WWW.DISUS.RU

БЕСПЛАТНАЯ НАУЧНАЯ ЭЛЕКТРОННАЯ БИБЛИОТЕКА

 

Pages:     || 2 |
-- [ Страница 1 ] --

Фортуна – это лишь пока непознанные, естественные закономерности времени

и истории, но которые могут быть познаны и, таким образом, подчинены человеку. Макиавелли Николо ди Бернардо Знание принудительно, вера свободна Бердяев Николай Александрович Для научного развития необходимо признание полной свободы личности, личного духа, ибо только при этом условии может одно научное мировоззрение сменяться другим, создаваемым свободой, независимой работой личности. Научная гипотеза всегда выходит за пределы фактов, послуживших основой для построения. Вернадский Владимир Иванович

1.4. Познание. Возможности и границы

Тексты для чтения

Вебер М. Наука как призвание и профессия// Избранные произведения. – М.: Прогресс, 1990. — С. 707 – 735. — http://lib.ru/POLITOLOG/weber.txt — 20.02.11

В настоящее время отношение к научному производ­ству как профессии обусловлено прежде всего тем, что наука вступила в такую стадию специализации, какой не знали прежде, и что это положение сохранится и впредь. Не только внешне, но и внутренне дело обстоит таким образом, что отдельный индивид может создать в области науки что-либо завершенное только при условии строжайшей специализации. Всякий раз, когда исследование вторгается в соседнюю область, как это порой у нас бывает – у социологов такое вторжение происходит постоянно, притом по необходимости, – у исследователя возникает смиренное сознание, что его работа может разве что предложить специалисту полезные постановки вопроса, которые тому при его специальной точке зрения не так легко придут на ум, но что его собственное иссле­дование неизбежно должно оставаться в высшей степени несовершенным. Только благодаря строгой специализа­ции человеку, работающему в науке, может быть, один-единственный раз в жизни дано ощутить во всей пол­ноте, что вот ему удалось нечто такое, что останется надолго. Действительно, завершенная и дельная рабо­та – в наши дни всегда специальная работа. И поэтому кто не способен однажды надеть себе, так сказать, шоры на глаза и проникнуться мыслью, что вся его судьба за­висит от того, правильно ли он делает это вот предпо­ложение в этом месте рукописи, тот пусть не касается науки. Он никогда не испытает того, что называют увле­чением наукой. Без странного упоения, вызывающего улыбку у всякого постороннего человека, без страсти и убежденности в том, что «должны были пройти тысяче­летия, прежде чем появился ты, и другие тысячелетия молчаливо ждут», удастся ли тебе твоя догадка, — без этого человек не имеет призвания к науке, и пусть он занимается чем-нибудь другим. Ибо для человека не имеет никакой цены то, что он не может делать со страстью.

Однако даже при наличии страсти, какой бы глубо­кой и подлинной она ни была, еще долго можно не полу­чать результатов. Правда, страсть является предвари­тельным условием самого главного — «вдохновения». Сегодня среди молодежи очень распространено пред­ставление, что наука стала чем-то вроде арифметической задачи, что она создается в лабораториях или с помощью статистических картотек одним только холодным рассуд­ком, а не всей «душой», так же как «на фабрике». При этом прежде всего следует заметить, что рассуждающие подобным образом по большей части не знают ни того, что происходит на фабрике, ни того, что делают в лабо­ратории. И там и здесь человеку нужна идея, и притом идея верная, и только благодаря этому условию он смо­жет сделать нечто полноценное. Но ведь ничего не при­ходит в голову по желанию. Одним холодным расчетом ничего не достигнешь. Конечно, расчет тоже составляет необходимое предварительное условие. Так, например, каждый социолог должен быть готов к тому, что ему и на старости лет, может быть, придется месяцами перебирать в голове десятки тысяч совершенно тривиальных ариф­метических задач. Попытка же полностью переложить решение задачи на механическую подсобную силу не проходит безнаказанно: конечный результат часто ока­зывается мизерным. Но если у исследователя не возни­кает вполне определенных идей о направлении его рас­четов, а во время расчетов – о значении отдельных ре­зультатов, то не получится даже и этого мизерного итога. Идея подготавливается только на основе упорного труда. Разумеется, не всегда. Идея дилетанта с научной точки зрения может иметь точно такое же или даже большее значение, чем открытие специалиста. Как раз дилетантам мы обязаны многими нашими лучшими постановками проблем и многими познаниями. Дилетант отличается от специалиста, как сказал Гельмгольц о Роберте Майере, только тем, что ему не хватает надежности рабочего метода, и поэтому он большей частью не в состоянии проверить значение внезапно возникшей догадки, оце­нить ее и провести в жизнь. Внезапная догадка не за­меняет труда. И с другой стороны, труд не может заме­нить или принудительно вызвать к жизни такую догадку, так же как этого не может сделать страсть. Только оба указанных момента — и именно оба вместе — ведут за собой догадку. Но догадка появляется тогда, когда это угодно ей, а не когда это угодно нам. И в самом деле, лучшие идеи, как показывает Иеринг, приходят на ум, когда раскуриваешь сигару на диване, или – как с естественнонаучной точностью рассказывает о себе Гельмгольц – во время прогулки по улице, слегка поднимаю­щейся в гору, или в какой-либо другой подобной ситуа­ции, но, во всяком случае, тогда, корда их не ждешь, а не во время размышлений и поисков за письменным сто­лом. Но конечно же, догадки не пришли бы в голову, если бы этому не предшествовали именно размышления за письменным столом и страстное вопрошание.



Научный работник должен примириться также с тем риском, которым сопровождается всякая научная работа: придет «вдохновение» или не придет? Можно быть пре­восходным работником и ни разу не сделать собственно­го важного открытия. Однако было бы заблуждением по­лагать, что только в науке дело обстоит подобным обра­зом, и что, например, в конторе все происходит иначе, чем в лаборатории. Коммерсанту или крупному промыш­леннику без «коммерческой фантазии», то есть без выдумки — гениальной выдумки, — лучше было бы оста­ваться приказчиком или техническим чиновником; он никогда не создаст организационных нововведений. Вдох­новение отнюдь не играет в науке, как это представляет себе ученое чванство, большей роли, чем в практической жизни, где действует современный предприниматель. И с другой стороны, — чего тоже часто не признают — оно играет здесь не меньшую роль, чем в искусстве. Это ведь сугубо детское представление, что математик приходит к какому-либо научноценному результату, работая за письменным столом с помощью линейки или других механических средств: математическая фантазия, напри­мер Вейерштрасса, по смыслу и результату, конечно, совсем иная, чем фантазия художника, то есть качест­венно от нее отличается, но психологический процесс здесь один и тот же. Обоих отличает упоение (в смысле платоновского «экстаза») и «вдохновение».

Есть ли у кого-то научное вдохновение, — зависит от скрытых от нас судеб, а кроме того, от «дара». Эта несомненная истина сыграла не последнюю роль в возник­новении именно у молодежи — что вполне понятно — очень популярной установки служить некоторым идо­лам; их культ, как мы видим, широко практикуется сегодня на всех перекрестках и во всех журналах. Эти идолы — «личность» и «переживание». Они тесно связа­ны: господствует представление, что последнее создает первую и составляет ее принадлежность. Люди мучи­тельно заставляют себя «переживать», ибо «пережива­ние» неотъемлемо от образа жизни, подобающего лич­ности, а в случае неудачи нужно по крайней мере делать вид, что у тебя есть этот небесный дар. Раньше такое переживание называлось «чувством» (sensation). Да и о том, что такое «личность», тогда имели, я полагаю, точ­ное представление.

«Личностью» в научной сфере является только тот, кто служит лишь одному делу. И это касается не только области науки. Мы не знаем ни одного большого худож­ника, который делал бы что-либо другое, кроме как слу­жил делу, и только ему. Ведь даже личности такого ран­га, как Гете, если говорить о его искусстве, нанесло ущерб то обстоятельство, что он посмел превратить в творение искусства свою «жизнь». Пусть даже последнее утверждение покажется сомнительным — во всяком слу­чае, нужно быть Гете, чтобы позволить себе подобное, и каждый по крайней мере согласится, что даже и такому художнику, как Гете, рождающемуся раз в тысячелетие, приходилось за это расплачиваться. Точно так же об­стоит дело в политике. Однако сегодня мы не будем об этом говорить. Но в науке совершенно определенно не является «личностью» тот, кто сам выходит на сцену как импресарио того дела, которому он должен был бы посвятить себя, кто хочет узаконить себя через «переживание» и спрашивает: как доказать, что я не только спе­циалист, как показать, что я — по форме или по сущест­ву — говорю такое, чего еще никто не сказал так, как я, — явление, ставшее сегодня массовым, делающее все ничтожно мелким, унижающее того, кто задает подоб­ный вопрос, не будучи в силах подняться до высоты и достоинства дела, которому он должен был бы служить и, значит, быть преданным только своей задаче. Так что и здесь нет отличия от художника.

