Адик Белопухов "Я - спинальник". Автор - известнейший в прошлом альпинист, участник легендарного штурма пика Победы в 1958 году. После тяжелейшей травмы, будучи спинальником, он не пал духом, а продолжал жить - как жил: защитил диссертацию, руководил альпинистскими экспедициями. После травмы Адик пытался покорить Эльбрус – ползком. Свое умение - жить инвалидом, но не быть им - Адикпостарался передать в этой книге.
Адик Белопухов
Я - СПИНАЛЬНИК
Центр реабилитации "АРИС", 2004 г.
ВСТУПЛЕНИЕ
Глава 1. НАЧАЛА
Глава 2. ВЕРШИНА
Глава 3. ВЧЕРА И СЕГОДНЯ
Глава 4. ПРОБЕГ
Глава 5. ВСЕ ЗАНОВО
Глава 6. ДАЛЬНИЕ ДОРОГИ
Глава 7. НУРЕК
Глава 8. ВОЗВРАЩЕНИЕ
Глава 9. ПРИОБЩЕНИЕ
ПОСЛЕСЛОВИЕ
ВСТУПЛЕНИЕ
Я - спинальник. Инвалид, как принято говорить, у которого сломана спина, раздроблены позвонки, перерван спинной мозг. Хотя нитка спинного мозга может быть разорвана не полностью. Тогда возможно сохранение кожной чувствительности, возможности делать какие-то движения ногами. Но у меня - полный разрыв спинного мозга. Мое тело полностью парализовано вниз от середины груди. Неподвижно. Нет мышц на ягодицах и ногах. Усохли. На ногах и заду - только кожа да кости.
Каждому человеку собственные страдания кажутся более страшными, чем страдания других. Иногда рождается гордость даже за свои страдания. Ведь я спинальник - настоящий! Не путайте меня с теми, у кого разрыв мозга неполный, кто способен чувствовать или двигаться.
Но в больницах спинальниками называют всех, у кого травмирована спина. И тех, кто может сидеть, ползать, не подкладывая под зад подушку. Может ходить с костылями, надев на ноги внешние протезы. В спинальном санатории врачи называют эти протезы аппаратами. Почему - непонятно. Люди попроще, нянечки, медсестры, зовут их ласково - туторы.
Я всего этого лишен. Я не чувствую даже, как пища идет по пищеводу. С трудностями, возникающими из-за нарушений в тазовых органах, приходится сражаться каждый день.
Меня можно колоть, резать - мне не больно. Я могу обморозить ноги - и не заметить этого. Я узнаю, что моя нога попала в огонь, - увидев волдырь.
Собака с перебитой спиной, скуля, волочит безжизненные задние лапы и хвост. Собака ползет умирать.
Я умирать не хотел. Я и после травмы продолжал ощущать себя человеком. Конечно, я понимал, что жизнь моя будет не такой, как была, не такой, как у людей "ходячих".
Пусть по-другому, но живу, живу так, как суждено, как предопределено свыше.
В травматологической больнице я пробыл в общей сложности полтора года. В общей сложности потому, что два месяца из этих восемнадцати я провел в санатории. Через девять месяцев после травмы, после четырех сложнейших операций, врачи отправили меня в Крым, в город Саки, где находился один из трех спинальных санаториев. Самый лучший, остальные два - на берегу Балтийского моря и в центре Донбасса, - не шли ни в какое сравнение с райским уголком благословенного полуострова.
Я впервые увидел сотни спинальников, да не жалких инвалидов, а вполне довольных своей жизнью. Живущих, а не существующих.
В палате нас было четверо.
Сосед слева отбывал срок на лесоповале, сосной его придавило. Досрочно освободили, дали квартиру в Сыктывкаре, назначили пенсию.
- Ох, и повезло же мне, - любил повторять он. - Мне еще лет шесть оставалось трубить на зоне. И он всерьез был доволен. Лежащего у двери молодого шахтера придавило в забое огромной глыбой. И он тоже умудрялся находить плюсы в случившемся:
- Теперь не надо в забой идти. До пенсии мне еще двадцать лет, а теперь шахта мне будет столько же платить, сколько ребята на угле получают. Да еще каждые семь лет автомобиль дают бесплатно!
