весь этот мирок, Магазинчик переехал жить в другое место... Но ведь это и есть главный вопрос человеческой жизни: в детстве, когда волшебные лавки и двери еще являются нам, мы ищем не там, а потом, вместо поиска начинаем заучивать Мир наизусть...

Однажды, находясь у стариков, я вспомнил про Лавку древ­ностей и подумал, что мне очень повезло, раз она была у меня и не дала забыть про детство. Древность вообще завораживает и оживляет ощущение чудесности мира. И древность, которую ты помнишь, не дает отказаться от поиска.

Тропа всегда была для меня завораживающе наполнена древ­ностью, как Волшебная лавка. Не стариной даже, а именно древ­ностью с ее отсутствием геометрии, технологии, рекламы. Тро­па, эти старички, их дома, их игры и чудеса, даже их рассужде­ния и записи, словно вышедшие из века деревенских славянофилов, корреспондентов этнографического бюро князя Тенишева, похожи для меня на Псковские или Новгородские церк­вушки шестнадцатого-пятнадцатого веков — неровные, неархи­тектурные и негеометрические, но словно бы выпеченные из теста и все еще теплые.

Наверное, старики и сами с наслаждением играли в Тропу. Но игра была священна для них как для потомков скоморохов, даже божественна. Они предпочитали и жить, и работать, и даже уходить играючи. Они звали своих собственных дедов и прадедов игрецами. Но если ты не выходишь из игры, то вся жизнь оказы­вается игрой. Не это ли и подразумевалось, когда были сказаны слова: станьте как дети?!

Я помню странные сказочные ночи со стариками в, каза­лось бы, таких знакомых мне Савинских и Ковровских лесах, но я помню и не менее странные ночи чудес в обычных деревенс­ких избах, когда мы словно мчались сквозь неведомые пространства. Помню и скоморошьи издевки, и подлинные чудеса, и са­мокопание, чистку сознания, длящуюся сутками, просто сутка­ми подряд! Песни, пляски, игры... и мои обиды! О! мои обиды! Как я обижался! Как я хотел сбежать от них и спасти свою личность! Как я рад, что мне это не удалось!

Не удалось!.. Это еще суметь рассказать, как не удалось! И кому не удалось! Однажды мой первый учитель Степаныч в оче­редной раз зацепил очень болезненный кусочек моей личности. Не все помню точно, но как-то это выходило на недооцененность. Всплывает уже образ, в котором он мне говорит, что я говно и пришел к нему, чтобы сбежать в старину, а в старину я сбегаю, чтобы отомстить всем, кто меня недооценил, не оценил по достоинству и тем обидел. А поскольку я их победить не могу, то и сбегаю в самоубийство, потому что я трус, слабак и тупица. И я переполнен ненавистью; ненавидеть всех, кто меня недо­оценивает — основной способ моих взаимоотношений с други­ми людьми, а сбегать из жизни, совершать самоубийство — ос­новной способ взаимоотношений с самим собой. И его лично я при первой же возможности накажу тем, что сбегу и брошу, значит, убью в моем мире!

Мало того, что он меня "готовил" к такому разговору не­сколько суток, что, значит, делал все, чтобы такие слова удари­ли побольней, так к тому же это все явно не имело ко мне никакого отношения. Я ощущал в себе немало недостатков, но толь­ко не этих.

Я сидел перед ним и держался в облике ученика, сколько хватало сил, вроде бы, пытаясь все это понять. Даже, кажется, искал какие-то соответствия сказанному в своем мышлении. Вдруг мозги мои словно схлопнулись, я истощился и понял, что не могу больше сдерживаться и изображать ученика. Все, что гово­рил этот сумасшедший дед, было настолько неточно, неверно, не то, он ТАК не рассмотрел и не понял меня, что стало ясно — учиться у него мне больше нечему. Обижать его мне не хотелось, все-таки он старался, но ведь одновременно он и пользовался мною, чтобы поиздеваться и почувствовать себя выше кого-то! Я не люблю быть мальчиком для битья или навозом для чьей-то почвы. Подчеркнуто ровно, чтобы не обидеть, я поблагодарил Степаныча "за все, что он для меня сделал", сказал, что я мно­гому у него научился, но мне пора идти. И начал собираться.

Он смотрел на меня, как-то странно улыбаясь, но я от уста­лости никак не мог понять, о чем говорит этот его взгляд, и уж совсем не замечал, что делаю именно то, что он про меня толь­ко что сказал! Я сбегал, выкидывая его из своей жизни навсегда, можно сказать, убивал его в моем мире.

Сейчас-то я вижу, какую боль он разбередил во мне, говоря про недооцененность и предательства, но тогда она даже наме­ком не присутствовала в моем самоосознавании. Это было для меня открытием — в нас живет и такая боль, которую мы запре­тили себе чувствовать и помнить. А вместе с ней мы вырезали часть себя и часть способности воспринимать мир, соответству­ющий этой боли. Вот так человечество и теряло Видение, за ко­торым охотятся даже Боги мифов, и без которого никакая Ма­гия не возможна.

Такую боль очень трудно победить, потому что желание сбе­жать становится с ее приходом всецельным. Сколько людей, ко­торых я не смог удержать, сбежало с Тропы, разбередив ее!

Я помню, что состояние мое стало очень странным — виде­ние сузилось, зрение словно стало "туннельным". Что-то гудело и шуршало в пространстве вокруг. Взгляд Степаныча начал меня пугать, и я избегал его. Я оделся и пошел к двери. Но двери там не было. Я подумал, что спутал в этом состоянии дом. И тут же понял, что это действительно так. Это в доме тети Шуры, бабушки, которая привела меня к Степанычу, дверь находилась в этом месте. И я тут же вспомнил, где дверь в этом доме, и напра­вился туда. Но и там двери не было. Тут уж я без труда вспомнил, что в этом месте дверь была в моем собственном доме, который я купил у другой бабушки в моей родовой деревне. А у Степаныча дверь совсем в другом месте. Но и там я ее не обнаружил, но зато в памяти всплыл образ совсем случайного дома, я даже не помню, из какой местности...