Однако хотя предварительные условия нашей работы характерны и для искусства, судьба ее глубоко отлична от судьбы художественного творчества. Научная работа вплетена в движение прогресса. Напротив, в области искусства в этом смысле не существует никакого прогресса. Неверно думать, что произведение искусства какой-либо эпохи, разработавшее новые технические средства или, например, законы перспективы, благодаря этому стоит выше в чисто художественном отношении, чем произведение искусства, абсолютно лишенное всех пере­численных средств и законов, если только оно было создано в соответствии с материалом и формой, то есть если его предмет был выбран и оформлен по всем пра­вилам искусства без применения позднее появившихся средств и условий.

Холтон Дж. «Что такое антинаука»?// Вопросы философии. — №2. — 1992. — Антинаука как альтернативное миропонимание: отрицание права науки на истину. — http://psylib.org.ua/books/holto01/ 20.02.11

Очевидное наличие внутренних противоречий это основание для того, чтобы перейти к рассмотрению феномена антинауки на другом уровне анализа и постараться понять средствами более точного языка, что в действительности имеется в виду, когда говорят об «антинауке» и что следует из этого для оценки будущего нашей культуры и цивилизации. Мы должны начать с констатации того факта, что нет и никогда не было какой-то особой антинаучной культуры в том смысле, который был бы противоположен типу культурной деятельности, известной как «наука», определенному, например, в «Американском этимологическом словаре английского языка» следующим образом: «Наблюдение, классификация, описание; экспериментальное исследование и теоретическое объяснение естественных явлений». Хотя, возможно, с точки зрения философии и методологии науки такое определение выглядит не слишком удовлетворительно, я лично не знаю никого из даже самых ярых «антиученых» —дионисийцев, кто бы возразил против отнесения себя к охарактеризованному таким образом роду деятельности. Больше того, феномен антинауки ни в коем случае не представляет собой неполной, ущербной или невежественной версии «правильного» научного мировоззрения, которое, как считает большинство ученых, выражает суть нашей цивилизации на данном этапе исторического развития. Ничего подобного. На самом деле, если оставить в стороне банальные, сравнительно безвредные и невежественные претензии и суеверия, в своей наиболее глубокой и изощренной форме так называемая антинаука представляет собой, говоря прямо и без обиняков, заявку на ясное, четкое, конструктивное и функциональное, потенциально всеохватывающее альтернативное миропонимание, в рамках которого декларируется возможность «науки», весьма отличной от той, которая известна нам сегодня; утверждается, что историческое значение этого альтернативного миропонимания заключается ни в чем ином, как в том, чтобы отвергнуть, развенчать, преодолеть классическую западную науку в широком смысле этого понятия. Причем преодоление и отрицание распространяется как на онтологические, так и на гносеологические основы и принципы науки, и прежде всего на ее традиционные, неотъемлемо и органично присущие ей экспансионистские амбиции определять и указывать смысл и направление прогресса человеческого общества. Иначе говоря, мы сталкиваемся здесь с давним, упорным и неуступчивым внутрикультурным противоборством, разрядки которого вряд ли можно ожидать в обозримом будущем

Многие ученые, которые, не подозревая о подобных вещах, простодушно и беззаветно трудятся на узких делянках своих специальных областей знания, по-видимому, немало удивятся, услышав о таких поползновениях против научного познания. Между тем во всех развитых обществах между конкурирующими политическими силами всегда велись острые споры вокруг трех краеугольных категорий социального бытия: власти, производства и веры. Наука, которая представляет собой нечто гораздо более серьезное, чем досужий интеллектуальный спор элиты в стенах отгороженных от мира лабораторий, все глубже и необратимей вовлекается в этот спор, – глубже, чем едва ли не все остальные из его нынешних участников. Начиная с XVII столетия, наука чем дальше, тем более наступательно и жестко заявляет о своем преимущественном праве судить обо всех трех из названных проблем, – праве, утверждаемом за счет прежних претендентов на монопольную истину и первенство в культуре и вопреки им.

Со времен Ф. Бэкона и Ньютона, пообещавших осуществить мечту, соответственно, о всемогуществе знания и всеединстве науки (о чем еще не перестали грезить их последователи), наука и порождаемые ею технологии немало потрудились над тем, чтобы внедриться, подчинить себе и в корне преобразовать эту триединую связку «власть производство вера». Отнюдь не только на большей точности расчетов планетарных орбит и траекторий орудийных ядер обосновывала наука свою претензию на право первенства в культуре и всеобщего почтения к себе; свою роль наука утверждала перекройкой всей системы донаучных, традиционалистских представлений о мире. На протяжении уже трех столетий научный разум ставит себе в заслугу проект построения неопровержимой, всеохватывающей, целостной картины мироздания, основанной на принципах и методах рационального познания. В этом наука с самого начала видела свою миссию, свой Святой Грааль. Нечего и говорить, что столь далеко идущие «имперские» амбиции провоцировали традиционно доминировавшие в западной культуре формы духовной деятельности, вызывали их ответное отчаянное сопротивление в борьбе за сохранение своего места под солнцем.

В XIX в. притязания и намерения науки стали уже более трезвыми, меньше напоминали род некого новейшего религиозного фанатизма. Но при этом их амбициозность, по сути дела, не только не ослабла, но даже возросла. Дж. Фрэзер, автор «Золотой ветви», доказывает, что западная цивилизация прошла в своем развитии последовательно несколько стадий: от мифа через религию к науке. Конечно, взятый буквально, этот вывод ошибочен – ведь сегодня мы по-прежнему существуем как бы в кипящей смеси из всех трех названных духовных комплексов, каждый из которых не прекращает попыток подорвать репутацию всех остальных, оспорить их законность в качестве фундамента нашей культуры. Так, например, романтики XIX в. пропагандировали так называемую «визионерскую физику» в противовес классической механике того времени, считая вслед за поэтом У. Блейком, что Ньютон, Локк и Бэкон суть не что иное, как «инфернальная троица», проводники сатанинского влияния на человечество. Наряду с этими взглядами прошлое столетие стало свидетелем расцвета месмеризма, френологии, спиритического столоверчения и даже попыток гальванического сотворения жизни.

К концу прошлого столетия в Европе возникло и стало шириться движение, провозгласившее «банкротство науки». Еще и сегодня существует множество всякого рода групп и объединений, пытающихся противостоять тому, что они называют гегемонией науки в нашей культуре. Эти группы не образуют внутренне единого организованного движения и, по сути, мало интересуются делами друг друга. Часть из них фокусирует внимание на эпистемологических проблемах и принципах науки, часть – на технологической реализации результатов научного познания, третьи уповают на возврат к романитизированной домодернистской версии науки и познавательной деятельности. Но всех их объединяет то, что каждая из них на свой лад и толк отстаивает, ни много ни мало, тезис о конце науки в том ее виде и смысле, который сегодня общеизвестен. Это обстоятельство и превращает все хаотическое и рассеянное их множество в некий стихийный консорциум, связанный единством цели.

Укажем здесь четырех наиболее одиозных участников этого «контрдвижения», этой доблестной когорты ниспровергателей научного разума. Если начинать с наиболее серьезного из них в интеллектуальном и смысловом отношении, то речь должна идти о том течении в современной философии, которое утверждает, что статус науки не выше статуса любого полезного в практическом смысле, функционального мифа (это выражение введено в оборот профессором Кэмбриджского университета Мэри Хессе). Я уж не говорю здесь о новейшем крыле в социологии науки, вышедшем далеко за рамки своей вполне разумной исходной задачи и вознамерившемся, по словам Б. Латура, «стереть грань между наукой и вымыслом».

Режабек Е. Обучаемость научному дискурcу как действительная

предпосылка его становления (к истории вопроса)// Логос. — 2005. — № 6 (51). — http://www.ruthenia.ru/logos/number/51/09.pdf — 20.02.11

Как известно, ни в Египте, ни в Вавилонии теоретической науки не было. Теоретическая наука впервые возникла в Древней Греции. Ее возникновение отмечено такими вехами, которые не подлежат забвению в истории культуры Запада. Самой знаменательной для теоретической науки стала ее связь с techn.

Фазами становления теоретической науки были последовательно сменяющие друг друга когнитивные формации: empeiria — techn — epistm (Аристотель напрямую связывал empeiria c aisthesis, т. е. с чувством и ощущением (См. Аристотель «Метафизика» 981 в 10 sq, 981 в 30).

Под techn понималось умение, основанное на знании и опыте. Это умение могло быть как прикладным (на этом уровне осталась наука Вавилона и Египта), так и логическим — logikai technai. Цель techn — помогать людям делать жизнь лучше (земледелие, медицина, строительство), но особой когнитивной формацией techn делает обучаемость. Искусству земледелия или медицины нужно учиться. Вот эту кровную связь с обучаемостью сохранила как наука — techn, так и наука — epistem (Этому вопросу специальное внимание уделяет Л. Я. Жмудь в книге «Зарождение истории науки в Античности» (СПб, 2002). См.: главу 2 «Наука как teory: теория и история»). Первое расчленение когнитивной формации logikai technai произошло в пифагореизме. К возникшим в Ионии астрономии и геометрии Пифагор добавил арифметику и гармонику. Так появилась образовательная программа, которая получила название matem. Буквальный перевод термина matem — «то, что выучено» (от глагола mantano, cp. Matematikos — «прилежный к учению»). Затем термин был переосмыслен в соответствии с набором математических умений, но вплоть до IV в. до н. э. к matem относили «то, чему учат», в частности грамматику и риторику. Уже на исходе античной эпохи арифметика, геометрия, астрономия и гармоника получили наименование qudrivium, но образовательная программа из четырех математических наук складывалась, как указано выше, начиная с Пифагора.