Бывший шахтер не был женат до травмы. Молоденькие нянечки целовались с ним, предлагая себя в жены.
Мы трое только начинали свою спинальную жизнь. Четвертый в палате, Иван - имел огромный опыт, накопленный за пятнадцать лет. Всю войну прошел - ни единой царапины. Работал сцепщиком, как-то раз сдавило его между вагонами.
Я ни разу не видел его грустным. Он все время подбадривал нас, своим примером показывал нам, что нельзя падать духом, необходимо бороться, жить. Ведь не последними мы были на Земле.
Была у Ивана любимая байка:
- Выползаю я из квартиры на лестницу, я на втором этаже живу. На заднице, конечно, перемещаюсь в подъезд. Вытаскиваю коляску-"рычажку" из-под лестницы. На руках себя вытаскиваю на сиденье, выкатываюсь во двор. А там сосед мой гуляет, Грицько, он от рождения слепой. Слышит, что я выехал, подходит и начинает жалеть : "Ну який же ты, Иване, бидный, ниженьки у теби не ходют". А я думаю про себя : "Чего он меня жалеет - сам света белого, радости, не видит, а меня считает беднее себя!"
Иван, я считаю, спас мне жизнь. Всех спинальников, начиная с некоторого момента, буквально заставляют ходить на аппаратах. Иван при одной из попыток разбил таз, упав назад, на асфальт. Разбитый зад загнил. Мы и не догадывались, что наш старший, опытный друг обречен.
Мода на аппараты существует во всем мире. Рик Хансен в своей книге пишет о том, что в Канаде тоже призывали всех ходить "вертикально".
Одно дело травма поясничная. Или полиомиелит. У таких - только ноги не работают. Они скачут в аппаратах по коридорам, по лестницам, - если надеть широкие штаны, то и не заметно, что на ногах протезы.
Мне изготовили аппараты быстро, красивые, хромированные, в новеньких скрипучих кожухах. Они имели корсет и три разгибателя-закрепителя: в ступнях, коленях и на уровне таза. Я надевал их час. И час снимал. Не смог в них даже стоять. Выбросил. "Вертикализацию" проходил на балконе, повисая на двух руках, упирая безвольные колени в поролоновый коврик.
Еще до встречи с Иваном, до санатория, я уже понимал, что доля моя - далеко не самая страшная. Что мой случай - это еще ничего. Ведь есть еще один класс людей с поврежденным позвоночником. Шейники. У них травма не в грудном отделе позвоночника, а в шейном. Поэтому не работают еще и руки. "Стакан с водкой не удержит", - шутка, но с каким жестоким подтекстом.
Рядом с шейником спинальник - здоровый человек! Может ухаживать, кормить с ложки, сажать в кресло, в коляску, сцепив две вместе, вывозить на прогулку. Стакан с водкой донести до рта.
Мне повезло. Шейника я увидел почти сразу после травмы.
На третий месяц моего лежания у меня появился сосед. Теперь мы были вдвоем в огромной палате.
Это был мальчик лет шестнадцати. Жить ему оставалось - год максимум, у него не работали и руки. Я видел, как все это тяжело и страшно. Приходила каждый день какая-то женщина, судя по их отношениям, вряд ли мать, скорее тетка, кормила с ложечки, меняла простыни, переворачивала. Он мог только ругаться. Ругаться на бедную свою тетю, которая и так переживала все его мучения - как собственные.
Так во мне рождалось, прорастало чувство, неведомое здоровому человеку. Здоровому, в котором вид инвалида, едущего на коляске по улице, вызывает ужас, жалость, злобу.
Он и представить себе не может, что вот этот немощной, этот калека, бывает гораздо счастливее его самого. Живет гораздо более полноценной жизнью.
Жизнь продолжается. Просто надо верить, что все к лучшему. Проще, конечно, быть здоровым двуногим зверем. Но вот случилась травма, - и вдруг душа словно проросла, человек стал - человеком!
Травму я получил 5 октября 1966 года.
Судьба ли это была, предопределение, мистика, - но весь сентябрь и первые четыре дня октября лил дождь. Осени как в тот год - не припомнишь и не придумаешь. В сентябре, еще здоровяком, я ездил с приятелем за клюквой. На велосипедах, за сто километров от Москвы. Выезжали - под дождем, собирали - под дождем, возвращались - ничуть не лучше.