Я не знаю, сколько времени я бродил по всем имевшимся у меня образам домов. Помню только, что возле последней двери я остановился, посмотрел на нее, что-то словно тонко сломалось в моей голове, и я сел рядом с дверью на корточки под стену и задумался. Не могу сказать, о чем я думал, помню только, что плакал и уснул, а когда проснулся, Степаныч с улыбкой сидел передо мной на табурете. Было по-утреннему светло, а уйти я пытался ближе к вечеру. Мне ни на миг не показалось, что это все приснилось. Но утро вечера мудренее, и я знал, что никуда не ухожу, потому что мне нужна помощь Степаныча. Я попытал­ся подняться, чтобы сказать ему об этом, и свалился на пол, вопя от боли в ногах. Я катался по полу, скрипя зубами, а Степа­ныч заходился от смеха и кричал мне что-то о том, что у него бы сил не хватило проспать ночь на корточках, он мне завидует — такой подвиг совершить, и что он уже давно ждет, когда я про­снусь — специально не будил, чтобы пробуждение было порадостнее! Сейчас бы я ему, конечно, сказал правильные слова, ко­торые полагается говорить русскому человеку в таких случаях хорошим друзьям. К сожалению, я в то время еще имел запрет на настоящий русский мат!

Степаныч, однако, довольно быстро убрал мои боли, куда-то понажимав и что-то еще поделав с моими ногами, дотащил меня до стола и стал кормить.

— Степаныч,— сказал я, как только меня отпустило,— да­вай поработаем с недооцененностью!

— Тебе пора домой,— ответил он.

Я засмеялся, считая, что это шутка, что после того, когда он таким образом не отпустил меня, мы просто обязаны с ним залезть в эту мою проблему. Но он набил меня пищей поплотнее и действительно отправил домой, сказав только на дорогу:

— Теперь ты справишься сам.

Помню, как я сидел в пригородном поезде Новки-Иваново, словно больной, забившись в угол, и глядел в мир, окружа­ющий меня, точно сквозь тот же туннель откуда-то из своего далека. За моим столом играли вчетвером в карты, в "дурака", яростно сердясь на своих напарников за проигрышные ходы. В соседнем купе пили и матерились с затравленными бабами оха­мевшие мужики. За двухместным столиком у окна обедала семья из пяти человек со скулящим ребенком. Мать держала его на коленях и время от времени шлепала, чтобы не мешал разговаривать, истерично крича: "Да заткнешься ли ты! Не видишь, мы разговариваем! Сиди спокойно, чего тебе еще не хватает?!" И не слушая его, снова ныряла в разговор, крепче прижимая к себе рукой. А говорили они все, по всему вагону, почему-то только о картошке: о том, какая она в этом году, сколько ее, сколько мешков удалось набрать, почем будет зимой, и как бороться с колорадским жуком... Даже пьяные хвастались, как "загнали" кому-то машину краденой картошки... А ребенок все ныл и гадючничал, незаметно скидывая со стола куски еды на пол и матери на платье. Он вызывал у меня отвращение, и я старался его не слышать. Потом я понял, что делаю то же, что и его соб­ственная мать и перевел на него свой "туннель". Это стоило определенного труда — понять его, но вдруг у меня словно про­резался слух, и я начал его слышать. Он просил у матери отпус­тить его с колен... Наверное, ему было скучно с ними.

Тогда я впервые понял, что Тропа — это иной Мир.

ЭТНОГРАФИЯ

ДУХОВНОЕ ПЕНИЕ СТАРОЙ РУСИ

СТАРИКИ

Если бы я был профессиональным фольклористом или эт­нографом, я бы мог начать этот рассказ так: в течение семи по­левых сезонов 1985—1991 гг. мною изучалась в двух районах быв­шей Владимирской губернии специфическая традиция народно­го пения. К сожалению, я не являюсь ни фольклористом, ни этнографом, и если называть вещи своими именами, попросту говоря, ездил по окрестностям деревни, откуда я родом (это на границе теперешних Владимирской и Ивановской областей), и записывал все, что мне казалось интересным. Я хоть и историк по образованию, но ни о каком профессиональном сборе мате­риала не было и речи. Кроме того, я был нацелен на поиск со­всем других вещей и только в восемьдесят девятом году, нако­нец, обратил внимание на пение. Основная сложность при эт­нографическом сборе в том, что ты не знаешь, что спрашивать - так оно все ново, а старики не знают, что говорить — на­столько это для них привычно и само собой разумеется. В силу этого, любой материал народной культуры, для того, чтобы им овладеть, требует неоднократного к нему возвращения с непре­менным погружением в его практику. Я же мог вести только за­писи, но не петь — "немотствовал" в то время. Ну а потом про­изошло то, что знакомо каждому собирателю — пришло время упущенных возможностей. В начале девяносто второго года в жи­вых осталась лишь одна бабушка в Савинском районе Ивановс­кой области, да и та категорически отказалась исполнять песни, готовясь к уходу. Грех. Правда, где-то на Савинском радио долж­ны остаться ее ранние записи. Теперь эта песенная традиция вряд ли когда-то будет полноценно восстановлена. Но я все-таки хочу искупить вину, которую ощущаю, и, по крайней мере, хотя бы рассказать о ней и несших ее людях.

Сами они говорили про себя: "Мы — офени". Офени, коро­бейники, были мелкими торговцами вразнос, ходившими со сво­ими коробушками по всей Руси и торговавшими всей бытовой мелочевкой, необходимой крестьянину, а порой и горожанину. Работа во все времена весьма опасная, требовавшая способности защитить себя. Это предполагает и владение боевыми искусства­ми, что я и обнаружил, а также "науку невидимки", умение быть незаметным и "нечитаемым" для внешнего мира. Тут офени преуспели, о чем говорит хотя бы наличие тайных "офенских" языков, теперешней "блатной фени", о которой мы уже говори­ли.