Следующий шаг к обучаемости науки как techn сделали софисты. К квадриуму математических наук софисты добавили тривиум «гуманитарных» наук.

В изображении Платона Гиппий следит за тем, чтобы его ученики занимались серьезным изучением четырех наук (которые войдут впоследствии в средневековый quadrivium): арифметики, геометрии, астрономии и акустики.

Софисты сформировали идеал enkiklos paideia (Платон. «Аксиох». 366е), т. е. общераспространенного образования, которое получают все. Исходя из большой образовательной ценности точных наук, софисты включили соответствующие дисциплины в обычный цикл на ступени высшего образования. Так замкнулся цикл из 7 наук. Стандартом стало образование из семи видов обучения (эн-киклос-пайдейя). Особая роль в «эн-киклос-пайдея» отводилась арифметике и геометрии. По свидетельству древних, уже Пифагор изучение геометрии сделал «формой образования свободного человека». Помимо Гиппия Элидского, тот же набор математических наук преподавал пифагорейский математик Феодор из Кирены. К эпохе софистов восходит появление особого жанра учебной литературы в виде свода знаний, охватывающего соответствующую отрасль профессионального опыта. К таким «учебникам» можно отнести сочинения по медицине, коневодству, гимнастике (Иккос из Тарента), архитектуре (Гипподам Милетский), сценографии (Агатархид), скульптуре (Поликлет), музыке (Дамон), риторике (Тисий, Протагор, Горгий, Критий), математике (Начала Гиппократа Хиосского), гармонике (Armonikos Архита). Отлаженная система преподавания дала плоды в виде целой плеяды блистательных математиков, таких, как Феодор, Архит, Теэтет, Евдокс и его ученики. обучение предметы, имеющие непосредственное отношение к политической деятельности: усвоению грамотной речи, диалектику, учившую искусству спора, и риторику, дававшую возможность преуспеть в красноречии и убедительности публичных выступлений.

О значении первоначальной грамотности прекрасно написал Аристотель: изучение грамоты играет важнейшую роль в образовании, т. к. кроме ее практической полезности в жизни профессиональной, домашней и политической, она является орудием, «с помощью которого можно приобрести множество других знаний», и, «следовательно, является основой всякого образования» (Аристотель. Политика. VIII. 133ва. 15—17). Именно из образовательных программ matma и риторики рождался новый научный дискурс (Вслед за М. Фуко мы понимаем под дискурсом «тип сцепления высказываний». У Фуко дискурс предстает как способ описывать наблюдаемое и восстанавливаемое в цепочке высказываний жизненное пространство. Дискурс — результат длительной и изощренной разработки, «в которой участвует язык и мысль, эмпирический опыт и категории, пережитое и идеальная необходимость, стечение обстоятельств и игра формальных требований» (Фуко М. Археология знания. Киев. 1996, с. 77—78). Именно в дискурсе представлены «элементы значения, которыми располагает говорящий субъект данной эпохи»).

Чтобы стать образованным человеком в античном мире нужно было овладеть узуальными навыками чтения, письма, счета, риторики, вычислительной деятельности, применимой в инженерном искусстве, в строительстве, в ваянии, в бюрократических занятиях разного рода и в финансах. Все эти занятия требовали развития рационального мышления и научного дискурса при объяснении природных явлений.

Овладение основами рационального дискурса требовало многолетнего обучения. Фиксируя сложившуюся практику обучения свободного гражданина полиса, Платон в своем идеальном государстве требовал для будущих стражей обучения с десятилетнего возраста счету, геометрии и разного рода другим «предварительным познаниям», а с 20 до 30 лет юноши должны были обучаться теоретическим наукам (Платон «Государство» 537в.) так, что только к 30 годам граждане становились подготовленными к изучению диалектики (Там же. 537 d.).

Столь же многолетними были рамки обучения в программе тривиума. Известно, к примеру, что один из самых знаменитых ораторов своего времени Либаний (314—393 гг. до н. э.) — игравший значительную роль в политической жизни Антиохии (Сирия), — считал для себя вполне естественным посвятить восемь лет изучению риторики.

Итак, на протяжении VI — V вв. до н. э. наука-techn превращается в науку epistm. При этом наука-техне оставалась базисом науки-эпистеме. Это обстоятельство нашло свое отражение в самих названиях соответствующих отраслей знания, как они вошли в научный лексикон. Начиная с V в. названия научных дисциплин ориентированы на понятие techn: ariphmtik, logistik, armonik, в IV в. к ним добавляются mechanik, optik и т. д.

У Аристотеля разделение techn и epistm получает свое теоретическое обоснование лишь в Никомаховой этике (EN 1139в14—1141в8.). Как науки и techn и epistm направлены на знание всеобщего, а не частного. Таково отличие науки от empeiria. Но если techn была в конечном счете направлена на практическое применение знания, то epistm — на чистое познание.

В каждой цивилизации, считал Аристотель, сначала рождаются практические ремесла, затем искусства, служащие удовольствию, и лишь затем науки, направленные на познание. Для них-то, добавляет Аристотель, необходим досуг. Характерно, что в модели epistm, разработанной Аристотелем, присутствуют три из четырех основных признаков techn. Это: обучаемость (которая стоит на первом месте), наличие определенной цели и специалистов, умеющих использовать все свои знания для ее достижения.13 В «Никомаховой этике» Аристотель специально обращает внимание на обучаемость как на неотъемлемое свойство epistm. Та же мысль входит в «Метафизику» (EN1139в25, «Метафизика» 9в1 в 7—10).

В Западной Европе с VI по XI века упадок «семи свободных искусств» обусловил упадок научного дискурса. Марк Блок в главе «Особенности чувств и образа мыслей» подчеркивает, что X век был периодом, когда вовсе не писали или писали только по латыни, недоступной широким массам. Здесь же М. Блок отмечает, что уважение к числу было глубоко чуждо людям того времени, «даже высокопоставленным» (Блок М. Феодальное общество. М. 2003. Книга вторая. Условия жизни и духовная атмосфера, гл. II.).

Неудивительно, что падение грамотности как культурного достояния общества вело к деградации самих рациональных навыков. Можно с полной определенностью сказать, что для массового сознания обучаемость как составляющая рационального и — шире — научного дискурса в средние века выпала из европейской культуры, что не могло не сказаться на общем состоянии знания, тяготеющего к мифологизму и мистике.

Возвеличение разума стало отличительной чертой следующей эпохи —эпохи Возрождения, и не случайно, что в культуре Возрождения образованию стали вновь придавать решающее значение.

Колыбелью возрожденческой культуры принято считать Флоренцию. В течение нескольких столетий Флоренция сохраняла республиканский строй. Важную роль (наряду с аристократией нового типа) в культуре Флоренции играло пополанство: купечество средней руки, цеховые мастера, ремесленники. В интересах пополанства образование становится более демократичным и более доступным. Своеобразным свидетельством доступности образования становятся барельефы Флорентийского собора, таковы барельефы Луки дела Робиа с изображением певческой кафедры (где ученики читают нотную грамоту) и другим изображением, которое так и называется «Урок грамматики» (мрамор). Иначе сказать, Флорентийский собор вел, можно сказать, «наглядную агитацию» во славу образования.

Именно в Италии складывается широкая система образования — от начальных и средних школ, содержавшихся на средства городской коммуны, домашнего обучения и профессиональной подготовки в лавках купцов и ремесленников до многочисленных университетов.

Гуманист Пьетро Паоло Верджерио публикует тракт «О благородных нравах и свободных науках» (1402 г.). Здесь Верджерио пишет: «Никаких более обеспеченных богатств или более надежной защиты в жизни не смогут родители уготовить детям, чем обучить их благородным искусствам и свободным наукам» (История культуры стран Западной Европы в эпоху Возрождения. М. 2001. С. 29—30).

Много внимания обучению семи свободным искусствам уделяет Маттео Пальмиери в диалоге «Гражданская жизнь» (1439 г.). Маттео Пальмиери (1406—1475) после окончания Флорентийского университета активно участвовал в философско-богословском кружке, возглавляемом византийцем Иоанном Аргиропулом. Аргиропулу принадлежит видное место в приобщении итальянского гуманизма к античному наследию. В образовательной программе Пальмиери важное место занимает мысль о необходимости в деле воспитания всегда сообразовываться с возрастом, учитывать его возможности и ограничения. Как подчеркивал Пальмиери, «лучше ни один возраст не оставлять без хотя бы чего-то, напоминающего учение». Флорентийский гуманист предлагал принять во внимание правило Пифагора, который всякому поступающему к нему в учение предписывал по крайней мере года два проводить в молчании, так как считал, что необходимо долго слушать, прежде чем начать говорить.

Пальмиери писал: «Для воспитания в детях сметливости ума очень полезной считается геометрия. Она состоит из двух главных частей, то есть из науки о порядке чисел (нашей арифметики — Е. Р.) и науки о различии фигур; их знание сообщает человеку гораздо более умения, развивает дух, изостряет ум, делая его способным и готовым к рассмотрению вещей сложных. Такое знание весьма годится для ребенка и доставляет великое удовольствие мыслительной способности, отчего многие держатся убеждения, будто душа соединена с телом при помощи чисел по законам небесной гармонии. Было бы излишне много говорить о грамматике, ибо ни у кого не может быть ни малейшего сомнения в том, что без нее ни одна наука, коей будут наставлять, не принесет плодов»( Пальмиери М. Гражданская жизнь // Опыт тысячелетия. Средние века и эпоха Возрождения: быт, нравы, идеалы. М. 1996. С. 418 — 419).

В юношеском возрасте предпочтение следует отдавать упражнениям души, каковыми являются все науки и некоторые виды ремесленного искусства (artid’industria). При том юноше совсем не надо тратить время на восстановление сил, «ибо одно благородное занятие приносит отдохновение от другого, и, занимаясь ими [поочередно], ты получаешь удовольствие». В своих размышлениях Пальмиери ссылается на «Наставления оратору» Марка Фабия Квинтилиана и на «Труды и дни» Гесиода. К 1422 — 1429 годам относится трактат Леонардо Бруни «О научных и литературных занятиях». Л. Бруни был канцлером Флорентийской республики. Ему принадлежат переводы Платона, Аристотеля, Плутарха, Демосфена. Бруни считает, что владение языком составляет фундамент всей образованности, причем владение языком заключается не в простом знании грамматики, а предполагает красоту стиля, умение изящно писать и говорить. Настоящее образование, писал Бруни, заключается в умении владеть языком и в знании фактов. Надо повсюду много читать и накапливать знания. «Читающий пусть смотрит, что на какое место поставлено, что означают отдельные части и каков их смысл; пусть он исследует не только главное, но и второстепенное, зная из школы, какие существуют части речи и что представляет каждая»( Бруни Л. О научных и литературных занятиях // Эстетика Ренессанса. Т. I. М. 1981. С. 54).

В эпоху Возрождения тривиум перерос в studia humantatis, включающую в себя не только грамматику, риторику и диалектику, но также историю и моральную философию.

Порывая со средневековым преклонением перед богословскими авторитетами, Возрождение восстанавливало научный дискурс в его правах как «пылкую страсть к познанию» (Л. Бруни).

А для того, чтобы мог возродиться дух смелого научного поиска, требовалось, прежде всего, восстановить систему образования в полном объеме и как studia humantatis и как studia divinitatis (онтологию, гносеологию, космологию). Только тогда началось то победоносное шествие науки, которое прославило Возрождение небывалым взлетом как научных открытий, так и технических изобретений.

Мамардашвили М. К. Классический и неклассический идеалы рациональности. — М., 1994. — Гл. 1. — http://www.bookluck.ru/bookttuap.html — 20.02.11

1. Проблема наблюдения

В классическом своем завершении философия и наука (если датировать это завершение концом XIX – началом XX века) задали вполне определенную онтологию ума, наблюдающего объективные физические явления (физические тела), знание о которых извлекается и строится в науке. Собственно говоря, эта онтология и есть <рациональность>, или <идеал рациональности>. Неклассическая же проблема онтологии ума (или, соответственно, рациональности) уходит своими корнями в те изменения в ней, которые возникают в XX веке — в связи с задачей введения сознательных и жизненных явлений в научную картину мира. Последний шаг, а именно, введение явлений сознания и жизни в физическую картину мира, является весьма проблематичным.

Прежде всего, один простой факт: понятие наблюдения (которое в особых, частных терминах физических наук и вообще естествознания есть просто приложение и реализация определенных философских абстракций сознания) стало одним из решающих и первичных (независимых) понятий, в которые уперлись современные физические науки. О значимости того, как оно вообще построено, говорит и теория относительности, и квантовая физика, вышло оно на передний план и в исследованиях этиологических, антропологических, идеологических и т. д., не говоря уже о психологии. Скрещение разных проблем и разных наук привело к перекрестку, где возникла острейшая необходимость более или менее точного определения понятия наблюдения, — хотя бы настоль- ко точного, чтобы оно по своей точности и прояснительности приближалось к точности математических и физических понятий. Иначе говоря, став основным в теоретико-познавательной структуре физики, как и, естественным образом, в структуре лингвистики, феноменологии, этиологии, психологии, социальной теории, понятие наблюдения не только поставило формулировку нашего знания физических явлений в зависимость от результатов исследования сознательного ряда явлений, которые всегда сопровождали и сопровождают исследование первых, но и требует теперь от психологии или от какой-то Х-науки, занимающейся теорией сознания, определенных идеализаций и абстракций, способных бросить свет на явление наблюдения в той его части, в какой оно, сам его феномен, уходит корнями вообще в положение чувствующих и сознающих существ в системе природы.

Я хочу этим сказать, что понятие наблюдения, построенное так, чтобы выявить импликации сознательных процессов, вошедшие в формулировку законов физических явлений и процессов (что делалось и классическим трансцендентальным анализом), должно при этом открывать, оставаясь гомогенным, простор и для анализа и понимания тех же явлений сознания как состояний жизни определенных существ, рождающихся, развивающихся, находящихся в общении, меняющихся и умирающих.

Решение подобной задачи могло бы быть ответом на назревшую в философской и научной культуре XX века проблему, состоящую как раз в том, что тот стиль научного исследования, который ныне господствует, неспособен в одном, логически гомогенном исследовании объединить эти две разные вещи — то, как мы исследуем физические явления и достигаем их объективного понимания, и то, как мы при этом способны понимать — научно, объективно — те сознательные и жизненные явления, которые наблюдаются в исследовании и понимании первых (т. е. физических) явлений (как, впрочем, и помимо этого). А определенная унификация средств анализа двух рядов явлений — ряда физического и ряда сознания (т. е. фактически, объединение тем самым в один двух циклов наук — наук физических и наук о жизни и сознании) явно необходима: интеллектуально удовлетворительная, полная картина мира не может терпеть внутри себя такого пробела. Иными словами, речь идет о реализации возможности (предполагаемой всякой цельной и самодостаточной натуральной философией) некоторого совместного рассмотрения, с одной стороны, объективных физических процессов, с другой стороны, внешнего им ряда сознательных действий и состояний, т. е. такого рассмотрения, чтобы изображение первых допускало бы (по их собственным законам, в изображении формулируемым) рождение и существование таких состояний жизни и сознания (нами понимаемых), в которых их же удается описать и которые в то же время являются элементом истории определенного рода существ, называемых <людьми> или <человечеством>.

Именно в этот деликатный пункт вторгся ряд наук, специфичных для XX века. Я имею в виду сейчас даже не столько теорию относительности и квантовую механику, в которых это вторжение несомненно, я имею в виду также и такую <двусмысленную> науку, как психоанализ Фрейда. Сама необычность восприятия психоанализа культурой и научной публикой говорит скорее не о том, что психоанализ, как иногда говорят, является своего рода мифологией XX века, а говорит о трудности изменения наших привычек научного исследования, уходящих, кстати, корнями в то понятие наблюдения (или рациональности), какое сформировалось и лежит в основе классической науки.

Я хотел бы для начала закрепить именно этот пункт, приводя по ходу дела примеры из тех преобразований, которые в наших возможностях наблюдения природы произведены теорией относительности, квантовой механикой, теорией идеологии (датируемой от Маркса и являющейся в радикальном смысле неклассической, т. е. отличной от навыков классической онтологии и эпистемологии), приводя также примеры из психоанализа и т. д. и извлекая из всего этого какие-то уроки, идущие в русле той задачи, о которой я уже говорил и которую можно резюмировать так: в общем речь идет, фактически, о некоторой расширенной онтологии рационально постижимых явлений, онтологии, включающей в себя и регион <психика — сознание>.

И для этого, конечно, нам надо вернуться назад, к самому началу нашей науки и заново проанализировать, тщательно проследить процессы и пути приобретения знаний и опыта относительно явлений, которые выработались в классической науке.

Напомню пока их результат: внутри физической теории, которая исследует природные явления и добивается некоторой объективной и интеллектуально проницаемой картины физического мира, мы не можем (внутри самой же этой теории) понять те средства, которые мы используем для построения этой картины; настолько, что даже такой ученый, как фон Нейман, в своей попытке объяснить, откуда появляются вероятностные значения и неопределенности в физической теории, связывал появление этих вероятностных значений и неопределенностей с тем фактом, что теория (физическая теория) имеет дело с явлениями, которые начинаются в цепи природы, а кончаются в совершенно неясном для нас завершающем ее звене, будучи зарегистрированы нашими аппаратами отражения и осознанием нами этих состояний. И вот это осознание, которое является конечным звеном фиксации нами цепи физических явлений, без которого мы вообще не можем о них судить и что-либо знать, мы не можем само фиксировать в точных понятиях. Тем самым мы точную картину физических явлений в мире покупаем ценой нашего непонимания сознательных явлений. Я подчеркиваю — ценой нашего научного непонимания. Как живые реальные существа, мы продолжаем понимать и весьма свободно ориентироваться и жить в сфере сознательных явлений, но мы не можем построить относительно их теорию. Иными словами, мы не можем их зафиксировать объективно, что делает человека и жизнь — и это самое главное следствие — чуждыми объективно изображенному физическому универсуму, выбрасывает их из него (С. 3 — 6).