Офени были очень закрытой социальной группой, и ис­следователи о них знают мало. Неизвестно даже происхождение имени офени — некоторые исследователи выводят его чуть ли не от Афинских греков, якобы когда-то испоселенных на Влади­мирском Верхневолжье — "афинеи". Во второй половине девят­надцатого века крестьяне Верхневолжья все чаще начинают за­ниматься отхожими промыслами и торговлей. Истинные офени, до этого мало интересовавшие исследователей (в XIX веке на­считывается всего около двух десятков публикаций, в XX — вряд ли больше), теперь к тому же еще и теряются в общей массе бродячего крестьянства. На конец девятнадцатого века в матери­алах Этнографического бюро князя В.Н. Тенишева зафиксирова­но такое сообщение: "Все крестьяне (имеется в виду один из уездов Владимирской губернии — А.А.) — офени, остаются дома неспособные к торговле да пожилые. Торговля идет исключи­тельно иконами, при этом торгуют и с южными губерниями (в Малороссии, Крыму, на Кавказе) через посредничество дове­ренных лиц, и с Сибирью" [6]. Исконные же офени как бы ра­створяются в этой массе торгового крестьянства, возможно, не в силах устоять в конкурентной борьбе, а может быть, в какой-то своей части и радуясь возможности окончательно исчезнуть из-под возможного наблюдения. Во всяком случае, та группа наследников офенской традиции, с которой довелось столкнуться мне, прямо дала понять, что они предпочитают жить скрытно.

По словам моих информаторов, в конце семнадцатого века в Шую пришла и осела одна из последних артелей настоящих скоморохов. Именно настоящих, потому что к семнадцатому веку древнее скоморошество на Руси выродилось в фиглярство и шпильманство. Надо заметить, что семнадцатый век был време­нем яростных гонений на традиционную русскую культуру. По всей Руси Великой, Малой и Белой по высочайшему повелению Алексея Михайловича, прозванного современниками Тишайшим, на берега Москвы-реки и других рек возами свозили и сжигали домры, свирели и гусли. Скоморохов же пороли, забивали в же­леза и отправляли на "севера". Ко времени правления Петра Первого институт скоморошества исчезает как явление культу­ры, а носители традиции буквально растворяются в других соци­альных слоях. Растворяются, но не исчезают совсем. Большей ча­стью скомороший приклад передается далее как посвящение Дружек, по сути, жрецов, окручивающих, повивающих, а так­же защищающих от порчи и колдовства свадьбы. Та же артель, о которой рассказали мои старички, со временем перебралась на территорию теперешних Савинского, Ковровского и Суздальс­кого районов и слилась с офенями. Очевидно, они ощущали себя выделенной группой даже среди исконных офеней, не говоря уже просто об окружающем крестьянстве, в силу того, что хра­нили какие-то древние знания. Их мы сейчас, вслед за моим де­дом, называем Тропой Трояновой.

Надо полагать, что скоморохи органично влились в офенс­кий быт с его бродячим образом жизни, постоянной готовнос­тью противостоять опасностям дороги и необходимостью зав­лечь зрителя-покупателя. Я не случайно создаю это понятие — зритель-покупатель. И этнографические описания деятельности коробейников, и мои личные наблюдения среди их потомков дают мне основания считать, что зрелище (спектакль) было для настоящего офени подчас более важно, чем коммерческий успех его похода.

Для объяснения этого психологического феномена мне при­дется немного рассказать об их отношении к Дороге, Тропе. Я не случайно ставлю эти слова с большой буквы: и для скомороха, и Для офени восприятие дороги мистично. Тропа не является для них средством или местом передвижения в пространстве. Тем более что и само пространство воспринимается в первобытных культурах отнюдь не как в Ньютоновской физике. Мы можем безбояз­ненно считать, что они воспринимают любое пространство как пространство сознания. В силу этого движение в пространстве становится, попросту говоря, проживанием этого пространства. С этой точки зрения, Тропа может рассматриваться как специфический феномен всей русской культуры и, в каком-то смысле, одной из основных черт так называемого Русского Духа. Мо­жет быть, вовсе не натяжкой было бы сказать, что Русь — это Мир Тропы.

Русь постоянно в движении, хотя и не так, как кочевые народы. Разница как раз в Тропе, которая не нужна кочевнику, но зато прокладывается и используется Русью. На протяжении как минимум последних полутора тысяч лет зафиксированной истории Русь постоянно в движении и как государство, и как этнос, и как люди его составляющие. Если вспомнить "откуду есть пошла Русская земля", то с этого начинает ее историю и Нестор. "По мнозех же времянех сели суть словени по Дунаеви, где есть ныне Угорьска земля и Болгарьска. И от тех Словен разидошася по земле и прозвашася имены своими..." [7]. Даже в пос­ледние годы, как показывают исследования этносоциологов, склонность русских к миграции значительно выше, чем всех других народов бывшего Советского Союза. Как говорили мне в Тропе, "мы легкие на ногу".

Как только в сознании идущего утверждается понимание дороги как образа жизни и самой жизни, он перестает воспри­нимать ее как простое средство достижения цели, как то, что надо пережить, перетерпеть с надеждой на будущий отдых и радость. В этом психология скомороха и офени коренным образом отличается от психологии ремесленника или ремесленного кре­стьянина, занимающегося отхожим промыслом, и приближает­ся к психологии цыган. Если взять психологическую параллель из двадцатого века, то ремесленник скорее смотрит на дорогу, как на войну, в конце которой его ждут дом и "родные глаза". Нахо­дясь в дороге, он видит их, а не дорогу. Офеня и скоморох гораз­до ближе к крестьянской психологии, хотя, как кажется, и не имеют никакого отношения к земледелию. Однако это кажется только на первый взгляд. Во-первых, они порождение или той эпохи, когда Русь была крестьянским миром, или же еще более древней, когда весь народ или какая-то его часть даже еще не была оседлой {здесь опять напрашивается параллель с цыгана­ми), то есть материнской по отношению к психологии крестья­нина. Во-вторых, есть основания считать, что скоморохи, по крайней мере, на ранней стадии своего существования, были отнюдь не "примитивным театром средневековой Руси", а на­следниками жреческой традиции культов плодородия. А это зна­чит, что они должны были быть чем-то гораздо большим, чем просто носителями крестьянской идеологии.