Капица П. Л. Эксперимент, теория, практика. — М.: «Наука», 1981. — Гл. II. — С. 190 — 196. — http://whinger.narod.ru/ocr/kapitsa/html/00.html — 20.02.11

Из истории развития физики хорошо известно, что деление физиков на теоретиков и экспериментаторов произошло совсем недавно. В прежние времена не только Ньютон и Гюйгенс, но и такие теоретики, как Мак­свелл, обычно сами экспериментально проверяли свои теоретические выводы и построения. Теперь же только в исключительных случаях теоретик ставит опыты, чтобы проверить свои теории. Происходит это по простой причине. Техника эксперимента значительно усложни­лась. Она требует больших усилий при выполнении опы­та. Обычно это не под силу одному человеку, поэтому работа выполняется целым коллективом научных ра­ботников.

В самом деле, такое оборудование, как ускорители, ожижители, сложнейшие электронные схемы, реакторы и пр., требуют большого штата научных работников для того, чтобы проводить эксперимент. Поэтому физику-теоретику невозможно самому проверять на практике свои теоретические выводы и приходится полагаться на «милость» экспериментаторов, ждать, когда они прове­рят на практике его выводы и предположения.

Из-за этого возникает несоответствие между количе­ством теоретических работ и возможностью подвергнуть их опытной проверке. В самом деле, теоретик часто пе­чатает несколько работ в год, скажем четыре, а чтобы сделать экспериментальную проверку, требуется обычно год или полтора, причем над этим должна трудиться группа в несколько человек, скажем пять человек; оче­видно, что тогда на каждого теоретика должно прихо­диться от 20 до 30 экспериментаторов. Это, конечно, вульгаризованная схема, но в общем она дает идею о необходимом для развития науки соотношении между теоретиками и экспериментаторами.

Сейчас число теоретиков и экспериментаторов при­мерно равно. В результате получается, что большинство теоретических выводов не проверяется на практике. Тео­ретики отвыкают от того, что всякая их работа приобре­тает ценность только после того, как она связана с жиз­нью. Теория начинает работать сама на себя, и в луч­шем случае ее ценность определяется из методических и эстетических соображений.

Для гармонического развития науки нужно, конечно, чтобы теория не отрывалась от опыта, и это может иметь место только тогда, когда теория опирается на до­статочно крупную экспериментальную базу. Почему же у нас ее нет? Почему же у нас так мало людей идет экспериментальную работу и она у нас плохо органи­зована? Ответить на этот вопрос просто: в наших условиях работа экспериментатора гораздо более тяжелая и менее «рентабельная». Не только потому, что экспериментатор в случае неудачи работы теряет не два-три месяца, как теоретик, но год или полгода, т. е. то время, которое обычно сейчас нужно, чтобы завершить экспе­риментальную работу. Работа экспериментатора требует гораздо больше усилий, ему не только нужно понимать теорию, но он должен иметь ряд практических навыков в работе с приборами, нужно создать хорошо сработав­шийся коллектив, часто эксперимент требует непрерыв­ной работы днем и ночью; все это ведет к тому, что признание экспериментатора как ученого, достигшего научной степени, приходит значительно позже, чем для физика-теоретика.

Чтобы представить диссертацию к защите из сделан­ной коллективно работы, ему нужно выделить часть, которая якобы является его самостоятельным вкладом, что должно быть подтверждено руководителем работы. Нетрудно видеть, что это условие в корне противоречит здоровому духу коллективной работы, когда люди не­прерывно обмениваются опытом и идеями, друг другу помогают и друг друга заменяют. Выделение «личной собственности» для защиты диссертации является про­тивоестественным и тормозящим фактором развития коллективной работы.

Все это отталкивает многих людей от эксперимен­тальной работы. Руководитель коллектива экспериментальной группы тоже поставлен в тяжелые условия. Он несет ответствен­ность за работу, но поскольку сам часто фактически не участвует в ней, то обычно считается, что его имя не должно входить в авторский коллектив. Молодежь, по­ка не вырастет, конечно, недооценивает роль руководи­теля, хотя он и подбирает коллектив, распределяет работу между его членами, отсеивает хорошие идеи от плохих. Конечно, роль руководителя исключительно велика. В современных условиях руководитель научной работы подобен режиссеру, он создает спектакль, хотя не появляется сам на сцене.

Современный театр и кино признают решающее зна­чение режиссера при создании спектакля или фильма. Но то, что сейчас при современной коллективной науч­ной работе роль руководителя обычно является решаю­щей, еще далеко не дошло до сознания, потому и не создаются те условия, которые необходимы для успеш­ной работы руководителя, и его работа не обставлена должным образом. Поэтому сейчас очень трудно бывает привлекать способных научных работников для того, чтобы они занимали руководящие посты заведующих лабораториями, директоров институтов. Эти должности часто у нас замещаются работниками с административ­ными навыками, без творческой научной квалификации, в результате этого коллективы начинают плохо рабо­тать, и это понижает то качество научной эксперимен­тальной работы, о котором уже говорилось.

В таких крупных областях экспериментальной совре­менной физики, как исследование космоса, изучение плазмы, изучение ядра, создание ускорителей, коллек­тивы в экспериментальной работе достигают больших размеров и роль руководителя является решающей, и только правильный подбор его может обеспечить успех работы.

Когда теоретик делает свою работу, то его произ­водственными орудиями являются карандаш и бумага, но некоторым и этого не нужно. Так, Эйлер, когда ослеп, делал свои фундаментальные математические работы в уме.

Для экспериментатора же нужна хорошая мате­риальная база: помещение со всевозможным специаль­ным оборудованием, большой ассортимент приборов, необходимость выполнения специальных заказов, спе­циальные материалы, мастерские, обученный штат лаборантов и пр. Темпы и успех работы обусловлены совершенством этой материальной базы. Лет 10 назад материальная база была у нас слабее, чем за рубежом, сейчас она значительно улучшилась, но не достигла нужного уровня и продолжает тормозить ход экспери­ментальной работы, делает ее менее привлекательной для ученого.

Из сказанного совершенно понятно, почему наша мо­лодежь стремится к теоретической научной работе, по­чему у нас возникло такое несоответствие между тео­рией и экспериментом и почему у нас теория оторвалась от жизни. Если мы согласимся с диагнозом, который я здесь ставлю, то необходимые меры лечения этого за­болевания нетрудно найти. Они заключаются в том, чтобы поставить экспериментатора и руководителя экспериментальных работ в такие условия, в которых эта работа стала бы по крайней мере так же привлека­тельна, как работа теоретика. Приспособить нашу организационную систему научной работы для коллективной работы и поощрять этот характер работы. Такие поощрительные мероприятия могут быть построены на материальной базе и на моральных факторах (С. 92 — 94).

Кун Т. Структура научных революций. — М.: Прогресс, — 1977. —

filosof.historic.ru/books/item/f00/s00/z0000392/index.shtml — 20.02.11

Роль истории

История, если ее рассматривать не просто как хранилище анекдотов и фактов, расположенных в хронологическом порядке, могла бы стать основой для решительной перестройки тех представлений о науке, которые сложились у нас к настоящему времени. Представления эти возникли (даже у самих ученых) главным образом на основе изучения готовых научных достижений, содержащихся в классических трудах или позднее в учебниках, по которым каждое новое поколение научных работников обучается практике своего дела. Но целью подобных книг по самому их назначению является убедительное и доступное изложение материала. Понятие науки, выведенное из них, вероятно, соответствует действительной практике научного исследования не более, чем сведения, почерпнутые из рекламных проспектов для туристов или из языковых учебников, соответствуют реальному образу национальной культуры. В предлагаемом очерке делается попытка показать, что подобные представления о науке уводят в сторону от ее магистральных путей. Его цель состоит в том, чтобы обрисовать хотя бы схематически совершенно иную концепцию науки, которая вырисовывается из исторического подхода к исследованию самой научной деятельности.

…Если науку рассматривать как совокупность фактов, теорий и методов, собранных в находящихся в обращении учебниках, то в таком случае ученые —это люди, которые более или менее успешно вносят свою лепту в создание этой совокупности. Развитие науки при таком подходе — это постепенный процесс, в котором факты, теории и методы слагаются во все возрастающий запас достижений, представляющий собой научную методологию и знание. История науки становится при этом такой дисциплиной, которая фиксирует как этот последовательный прирост, так и трудности, которые препятствовали накоплению знания. Отсюда следует, что историк, интересующийся развитием науки, ставит перед собой две главные задачи. С одной стороны, он должен определить, кто и когда открыл или изобрел каждый научный факт, закон и теорию. С другой стороны, он должен описать и объяснить наличие массы ошибок, мифов и предрассудков, которые препятствовали скорейшему накоплению составных частей современного научного знания. Многие исследования так и осуществлялись, а некоторые и до сих пор преследуют эти цели.

Однако в последние годы некоторым историкам науки становится все более и более трудным выполнять те функции, которые им предписывает концепция развития науки через накопление. Взяв на себя роль регистраторов накопления научного знания, они обнаруживают, что чем дальше продвигается исследование, тем труднее, а отнюдь не легче бывает ответить на некоторые вопросы, например о том, когда был открыт кислород или кто первый обнаружил сохранение энергии. Постепенно у некоторых из них усиливается подозрение, что такие вопросы просто неверно сформулированы и развитие науки — это, возможно, вовсе не простое накопление отдельных открытий и изобретений. В то же время этим историкам все труднее становится отличать «научное» содержание прошлых наблюдений и убеждений от того, что их предшественники с готовностью называли «ошибкой» и «предрассудком». Чем более глубоко они изучают, скажем, аристотелевскую динамику или химию и термодинамику эпохи флогистонной теории, тем более отчетливо чувствуют, что эти некогда общепринятые концепции природы не были в целом ни менее научными, ни более субъективистскими, чем сложившиеся в настоящее время. Если эти устаревшие концепции следует назвать мифами, то оказывается, что источником последних могут быть те же самые методы, а причины их существования оказываются такими же, как и те, с помощью которых в наши дни достигается научное знание. Если, с другой стороны, их следует называть научными, тогда оказывается, что наука включала в себя элементы концепций, совершенно несовместимых с теми, которые она содержит в настоящее время. Если эти альтернативы неизбежны, то историк должен выбрать последнюю из них. Устаревшие теории нельзя в принципе считать ненаучными только на том основании, что они были отброшены. Но в таком случае едва ли можно рассматривать научное развитие как простой прирост знания. То же историческое исследование, которое вскрывает трудности в определении авторства открытий и изобретений, одновременно дает почву глубоким сомнениям относительно того процесса накопления знаний, посредством которого, как думали раньше, синтезируются все индивидуальные вклады в науку.

…Едва ли любое эффективное исследование может быть начато прежде, чем научное сообщество решит, что располагает обоснованными ответами на вопросы, подобные следующим: каковы фундаментальные сущности, из которых состоит универсум? Как они взаимодействуют друг с другом и с органами чувств? Какие вопросы ученый имеет право ставить в отношении таких сущностей и какие методы могут быть использованы для их решения? По крайней мере в развитых науках ответы (или то, что полностью заменяет их) на вопросы, подобные этим, прочно закладываются в процессе обучения, которое готовит студентов к профессиональной деятельности и дает право участвовать в ней. Рамки этого обучения строги и жестки, и поэтому ответы на указанные вопросы оставляют глубокий отпечаток на научном мышлении индивидуума. Это обстоятельство необходимо серьезно учитывать при рассмотрении особой эффективности нормальной научной деятельности и при определении направления, по которому она следует в данное время. Рассматривая в III, IV, V разделах нормальную науку, мы поставим перед собой цель в конечном счете описать исследование как упорную и настойчивую попытку, навязать природе те концептуальные рамки, которые дало профессиональное образование. В то же время нас будет интересовать вопрос, может ли научное исследование обойтись без таких рамок, независимо от того, какой элемент произвольности присутствует в их исторических источниках, а иногда и в их последующем развитии.

…Нормальная наука, на развитие которой вынуждено тратить почти все свое время большинство ученых, основывается на допущении, что научное сообщество знает, каков окружающий нас мир. Многие успехи науки рождаются из стремления сообщества защитить это допущение, и если это необходимо — то и весьма дорогой ценой. Нормальная наука, например, часто подавляет фундаментальные новшества, потому что они неизбежно разрушают ее основные установки. Тем не менее до тех пор, пока эти установки сохраняют в себе элемент произвольности, сама природа нормального исследования дает гарантию, что эти новшества не будут подавляться слишком долго. Иногда проблема нормальной науки, проблема, которая должна быть решена с помощью известных правил и процедур, не поддается неоднократным натискам даже самых талантливых членов группы, к компетенции которой она относится. В других случаях инструмент, предназначенный и сконструированный для целей нормального исследования, оказывается неспособным функционировать так, как это предусматривалось, что свидетельствует об аномалии, которую, несмотря на все усилия, не удается согласовать с нормами профессионального образования. Таким образом (и не только таким) нормальная наука сбивается с дороги все время. И когда это происходит — то есть когда специалист не может больше избежать аномалий, разрушающих существующую традицию научной практики,—начинаются нетрадиционные исследования, которые в конце концов приводят всю данную отрасль науки к новой системе предписаний (commitments), к новому базису для практики научных исследований. Исключительные ситуации, в которых возникает эта смена профессиональных предписаний, будут рассматриваться в данной работе как научные революции. Они являются дополнениями к связанной традициями деятельности в период нормальной науки, которые разрушают традиции.

Наиболее очевидные примеры научных революций представляют собой те знаменитые эпизоды в развитии науки, за которыми уже давно закрепилось название революций. Поэтому в IX и Х разделах, где предпринимается непосредственный анализ природы научных революций, мы не раз встретимся с великими поворотными пунктами в развитии науки, связанными с именами Коперника, Ньютона, Лавуазье и Эйнштейна. Лучше всех других достижений, по крайней мере в истории физики, эти поворотные моменты служат образцами научных революций. Каждое из этих открытий необходимо обусловливало отказ научного сообщества той или иной освященной веками научной теории пользу другой теории, несовместимой с прежней. Каждое из них вызывало последующий сдвиг в проблемах, подлежащих тщательному научному исследованию, и в тех стандартах, с помощью которых профессиональный ученый определял, можно ли считать правомерной ту или иную проблему или закономерным то или иное ее решение. И каждое из этих открытий преобразовывало научное воображение таким образом, что мы в конечном счете должны признать это трансформацией мира, в котором проводится научная работа. Такие изменения вместе с дискуссиями, неизменно сопровождающими их, и определяют основные характерные черты научных революций.

Лакатос И. Фальсификация и методология научно-исследовательских программ. — М.: Медиум, — 1995. —

filosof.historic.ru/books/item/f00/s00/z0000329/ — 20.02.11

Глава 1

1. Наука: разум или вера?

На протяжении столетий знанием считалось то, что доказательно обосновано (proven) — силой интеллекта или показаниями чувств. Мудрость и непорочность ума требовали воздержания от высказываний, не имеющих доказательного обоснования; зазор между отвлеченными рассуждениями и несомненным знанием, хотя бы только мыслимый, следовало свести к нулю. Но способны ли интеллект или чувства доказательно обосновывать знание? Скептики сомневались в этом еще две с лишним тысячи лет назад. Однако скепсис был вынужден отступить перед славой ньютоновской физики. Эйнштейн опять все перевернул вверх дном, и теперь лишь немногие философы или ученые все еще верят, что научное знание является доказательно обоснованным или, по крайней мере, может быть таковым. Столь же немногие осознают, что вместе с этой верой падает и классическая шкала интеллектуальных ценностей, ее надо чем-то заменить — ведь нельзя же довольствоваться вместе с некоторыми логическими эмпирицистами разжиженным идеалом доказательно обоснованной истины, низведенным до «вероятной истины», или «истиной как соглашением» (изменчивым соглашением, добавим мы), достаточной для некоторых «социологов знания».

Первоначальный замысел К. Поппера возник как результат продумывания следствий, вытекавших из крушения самой подкрепленной научной теории всех времен: механики и теории тяготения И. Ньютона. К. Поппер пришел к выводу, что доблесть ума заключается не в том, чтобы быть осторожным и избегать ошибок, а в том, чтобы бескомпромиссно устранять их. Быть смелым, выдвигая гипотезы, и беспощадным, опровергая их, — вот девиз Поппера. Честь интеллекта защищается не в окопах доказательств или «верификаций», окружающих чью-либо позицию, но точным определением условий, при которых эта позиция признается непригодной для обороны. Марксисты и фрейдисты, отказываясь определять эти условия, тем самым расписываются в своей научной недобросовестности. Вера — свойственная человеку по природе и потому простительная слабость, ее нужно держать под контролем критики; но предвзятость (commitment), считает Поппер, есть тягчайшее преступление интеллекта.

Иначе рассуждает Т. Кун. Как и Поппер, он отказывается видеть в росте научного знания кумуляцию вечных истин (3). Он также извлек важнейший урок из того, как эйнштейновская физика свергла с престола физику Ньютона. И для него главная проблема — «научная революция». Но если, согласно Попперу, наука — это процесс «перманентной революции», а ее движущей силой является рациональная критика, то, по Куну, революция есть исключительное событие, в определенном смысле выходящее за рамки науки; в периоды «нормальной науки» критика превращается в нечто вроде анафематствования. Поэтому, полагает Кун, прогресс, возможный только в «нормальной науке», наступает тогда, когда от критики переходят к предвзятости. Требование отбрасывать, элиминировать «опровергнутую» теорию он называет «наивным фальсификационизмом». Только в сравнительно редкие периоды «кризисов» позволительно критиковать господствующую теорию и предлагать новую.

Взгляды Т. Куна уже подвергались критике, и я не буду здесь их обсуждать. Замечу только, что благие намерения Куна — рационально объяснить рост научного знания, отталкиваясь от ошибок джастификационизма и фальсификационизма заводят его на зыбкую почву иррационализма. С точки зрения Поппера, изменение научного знания рационально или, по крайней мере, может быть рационально реконструировано. Этим должна заниматься логика открытия. С точки зрения Куна, изменение научного знани я — от одной «парадигмы» к другой — мистическое преображение, у которого нет и не может быть рациональных правил. Это предмет психологии (возможно, социальной психологии) открытия. Изменение научного знания подобно перемене религиозной веры.