Это предположение давало мне надежду, что они знали сво­его рода жреческую механику управления психикой тех, для кого они справляли обряды, то есть владели системой работы с со­знанием, подобной имеющимся у всех древних религиозных и мистических школ мира. И то, что мы о ней не знаем, означало для меня только то, что мы не можем ее рассмотреть: "мелкоскоп не настроен ". Все восемь лет, что я провел в Тропе, я, по сути, занимался перестройкой своего видения, чтобы научиться различать древние знания s примелькавшемся до обезличенности. В чем-то установка на поиск "настоящей жреческой школы" мне помогла, а в чем-то сыграла злые шутки, заставляя искать что-то заранее заданное и проходить мимо по-настоящему цен­ного. Так, в частности, было с пением.

Крестьянская психология подходит к земле и пашне не как к месту боя, которое надо преодолеть, а как к месту жизни, где текут пот и кровь, но где и праздники празднуются и творятся обряды. Тут опять напрашивается сопоставление с официозной психологией двадцатого века с се искусственным переводом яв­лений жизни на язык войны, как это, например, происходило с выработкой восприятия жатвы как всенародной битвы за уро­жай, в то время как старая русская литература, начиная со "Слова о полку Игореве", пытается даже о войне рассказать языком крестьянского труда, тем самым переводя ее восприятие в форму, не нарушающую общего народного мировоззрения. Современная общественная психология весьма определенно противопостав­ляет себя Земле — вспомнить хоть печально известное Мичурин­ское: "Нам нечего ждать милостей от природы!" Ну и народный ответ на его слова: "Нам нечего ждать милостей от природы, после того, что мы с ней сделали!" Народное мировоззрение считает: надо поддержать жизнь Земли обрядами, главным из которых является сам труд земледельца. Пусть всегда будет жизнь! Таков же подход скомороха и офени к дороге. Поэтому до­рога состоит для него не только из расстояний и опасностей, но и из труда и радости. И он, отдаваясь труду до седьмого пота, как крестьянин, как крестьянин же пользуется любой возможностью праздновать, то есть радоваться праздности, с наслаждени­ем используя любой повод для веселья и гульбы. Даже при хрис­тианстве с его непримиримой борьбой с радостями жизни мы обнаруживаем чуть не полторы сотни праздников в году. В дохри­стианском же мировоззрении любая естественная возможность завершить труд означала переход в праздность и гулянье. Все виды труда были посвящены определенным Богам и воспринимались как обряды. Поскольку и дни года, и дни недели тоже посвяща­лись Богам, то и каждый вид труда рекомендовалось начинать не просто с их благословения, как это стало при христианстве, а посвящая соответствующему Богу, то есть в его день и с обрядом или как обряд. Шестой день недели, именуемый теперь суббо­той, назывался шесток или агнец и был, если верить Тропе, днем огненных обрядов всех Богов (возможно, это как-то отра­зилось в названии: шесток — это место перед топкой в печи, но иногда так называют и очаг). В седьмой же день, когда ты в праве был ожидать божественного одобрения своего служения, Боги приходили в гости к людям. Именно тогда слово Гост, очевидно означавшее Богов-посланников типа Радогоста, Гермеса, Мер­курия, Семаргла, постепенно превратилось в знакомое нам сло­во гость, правда, сохраняя за собой ореол божественности, ко­торый мы прослеживаем в воспоминаниях о знаменитом рус­ском гостеприимстве.

Приход Бога в гости означал радость и праздник, то есть гуляние и внутреннюю тишину, недеяние в действии, чтобы не просмотреть, не прослушать Бога. Недеяние в действии по-рус­ски называлось Действо, и мы обнаруживаем его ярче всего в христианской храмовой традиции (напр., Пещное действо) и у скоморохов, где весь образ жизни есть действо, спектакль. Но что такое действо? Сейчас под спектаклем понимается жизнь понарошку. Но для человека той эпохи это не так. Достаточно посмотреть, как воспринимают спектакль дети. Нет, эта жизнь на сцене или на экране для них совершенно всерьез. Но что-то же в действе понарошку?! Труд понарошку! В праздник нельзя трудиться, поэтому и назывался на Руси завершающий день сед­мицы — Неделя. День недеяния. Поэтому и Понедельник - "труд­ный день". Не плохой, как это стало восприниматься сейчас, а день труда. А скоморох — единственный, кто в поте лица трудит­ся во время Священной Недели и не наказуется за это Богами — творит действо. То есть обряд, во время которого Боги и дают оценку нашему труду и служению. На самом деле скоморох не совершает этим трудом святотатства, потому что, как всякий лицедей, он исчезает за своей маской и для зрителя и для самого себя. А это значит, что на сцене присутствует вместо него дру­гой, и какова бы ни была конкретная личина — а лицедей будет менять их по ходу спектакля неоднократно, как оборотень, — этот другой не просто персонаж и даже не человек. Главным обо­ротнем в этом мире является тот, кто может принимать все обра­зы и даже более того, кто их творит, то есть Бог. Он-то и разго­варивает с народом во время скоморошьего действа, только умей его услышать сквозь шум персонажа. В древнюю эпоху люди уме­ли слышать и видеть сквозь пленку обличий и обыденности. Зна­ком этого является такое широкое и повсеместное распространение искусства гадания — коби, кобенья, по-русски. Для того, чтобы прозреть линии Судьбы или речь Бога в трещинках на обожженной бараньей лопатке или в полете птиц, надо было обладать очень высокой созерцательностью и внутреннею тиши­ной. Для этого и требовалась способность переходить б празд­ность непосредственно из труда, находить радость, как признак присутствия Бога, во всем, что тебя окружает, но еще важнее, уметь впадать в Божественное недеяние, чтобы не просто слы­шать Богов, а и быть домом, принявшим Гостя.

Всем знакомо уподобление дома человеческому телу в на­родной культуре. Но существовало и обратное уподобление: тело наше есть дом Души, дом Духа Божиего. Это тоже знакомо. Вот только воспринимается как метафора, литературный оборот. В древности же, как и у детей, это понималось буквально. И Боги приходили к нам в гости и в наши Дома и в наши Тела. Если Бог приходил в твой дом — дом становился Храмом, отсюда и рус­ское название дома — Хоромы. Если же он входил в твое тело, ты сам становился на это время Богом. В Тропе отношение к Телу было божественным, и возможно, существует какая-то этимологическая связь между древними индоевропейскими словами

Тело и Тео — Бог. Только умеющий приглашать или впускать Богов в храм своего тела мог считаться жрецом в глазах народа. Сходное отношение мы можем обнаружить в шаманизме и в любом экстатическом культе. Способы перевода себя в изменен­ное состояние сознания, когда сознание твое освобождается от личностного наполнения и оказывается в состоянии какое-то время воспринимать мир в чистом виде — впустить в себя Бога — были разными в каждом культе. Но обязательно были, иначе народ не чувствовал бы себя в том мире защищенным и не смог бы существовать. Судя по величию Русского народа, его жрецы вла­дели этим искусством в совершенстве. Их прямыми наследника­ми были творцы действ скоморохи и, в какой-то мере, офени. Настоящий офеня не просто завлекает своими песнями, потешками и прибаутками покупателей, но и творит им празд­ник, устраивает гулянье. Знаменитая песня про ухаря-купца, за­ехавшего в деревню коней попоить, рассказывает о том, как он задумал гульбою народ подивить. По сути, песня полностью на­кладывается на сюжет Некрасовских "Коробейников" и отража­ет в сознании один и тот же образ — человека, творящего народу праздник. Наградой ему отнюдь не деньги — девичья любовь, людское веселье, да булатный нож... Далеко не все офени умира­ли дома. Домовиной им часто становилась придорожная канава. Такой финал признавался возможным всеми офенями и всеми скоморохами. Его ждали, к нему готовились, с мыслью о нем жили. Это была одна из психологических установок жизни до­рожного человека, что означает, что они специально готовились к уходу в Мир иной через ворота того Храма, который раскинул свой свод над алтарем дороги. И это не имеет отношения к оцен­ке такого социального явления, как разбой, но если ты всю жизнь знаешь, что уйдешь из нее под ножом татя с большой дороги, и хочешь уйти светло, то ты вынужден воспринимать его жрецом. Жрецом Смерти. Какая-то часть мистического почтения к Смер­ти непроизвольно переносится на ее жреца, закладающего тебя в жертву. Ты можешь сражаться за свою жизнь, но когда Душа твоя отлетает, ты обязан, если ты действительно жрец плодоро­дия, благословить Мир и открывший его двери нож. Психологи­ческий механизм, позволявший уйти так, можно назвать Искус­ством светлой смерти. Он подобен тому, как умирали русские старики, которые, за день перед смертью, сходивши в баньку, надев чистую рубаху и улегшись под образами, требовали: "Зо­вите родных прощаться — завтра уходить буду!.." Насколько я смог понять, умение умирать светло было одним из вершинных искусств жреческой науки, сохраненной скоморохами и офеня­ми в Тропе.

Все время, пока я был у офеней, я все хотел найти то, на что настроился, и в результате просмотрел многое из того, что мне предлагали. Вот так произошло и с их пением. Поют себе старички и поют. А у меня с детства вместо слуха лишь страх петь. А когда эти проблемы снялись, было уже поздно. И вот теперь нам на новой Тропе приходится все восстанавливать по крохам. Мы сумели разыскать многие из их песен. Впрочем, в их реперту­аре было не так уж много особенных песен. Они пели любые песни, которые пелись. Гораздо специфичнее была их манера исполнения. Она-то и есть главная тема этой статьи.

Свое пение мои старички называли Духовным. Я долго не обращал внимания на то, как они пели. Для меня это был своего рода фольклорный довесок к "настоящему", которое я хотел найти. Но однажды летом 1989 года в одной деревушке Ковровского района мне удалось собрать вместе сразу троих, причем одну бабушку, тетю Шуру, я приволок на удачно подвернувшейся машине аж из Савинского района. В какой-то момент они реши­ли спеть на три голоса, "как раньше", но сначала как бы распе­вались. Благодаря этому я впервые имел возможность не только услышать их "духовное пение", но и увидеть саму систему входа в состояние такого пения. Они запели какую-то народную сва­дебную песню, которую я пока еще больше нигде не встречал. Я внутренне заскучал и приготовился пережидать время, пока снова не представится возможность задавать вопросы об офенском про­шлом. Начало сразу же не заладилось, наверное, потому, что они давно не пели вместе. На мой взгляд, им надо было просто поспеваться, но Поханя, как они звали хозяина, сказал тете Щуре: "Позволение, Егоровна, позволение..." Я ничего не по­нял, но она кивнула и приступила еще раз. Очевидно, у них опять что-то не задалось, потому что Поханя опять остановился и ска­зал своей жене: "Ну-ка, Кать, побеседуй с ней. Не в позволеньи идет..." Бабки тут же как-то перестроились, будто вырезали свой собственный мирок, замкнулись друг на друга и я услышал после нескольких незначительных фраз о самочувствии, как Тетя Шура рассказывает о том, как к ней не так давно приезжали с радио и записывали на магнитофон ее пение. Сумели уговорить, хоть она и отказывалась. А она после них разнервничаюсь, пото­му что это, может быть, грех. Я не смог тогда понять, почему она считала то пение грехом, а это нет, но она рассказала, что чуть ли не дала себе слово вообще не петь больше.

— Так чуть ли или дала?— тут же спросила ее тетя Катя. Тетя Шура засмущалась, а потом призналась, что решила больше не петь совсем, как только Поханя с тетей Катей умрут. Все засмеялись. Ей было около 85 лет в это время, и я понял по их смеху, что хозяева старше.

Мы попили чайку, и они потихоньку снова приступили к песне. Но в этот раз не заладилось у тети Кати. С ней, правда, беседовать не пришлось, потому что, как только Поханя взгля­нул на нее своим суровым взглядом, она тут же махнула рукой и объяснила: "Не помню, двор, что ли, оставила открытым?.. Люсь­ке зайти. Поди скоро пригонются. Сижу, саму свербит вместо пенья".

Очевидно, скоро должны были пригнать с выпаса деревен­ское стадо, и тетя Катя, не желая отвлекаться во время пения, открыла ворота двора и дверь хлева, чтобы ее единственная коза Люська могла зайти в стойло, да сама в суете и забыла, сделала ли это. "И чё, так и будешь свербиться?" — только и сказал ей на это дед. "Вот ведь дура какая стала!"— пожаловалась она тете Шуре и убежала проверять свои ворота.