Столкновение взглядов Поппера и Куна — не просто спор о частных деталях эпистемологии. Он затрагивает главные интеллектуальные ценности, его выводы относятся не только к теоретической физике, но и к менее развитым в теоретическом отношении социальным наукам и даже к моральной и политической философии. И то сказать, если даже в естествознании признание теории зависит от количественного перевеса ее сторонников, силы их веры и голосовых связок, что же остается социальным наукам; итак, истина зиждется на силе. Надо признать, что каковы бы ни были намерения Куна, его позиция напоминает политические лозунги идеологов «студенческой революции» или кредо религиозных фанатиков.

Моя мысль состоит в том, что попперовская логика научного открытия сочетает в себе две различные концепции. Т. Кун увидел только одну из них-«наивный фальсификационизм» (лучше сказать «наивный методологический фальсификационизм»); его критика этой концепции справедлива и ее можно даже усилить. Но он не разглядел более тонкую концепцию рациональности, в основании которой уже не лежит «наивный фальсификационизм». Я попытаюсь точнее обозначить эту более сильную сторону попперовской методологии, что, надеюсь, позволит ей выйти из-под обстрела куновской критики, и рассматривать научные революции как рационально реконструируемый прогресс знания, а не как обращение в новую веру.

…Таким образом, научная честность требует постоянно стремиться к такому эксперименту, чтобы, в случае противоречия между его результатом и проверяемой теорией, последняя была отброшена. Фальсификационист требует, чтобы опровергнутое высказывание безоговорочно отвергалось без всяких уверток. С нефальсифицируемыми высказываниями, если это не тавтологии, догматический фальсификационист расправляется без проволочек: зачисляет их в «метафизические» и лишает их права гражданства в науке.

Догматические фальсификационисты четко различают теоретика и экспериментатора: теоретик предполагает, экспериментатор — во имя Природы — располагает. Как сказал Вейль: «Раз и навсегда я хочу выразить безграничное восхищение работой экспериментатора, который старается вырвать интерпретируемые факты у неподатливой природы и который хорошо знает как предъявить нашим теориям решительное «нет» или тихое «да». Очень ясно выразился Брейсуэйт о догматическом фальсификационизме. Он так формулирует вопрос, касающийся объективности научного знания: «В какой степени признанная научными экспертами дедуктивная система может считаться свободным творением человеческого ума, и до какой — объективным отображением фактов природы?». И отвечает: «Способ выдвижения научной гипотезы и то, как ею пользуются для выражения общих суждений — это человеческое изобретение; у Природы мы получаем только наблюдаемые факты, которыми опровергаются или не опровергаются научные гипотезы... Наука полагается на Природу в том, являются ли какие-то высказывания, относящиеся к низшему уровню научных умозаключений, ложными. Такая проверка совершается при помощи дедуктивной системы научных гипотез, в построении каковой мы обладаем достаточно большой свободой. Человек предлагает систему гипотез; Природа располагает их истинностью или ложностью. Сначала человек придумывает научную систему, а затем проверяет, согласуется ли она с наблюдаемым фактом».

По логике догматического фальсификационизма, рост науки — это раз за разом повторяющееся опрокидывание теорий, наталкивающихся на твердо установленные факты.

…Однако догматический фальсификационизм уязвим. Он зиждется на двух ложных посылках и на слишком узком критерии демаркации между научным и ненаучным знанием.

Первая посылка — это утверждение о существовании естественной, вытекающей из свойств человеческой психики, разграничительной линии между теоретическими или умозрительными высказываниями, с одной стороны, и фактуальными (базисными) предложениями наблюдения, с другой. (Вслед за Поппером, я назову это натуралистической концепцией наблюдения).

Вторая посылка — утверждение о том, что высказывание, которое в соответствии с психологическим критерием фактуальности может быть отнесено к эмпирическому базису (к предложениям наблюдения), считается истинным; о нем говорят, что оно доказательно обосновано фактами. (Я назову это учением о доказательном обосновании путем наблюдения [эксперимента]).

Эти две посылки предохраняют от смертельной для догматического фальсификационизма возможности опровержения эмпирического базиса, ложность которого могла бы переноситься дедуктивными процедурами на проверяемую теорию.

К этим посылкам добавляется критерий демаркации: «научными» считаются только те теории, которые исключают некоторые доступные наблюдению состояния дел в исследуемой предметной области и потому могут быть опровергнуты фактами. Иначе говоря, теория «научна», если у нее есть эмпирический базис.

Однако обе посылки ложны. Психология опровергает первую, логика — вторую, и, наконец, методологические рассуждения говорят против критерия демаркации.

Чухно А. В. Антропологический подход к определению научного творчества// Эпистемология & философия науки, Т. XVII, — 2008. — № 3. — С. 271 — 221.

Творчество обычно понимают через его результат, как создание нового: ранее не бывшего, «прин­ципиально нового» (П. П. Гайденко), «прогрессивно нового» (А. М. Коршунов), создание ори­гинальных ценностей (А. С. Спи­рин) и другие. Подобный подход закреплен в словарях и энцикло­педиях, в учебниках, учебных пособиях и учебных программах. В этом есть своя правда. Вместе с тем такой подход к определению творчества ведет к целому ряду трудностей.

Далеко не всегда ясно, что именно считать новым. Говорят же: новое — это хорошо забытое старое. Ситуация осложняется и тем, что для разных социальных групп и коллективов новое мо­жет пониматься по-разному. Но­вое может оказаться регрессив­ным, даже реакционным (с точки зрения общественных идеалов, устремленности в будущее), кон­сервативным, антигуманистичным (например, изобретение орудий пыток, концлагерей, или технических новшеств, практи­куемых террористами).

Далее. Понимание творчества как создания нового лишает воз­можности многие виды деятель­ности оценивать с позиции твор­ческого подхода. Что нового не­сет, например, труд шахтера, продавца, врача, преподавателя в их обычных массовых повсе­дневных занятиях (мы оставляем в стороне новаторов своего дела, которых единицы)?

Нам представляется более приемлемым рассматривать творчество не с точки зрения результата труда, а, ориенти­руясь на сам процесс получения результата, поставить во главу не то, что достигнуто, а как оно было получено. В таком слу­чае ценность поступка будет оп­ределять не его объективный ре­зультат, а внутренний психологи­ческий мотив.

Соответственно выстраивает­ся следующий план-схема, своего рода алгоритм творчества.

В исходном пункте лежит целеполагание, назначение которо­го в том, чтобы задание, проб­лему перевести на уровень лич­ностного осознания, то есть при­нять задачу — кем бы она ни была поставлена — как свою собствен­ную проблему. Подобная опера­ция принципиально меняет от­ношение к делу. Поскольку те­перь это моя проблема, я буду относиться к ней соответственно моему персональному настрою.

Однако перевод познаватель­ной проблемы в сугубо личност­ный план, в русло моего Я не реализуется безжертвенно. Для этого требуются, как минимум, два условия: воля и вера. Творче­ство — это, прежде всего, терри­тория воли. Ведь не просто пре­одолеть себя и сесть за письмен­ный стол, заставить себя работать, когда вовсе нет жела­ния этим заниматься. Многие ученые (и не только они) как раз обращали внимание на этот факт самопреодоления: пересилить момент, когда не хочется тру­диться.

Вторым условием включения в творческое начинание является вера. Стоит лишь позволить себе усомниться в себе, в своей спо­собности выполнить замысел, как намечаемая работа теряет всякий смысл. В таком случае вы дейст­вительно не достигнете желае­мого.

Вера в такой ситуации олице­творяет собой вербально невыра­зимый в своих критериях взгляд на дело, полагающий достаточ­ность внутреннего самоустройст­ва для набросанного плана как намеченного событийного ряда собственной актуализации — про­екции намерения.

После того, как целеполагание совершилось, и проблема ос­воена как мое личное задание, творческий процесс переходит во вторую стадию — «психологиче­ское исполнение».

Поскольку задача осознана как моя собственная, появляется интерес: а что получится? как подступиться к решению? Заин­тересованность порождает увле­чение делом, что перерастает во влюбленность, без которой под­линно творческое отношение к работе состояться не может. Если человек увлечен своим трудом, естественно появляется стремле­ние сделать нечто как можно лучше, довести до совершенства. Это вносит эстетическое начало в творчество. Оно воплощается как в самом процессе творения, так и в его результатах.

Первый директор института математики Новосибирского от­деления академии наук С. Л. Со­болев, выступая перед научной общественностью, произнес за­поминающиеся слова: «Матема­тик — не просто тот, кто решает задачу, а тот, кто решает ее кра­сиво».

Эстетическая составляющая творчества играет очень боль­шую роль. Совершенство и кра­сота сопровождают творчество на всех его этапах, отражаясь в его результатах. Нередко эстетиче­ский показатель становится критерием в пользу выбора теории среди конкурирующих. Критерий красоты как «сияния истины» наиболее продуктивно применя­ется в математике и физике. Убе­дительно звучит, например, при­знание в том, что красота — пер­вый пробный камень математи­ческой идеи. Как-то в тридцатые годы ушедшего века перед физи­ками выступал П. Дирак. У них было принято, что особо знатные гости оставляют на стене аудито­рии автограф с любимым выра­жением. Дирак написал: «Физи­ческий закон должен быть мате­матически красив».

Этап исполнения в своей высшей точке реализуется полной самоотдачей автора, что состав­ляет третий этап научного поиска (как и любого поискового про­цесса) и характеризуется как ос­новной закон творчества.

В литературе (философской, психологической и другой) ос­новной закон творчества опреде­ляется следующим образом. Надо выполнять дело так, будто оно — первое и последнее в твоей жиз­ни. То есть действовать так, словно больше уже никогда этого делать не будешь. Значит — не жалея сил, не оставляя на потом, сберегая себя. Так, например, многие ученые работали на грани изнашивания, сполна отдаваясь решению проблемы. После того, когда в 19 веке Ж. Леверье на основе расчетов был обнаружен Нептун, астроном задался целью разработать теорию движения больших планет. В этот грандиозный замысел мало кто верил: выполнение программы требова­ло колоссальных вычислений, причем высокой точности. Леве­рье провел их и достиг успеха, отдав этому упорному изнуряю­щему труду 28 лет жизни.

В течение шестнадцати лет Тихо де Браге, буквально заточив себя в обсерватории, системати­чески днем и ночью наблюдал движение Марса. На основе столь тщательно составленных таблиц И. Кеплеру удалось сформулиро­вать закон эллиптической формы движения планет; для этого ему пришлось затратить целых девять лет, работать так, что порой утомлялся, по его собственному признанию, «до сумасшествия». Отметим попутно и то, что Кеп­леру было свойственно эстетиче­ское восприятие явлений приро­ды. По его убеждению, геомет­рия — прообраз красоты мира.

По своему характеру творче­ство есть воспроизведение ок­ружающей действительности. Ко­нечно, воспроизводить мир спо­собен любой человек. Но в выс­шей степени это доступно толь­ко особо выдающимся людям. И. В. Гете называл их «демониче­скими личностями», С. Б. Крым­ский использует термин «монадная личность», подразумевая характеристику лейбницевской монады как основополагающего начала сущего. Самовыражение именно такой личности способно представить окружающее твор­чески, то есть перевести подлин­ность бытия во внутренний мир человека, развернуть определе­ние внешне данного в катего­риях человеческой сущности, выстроить его в форме вселен­ской сущности творящего. Так бесконечно разнообразный мир воплощается в границах отдель­ного представителя человеческо­го рода.

Вершиной творческих отдач выступают наука и искусство, где полнее всего реализуются сущно­стные потенции человека.

Обращаясь к научному твор­честву, мы выходим на антропный космогонический принцип. Он вошел в культуру как поиск ответа на вопрос: что такое чело­век, если он способен познавать окружающий мир, и что такое мир, если человек способен его понимать? Антропный принцип позволяет говорить о взаимосо­гласованности природы и челове­ка, в их взаимной «причинности» по отношению друг к другу. Это проявляется, например, в удиви­тельной взаимной адаптации — человек адаптирован к внешнему миру, но и внешний мир адапти­рован к человеку.

Выделим два смысла антропного принципа. В соответствии со слабым смыслом, человек та­ков, какова природа. В сильном же варианте принципа природа такова, каков человек. В нашем участке Вселенной человек и не может быть иным, и мы являемся участником определенных зако­номерностей, иного же рода за­кономерности осуществляются вне нашего участия. Так, в зем­ной атмосфере наличествует ров­но 21% кислорода. Будь его меньше, окислительные процес­сы — а, значит, жизнь и человек — существовать не смогли бы. Если же кислорода имелось больше, чем 21%, все живое выгоре­ло бы.

Следовательно, не только че­ловек не может быть иным, но и природа не должна быть другой, иначе она не отвечала бы услови­ям существования человека, и в этом состоит смысл ее адаптиро­ванное к человеческому суще­ству. Возможно, подобно тому как реализуется программа, за­шифрованная кодом ДНК и оп­ределяющая этапы развития жи­вого индивидуума, как реализу­ется программа эволюционного развития живой материи от при­митивных организмов сквозь ее поступательный ход к заверше­нию в человеке, — действует и программа наиболее высоких форм организации материи, уст­ремленная к появлению таких систем, которые способны поро­ждать мыслящие существа. А те системы, которые на это не спо­собны, сходят с магистрального пути развития мировой Вселен­ной.

Таким образом, человек в ак­тах научного творчества не про­сто отражает мир, а находит в нем бесконечные проявления человеческого начала.

Можно утверждать, что не только природа выступает об­разной моделью человека, но и человек — моделью природы. Только во втором случае требо­вания к установлению подобия выше, чем в первом. Реализация сущностных сил в творческих прорывах осуществляется как на родовидовом, так и на персо­нальном, субъективно-индиви­дуальном уровне, когда в ткань научного и художественного тек­ста внедряется сугубо личност­ное.

Английский физико-химик М. Полани в книге «Личностное знание» пишет, что в научное познание должен быть внесен страстный личный вклад иссле­дователя. И хотя в математиче­ском, физическом анализе это осуществимо не столь полно и зримо, то в работах гуманитарно­го профиля подобный путь обяза­телен. М. К. Мамардашвили, об­ращаясь к указанному сюжету, говорил, что если в процессе ис­следования ты пришел к резуль­тату, который исключает тебя как личность, значит исследо­вание было проведено непра­вильно.

Резюмируя сказанное, хоте­лось бы подчеркнуть, что смысл творчества не сводится к резуль­тату, который может быть ценен лишь как средство. Напротив, в процессе творчества разворачи­вается диалогичное самовыраже­ние, соединяющее внутреннее слышание проблемы с подачей «собственного голоса» в бытии, в котором реализуются глубинные потенции человека.

Задачи и упражнения

  1. Выскажите мнение о верности суждений.
  • Познание есть рефлексия.
  • Предметы должны сообразовываться с нашим познанием,

а не наоборот.

  • Познание детерминировано уровнем развития общества.
  1. Дайте анализ и оценку следующих высказываний о соотношении образа и объекта.
  • Объект – это и есть образ, совокупность ощущений.
  • Образ есть полная копия объекта.
  • Между объектом и образом нет ничего общего, отношение между ними устанавливается условно.
  • Образ, с одной стороны, определяется объектом, зависит от него, с другой стороны, зависит от субъекта и его развития.
  1. М. Бунге в своей книге отмечает то, что творческое воображение – это конструктивный процесс, с помощью которого являются на свет, обогащая его, новые мысленные объекты. Как вы думаете, относится это определение Бунге только к объективно истинным понятиям, идеям или к любым, в том числе, к мистическим, религиозным?
  1. Из всех высказываний выберите правильные. Обоснуйте ответ.
  • Всякая гипотеза приводит к новой теории.
  • Настоящая научная теория не нуждается в гипотезах.
  • Теория состоит из большого числа гипотез.
  • Только проверенная гипотеза приводит к новой теории.
  • Не каждая, экспериментально подтвержденная гипотеза вырастает в теорию.
  1. Какое из приведенных ниже определений «факта» верно?
  • Факт – это предложение, фиксирующее эмпирическое знание.
  • Факт – это фрагмент действительности, попавший в сферу познания субъекта.
  • Относительно целостная система элементов бытия.
  • Группа относительно устойчивых ощущений и восприятий субъекта.
  • Явление материального и духовного мира, ставшее достоверным для нашего сознания.
  1. Многие методологи науки в качестве критериев научного знания выдвигают следующие критерии.
  • Воспроизводимость эксперимента.
  • Повторяемость наблюдения.
  • Независимость знания от личности ученого.
  • Можно ли эти критерии считать обязательными для всех наук?
  1. Примером какого философского направления являются следующие слова?

Мир есть совокупность фактов, а не вещей. Факты в логическом пространстве суть мир. Мир распадается на факты. То, что имеет место, что является фактом – это существование атомарных фактов. Атомарный факт есть соединение объектов (вещей, предметов). Атомарные факты независимы друг от друга.

Можно ли согласиться с Л. Витгенштейном?

  1. Найдите правильные ответы о функциях научной теории.
  • Задача теории – классифицировать объекты науки.
  • Теория должна описывать явления природы и общества.
  • Цель всякой теории – объяснение явлений.
  • Главная задача теории – предсказание новых событий или явлений.
  • Цель теории – просто и экономно изложить эмпирические данные.
  1. Т. Кун определяет науку как сообщество, объединенное общей пара­дигмой (под парадигмой он понимает признанные всеми научные достижения, которые дают образец, модель для постановки научных проблем и их решений научному сообществу).

В какой мере такое понимание науки соответствует действительности?



Pages:     || 2 |
 






<
 
2013 www.disus.ru - «Бесплатная научная электронная библиотека»

Материалы этого сайта размещены для ознакомления, все права принадлежат их авторам.
Если Вы не согласны с тем, что Ваш материал размещён на этом сайте, пожалуйста, напишите нам, мы в течении 1-2 рабочих дней удалим его.