После этого песня пошла лучше, но Поханя все-таки пере­бил ее еще раз, спросив вдруг старушек с хитрым прищуром: "Чего это вы, девки, важные, молодость, что ли, вспомнили?!" — и подмигнул им в мою сторону. Они засмеялись: "Ну как же! Получше выглядеть надо". "Смотрите у меня",— только и сказал он им и снова запел. К тому времени я уже неплохо был знаком с их системой очищения сознания, которую они называли Кресением, и, с удовольствием наблюдая ее в практике, подумал, что неподготовленный человек, даже профессионал-психолог, пожалуй, ничего бы не заметил, настолько это все бытовое, не­броское...

Устранив все помехи, старички все-таки распелись, и ма­ленькое чудо, за которым я приехал, все же произошло для меня.

Впервые за шесть лет я услышал, как они поют. Их голоса вдруг начали сливаться, причем, вначале слились каким-то странным образом голоса тети Кати и Похани, хотя я не могу объяснить, что значит для меня "слились". Но другого еловая найти не могу. Тети Шурин же голос, хоть и красивый, несколько дисгармони­ровал на фоне их совместного звучания. Потом вдруг что-то про­изошло, и он словно впрыгнул внутрь их совмещенного голоса и слился с ним. Какое-то время их совместное звучание осознава­лось мною как слившиеся голоса, но произошел еще один пере­ход, и общее звучание-гол ос словно отделилось от них и зазву­чало само по себе, будто над столом, вокруг которого они сиде­ли, появилось самостоятельно поющее пространство!..

У меня в теле началась мелкая дрожь, словно я трудился до изнеможения на голодный желудок, в глазах начало плыть. Из­менились очертания избы, лица у стариков начали меняться, становились то очень молодыми, то жуткими, то просто други­ми. Я помню, что ко мне из кромешной тьмы пришли несколько раз очень важные для меня воспоминания, но это было почему-то страшно и больно, и я вдруг заметил, что боюсь глядеть на певцов. Я сумел выдержать это состояние только потому, что уже испытывал подобные раньше, при учебе у других стариков. Мно­гие исследователи писали о том, что народная песня магична, но подразумевалось при этом, что она использовалась в магичес­ких обрядах. Это верно, но поверхностно. Народная песня — не только сопровождение обряда, она и воздействие. Она одно из магических орудий первобытного человека.

Песня закончилась. Они еще сидели какое-то время, молча улыбаясь, словно чего-то пережидая. И действительно, через некоторое время то ли мое состояние, то ли состояние простран­ства стало возвращаться к обычному: сначала вернулись на место обои на стенах, потом исчезли, точно растаяли у меня на глазах мои странные воспоминания, и я не смог их удержать... А Поха­ня сказал:

— Вот, совместились...— и велел подавать чаю.

— Ну вы дали!— не выдержал я.

Они засмеялись, и тетя Катя объяснила мне, накрывая на стол:

— Это еще не песня. Это совместное пение... храмовое! А мы тебе просто споем, на голоса.

На вопрос, почему она это пение назвала храмовым, она ответила:

— В Храме так петь надо. Некоторые песни... Я тут же попытался выяснить, в каком храме:

— В христианском? В церкви?

— Не знаю...— с недоумением ответила тетя Катя.— В каком же еще? Мы иногда в церкви так пели... Где ж еще?.. Иногда на гулянье...

А Поханя добавил, засмеявшись:

— Это они так баловали девками. Соберутся так-то компа­нией девок и пойдут на службу в церковь. Там как запоют, они и подхватят, да переведут на себя! Все и поплывет в храме, головы кружатся! Мы специально парнями, кто понимал, смотреть хо­дили... Никто не понимает, чего они делают, а они довольны. Идут, хахалятся! Их любили, просили петь...

— Нас все время просили,— подтвердила тетя Катя.— И батюшке нравилось. Мы как придем в церкву, он сам подзовет Лушку, чаще всех Лушку звал, помнишь, Шур?

— Совсем не помню,— ответила тетя Шура.— Разве Лушку? Полюшку, поди?

— Да Лушку, Лушку! И меня было подзывал, и прямо при­кажет: чтобы пели сегодня! Мы и поем, нам чего — молодые девчонки! Храм иной раз пропадет...

— Как пропадет?— мне почему-то вспомнилась тьма, из которой приходили стершиеся воспоминания, и я в этот момент осознал, что не скажи тетя Катя слов про пропадающий храм, я бы и тьму эту никогда больше не вспомнил.

— Так...— странно ответила она.— Плывет, плывет все... сте­ны исчезнут потом... как тьма наступит... Люди из глаз исчезать начинают, у батюшки лики пойдут... Некоторые падали, другие молются про себя, ничего не видят... в молитве...

— Да, да!— подхватила вдруг тетя Шура.— Батюшка потом все про Страшный суд рассказывал!

— Вот ты оттого и петь боишься,— неожиданно сказал ей Поханя, а тетя Катя закончила:

— А нам все смешно! Девчонки!..— и без перехода начала новую песню.

Сначала они опять слились, "совместились", как это у них называлось, и я ожидал, что все повторится. Но после того как появилось совместное звучание, их голоса начали проявляться внутри общего звучания и "порыскивать", выводя свои собствен­ные мелодии. Общее звучание как бы обнимало отдельные голо­са, они текли в нем, как сплетающиеся струи внутри общего потока. "Соплетаясь", голоса создавали удивительно сильный душевный настрой. Это была какая-то рекрутская песня. Меня захватило настолько, что к глазам подкатили слезы. Я крепился, сколько мог, а потом разрыдался. Я очень хотел сдержаться, мне было стыдно, но в результате рыдания стали по-детски безудер­жными. Старички не прервали пения, только тетя Шура села рядом со мной и гладила меня по голове... Я долго не мог вер­нуться в норму и, хоть и знал, что мне лучше всего было бы пройти, условно говоря, сеанс Кресения, и убрать причины моих слез, напрочь отказался от помощи. Уже значительно позже я понял, что это было связано с теми провалами тьмы, из которых приходили воспоминания во время первой песни, и эти старич­ки действительно не смогли бы мне помочь. Тех же, кто смог бы, уже не было... С какого-то мгновения ученичество заканчивает­ся, и ты все должен будешь делать сам и нести за себя полную ответственность!.. Никто из них даже не попытался настоять на своей помощи.

Вот так я впервые познакомился с древним русским Духов­ным пением, которое, если верить рассказам стариков, доста­лось офеням от скоморохов, а те, возможно, хранили его еще с того времени, когда по всей Руси Великой стояли другие Храмы!.. Около двух лет расспрашивал я потом о технических осо­бенностях этого пения, не надеясь когда-нибудь запеть самому.

СТЕПАНЫЧ

Если рассказывать об офенском пении подробнее, то начать придется с того, что существуют способы управления собствен­ным звучанием. Я не оговорился: не звучанием голоса, а звуча­нием себя. Для духовного пения ты должен уметь звучать практи­чески любой частью своего тела.

Это — беззвучное звучание, если позволительно так выра­зиться. Звучит все-таки голос, но звук идет и обычными путями и сквозь ту часть тела, которой ты поешь. Ты ощущаешь это дро­жью в звучащем месте и одновременно изменением голоса и можешь передать эту дрожь в ту же часть тела поющим вместе с тобой. Но этим воздействие такого пения не исчерпывается. И ты сам, и окружающие погружаются в беззвучную часть потока, голосовая часть становится дополнительной. Поющие перестают отслеживать музыкальную правильность пения — со стороны явственно слышно, что мелодия нарушается, она словно плава­ет. Изнутри же это никак не заметно, разве только ты совсем не вошел в пение. В этом нарушении Меры есть какой-то высший смысл, воспринимаемый как победа Лада...

Способность человеческого тела быть своеобразным излуча­телем звука, очевидно, воспринималась скоморохами как нечто сакральное, потому что звучание человеческого голоса, пере­данное через определенные части тела, обретает некое дополни­тельное измерение и воздействует на человеческое сознание осо­бым образом, Мой дед в свое время записывал такие вещи. В од­ной из его тетрадей, например, говорится, что человеческое тело — это Мир, а его части соответствуют частям мира или правя­щим ими Богам. Связь эта, в представлении офеней, очевидно, была довольно сложной. Так Роду, если верить деду, соответ­ствуют сразу и Родник, и Зарод (часть тела, связанная с деторождением). Макоши соответствует в его записях Макушка и сер­дце, но уже под именем Середы, Середки. Связаны с богами живот, глаза, горло, ярло (солнечное сплетение), руки, ладо­ни—долони, ключи (легкие), болонь, ноги, пяты и др. Эта сво­еобразная "народная мифология" никак не может быть подтвер­ждена научно, как мне кажется, да и вряд ли нуждается в этом. Теоретически это очень вероятно - очень многие мифологии рас­сматривали Мир как тело первочеловека: Пуруши, Паньгу, Имира. Вероятно, такие представления существовали и у наших пред­ков, но решать это науке. Но вот в определенной достоверности второй, так сказать, практической части его записей я имел возможность убедиться на собственном опыте. Эти записи связаны с понятием Ядер сознания. Но это требует рассказа о том, как офени понимали, что такое сознание.

Это мне объяснял мой первый учитель, Степаныч. Его по­нимание сознания принципиально отличается от понимания психологов, которые считают сознание "непрерывно меняющейся совокупностью чувственных и умственных образов", что, по по­нятиям офеней, скорее соответствует мышлению. Но это особая тема, а пока о Степаныче.

Степаныч считался докой, и это верно. Я же тогда был еще в самом начале своей учебы, попросту говоря, это был мой пер­вый приезд к Степанычу, и длился он недели полторы. Личность у меня тогда была очень яркая, жесткая и самовлюбленная, так что старику пришлось со мной немало помучиться, как я это теперь понимаю. У него была сложнейшая задача: засунуть меня как можно глубже в свою науку и в то же время не потерять. Что значит засунуть? Я имею в виду, что он должен был ввести меня в азы того, чем владел, и что иначе как ведовством не назовешь; но ввести не на словах, а с предельно доступной наглядностью, чтобы мое хитроумное мышление не извернулось и не нашло каких-нибудь отступных путей. Вообще-то, для такой работы ну­жен человек хотя бы более или менее подготовленный. Обычная ''сумасшедшая" личность или закроется и сбежит, или сломает­ся. А у него была всего неделя в тот раз и последний год жизни.

Силой на Тропе не учили. Лет через шесть мой последний учитель Поханя сформулировал для меня сам принцип:

— Не ломи! Никогда не ломи! Человек таять должен у тебя в руках! Как горячая свеча...

Правда, относилось это не к пению и не к правке тела, как может показаться, а к боевым искусствам — к такому виду борь­бы, который на Владимирщине назывался Любки. Но принцип этот подходит в Тропе ко всему — и к работам типа структурного анализа личности, и к учебе, и, естественно, к любым видам чародейства.

Этот подход и заставлял Степаныча постоянно "разогревать" мою личность, чтобы она не сломалась и не помешала моему пониманию. Я сопротивлялся порой даже озверело, вначале то и дело порывался хлопнуть дверью в битве за свое личностное до­стоинство, но каждый раз открывавшаяся мне истина окупала потери, и я оставался. Тем, к кому я попал после Степаныча, было со мной гораздо легче...

Один из таких "разогревов" был проделан Степанычем со мной как раз в связи с понятием сознания. Вообще-то это была одна из самых первых тем, и не объясни он ее тогда, как я вижу, я бы практически ничего не понял во всей Тропе. Наверное, ему было очень не просто приступить к этой теме, потому что он запросто мог бы напугать меня, и я бы сбежал или поломался.

Шел предпоследний день моей первой учебы. Мы сидели за столом и пили чай с сухарями. Все это время мы, как мне пока­залось, просто проговорили, и это было так захватывающе ново, что я даже потерялся во времени. Впрочем, моя личность уже строила планы, как, вернувшись домой, я обработаю, осмыслю все услышанное и увиденное и вернусь к старику уже независи­мым от него, а это на невысказываемом языке моей личности означало победителем! Нельзя сказать, чтобы я думал об этом осознанно. Это шла непроизвольная работа мышления, так ска­зать, катилась по когда-то проложенной и теперь автоматически повторяемой во всех жизненных встречах колее победительства. Однако внимание мое она съела, и я в этот день ощущал, что смысл сказанного Степанычем доходил до меня с задержкой. Словно накатило легкое утомление или сонливость. Сейчас-то я знаю, что это признак определенного переключения работы мышления, так сказать, знак присутствия, так называемого "пе­ресмотра" — своеобразной "фоновой программы", которая, на­брав достаточно информации, производила ревизию и перестрой­ку системы ценностей и целей. Мы еще вернемся к этой теме однажды. Тогда же я, вяло перекидываясь со Степанычем умны­ми словами на неизвестно как возникшую тему сознания, пой­мал себя на том, что хочу уехать. Степаныч тут же уловил смену моего состояния и сменил подход.

— Ну ладно,— вдруг сказал он и указал на невесть откуда взявшуюся на пороге избы рыже-белую кошку. Дверь была ра­створена, и кошка, очевидно, случайно забрела к нам от сосе­дей,— у кошки есть сознание, умник?

Моя личность тут же использовала ситуацию, чтобы про­демонстрировать мой победительный интеллект, и я мудрено пошутил словами из анекдота:

— Ну так, немножко есть, конечно, едва-едва самой хвата­ет!..

Степаныч не оценил моего остроумия. Просто наморщил в ответ лоб, подняв глаза. Я тут же бросился оправдываться:

— Я хочу сказать, что, конечно, какое-то сознание у нее есть.

Тогда Степаныч поднял палец и медленно и спокойно по­казал им на кошку. Кошка встрепенулась и подняла голову, словно почувствовала прикосновение. Тогда он так же медленно и с ка­кой-то силой в движении повел пальцем, указывая ей путь ко мне на колени. И кошка пошла. Когда она оказалась уже у меня, я вдруг испытал приступ пронзительного страха: мне представи­лось, что сейчас он велит ей вскинуться, выпустить когти и ос­калиться на меня!.. Кошмарный образ, и непонятно, что в таком случае делать. Но он просто показал ей пальцем на дверь, и она к моему и своему облегчению умчалась...

Он не дал мне ни высказать восхищение, ни поделиться потрясением, он просто спросил:

— Ну? Есть у нее сознание?

Я изобразил недоумение, мне непонятно было, какое этот фокус может иметь отношение к сознанию.

— Может, ты хочешь сказать, что она прочитала твои мыс­ли?— наконец нашелся я.— Ты передал, а она прочитала?

Он покачал головой, подумал и поманил меня пальцем, показав на лавку рядом с собой. Тут же целый обвал мыслей овладел мной. В этом было что-то унизительное. Вернее, я подо­зревал, что обращение со мной, как с кошкой, имеет целью меня унизить. К тому же я все равно не понимал, как это может быть сходно, ведь кошка явно шла управляемая, я же пойду осоз­нанно. "Или не пойду!" — решил я и именно после такого реше­ния начал подниматься с лавки! Но Степаныч поднял руку ладонью ко мне, и я понял, что что-то мешает мне распрямиться. В первый миг мелькнула мысль, что я зацепился за что-то одеж­дой, но я тут же ее отбросил, потому что ощущения были со­всем другими. В следующий миг я подумал, что приклеился шта­нами. Но то, что меня удерживало, было не сзади,— я в него упирался! Что-то мягкое и упругое, исходившее из его ладони. Вот тут сравнение с управляемой кошкой снова вернулось, и я рванулся, но в результате лишь отлетел на скамью. Это было мое первое столкновение с накатом — так называли в Тропе бескон­тактное воздействие. Я не знал ни силы такого воздействия, ни своих возможностей, но я дрался! Я не хотел сдаваться, я, что называется, озверел и раз за разом молча бросался на эту неви­димую стену, чтобы снова быть отброшенным на скамью. Ничего не получалось, но я подумал, что если я сдамся, я потеряю веру в себя, и начал драться с еще большим остервенением. Если бы я тогда прорвался, я бы точно избил Степаныча до полусмерти. Но все мои рывки и скачки заканчивались на лавке, и я внезап­но начал чувствовать отчаяние. В следующий миг пришла боль от того, что я ощущал себя смешным из-за этих телодвижений. В молодости я много дрался, бывало, что и получал, но когда я осознал, как со мной обходится этот старик, и насколько беспо­лезны все мои усилия, мелькнула мысль, что я могу и не вы­жить! Очевидно, мысли о смерти очищают, потому что после нее голова стала ясной, и мне захотелось научиться этому. И тут же Степаныч опустил руку.

— Сознание у нас у всех, можно сказать, одинаковое,— сразу же заговорил он, не давая мне снова скатиться в переживание собственной униженности.— Мышление разное... Точнее, осознавание. А! Потом. Давай, смотри лучше... а то запутаешься толь­ко!

Степаныч терпеть не мог рассказывать. Он или издевался надо мной, или показывал и учил работать. Рассказывал и объяснял впоследствии следующий учитель, Дядька. Степанычу же словно было некогда.

Он встал и пригляделся ко мне внимательно. Я каким-то образом понял его вопрос и ответил:

— Я в норме, давай,— и мне показалось странным, как лег­ко в этом состоянии я простил его за разрушение моей личнос­ти, но тут до меня дошло, что это всего лишь необходимая часть моего первого посвящения.

И тогда Степаныч раскрыл руки и начал двигаться вокруг меня. Что это было! Он действительно лепил меня как воск, и я знаю теперь, что должна чувствовать горячая свечка. Голова со­храняла пришедшую ясность и спокойствие. Лишь изредка мель­кала мысль: не потерять бы, не выпасть бы только в жалость к себе или в обиды. Но заряд был настолько силен, да и интерес тоже, что меня хватило еще на целую ночь работ.



Pages:     || 2 | 3 | 4 | 5 |   ...   | 7 |
 




<
 
2013 www.disus.ru - «Бесплатная научная электронная библиотека»

Материалы этого сайта размещены для ознакомления, все права принадлежат их авторам.
Если Вы не согласны с тем, что Ваш материал размещён на этом сайте, пожалуйста, напишите нам, мы в течении 1-2 рабочих дней удалим его.