Тренировки весь сентябрь проходили - под дождем. Тренировались мы тогда почти ежедневно. Наша лыжная сборная МВТУ в составе шести человек в марте совершила рекордный по времени пробег. Из Ленинграда мы бежали в Москву. Следующим намечался Москва-Осло. Готовились мы добросовестно, даже дождь не мог помешать. Пять раз в неделю, ведь мы были любители, а не профессионалы. У каждого в нагрузку была и основная работа.
Я был к тому времени доцентом Бауманского института. И, кроме того, - капитаном нашей команды. Собирались на тренировки обычно после работы. И - работали, работали ногами.
Тот день, 5 октября, вторник, был выходным. Одним из двух свободных от тренировок в неделю. Я должен был ехать в институт к половине третьего, на лекцию. Проснулся в шесть утра и не поверил своим глазам. На улице стояла чудесная погода. Словно заманивала. Двадцать градусов тепла, на небе ни облачка, ласковое осеннее солнышко. Удержаться было невозможно.
Я напялил спортивный костюм, взял лыжероллеры подмышку. До лекции вполне можно было успеть потренироваться, побегать по последнему теплу.
Жил я тогда на окраине Москвы. На автобусе подъехал к тому месту, где начинались горки и овражки, и покатился. Подъем - спуск, подъем - спуск. Встретил Павла Колчина, он тоже тренировался. Приятно было перекинуться парой фраз с олимпийским чемпионом:
- Как дела?
- Да вот, в Осло готовлюсь.
- Давай, успеха тебе. И разбежались в разные стороны. Встретились мы на горе. Я решил, вполне твердо решил, что вот сейчас спущусь вниз, к плотине, и все, поворачиваю к дому.
Но когда я скатился вниз - так захотелось пройти еще подъем, время еще вроде бы было, погода такая прекрасная.
Раздумья были недолгими. Я начал подниматься к деревне Машкино.
На этом подъеме меня и сбил самосвал. Скорость на этом участке для машины ограничена - до 30 км/ч. Но самосвал был армейский, тяжело груженый, управляемый неопытным водителем - солдатом. И шел под семьдесят. Я шел по самому краю шоссе. Водитель на суде потом говорил, что ему показалось, что я иду ровно посередине. И он решил объехать меня с левой стороны. По тому краю, где я и находился.
Он, видимо, ничего не соображал в тот момент. Ему бы ехать, даже и на такой скорости. Но он зачем-то решил рвануть руль влево. И увидел перед собой обрыв дороги. Опытные шофера в таких случаях предпочитают вылететь в кювет, разбить машину, рисковать собственной жизнью, но не сбивать человека.
Солдат был молодой, самосвал бросил обратно, на дорогу.
Все это были доли секунды. Я ничего изменить не мог. Самосвал оказался передо мной. Понятно, что из всего дальнейшего я ничего не помню. Голова была разбита, продырявлена. Одна нога практически оторвана. Но потом я для себя восстановил всю картину. Кинуло меня прямо под самосвал, на четвереньки, прошел он прямо надо мной. И бампером, как четко отпечаталось на моей майке, задним бампером проехался по спинным позвонкам.
Когда я через пять дней очнулся, а первые пять суток я был в беспамятстве, у моей постели сидел Тима Савостин, с которым мы вместе бежали Ленинград-Москва. Первыми словами его было: "Жадность фрайера сгубила!" Ведь верно, не надо было идти на эту незапланированную тренировку. Но я не жалел о случившемся впоследствии.
Я лежал на шоссе. Шофер, солдат молодой, не уехал. Он стоял рядом в растерянности, дрожал от страха. Из моей пробитой головы текла кровь. Но все же я был очень здоровый - вся не вытекла, свернулась как-то. Весь череп был в дырах, но кровь остановилась. Мимо пробегал с командой тренер сборной Талят-Келпш. Он был знаком со мной. Вызвал "скорую". Но откуда? Понятно, что из ближайшей больницы, из поселка Черное. Меня загрузили и повезли. Солдатом занялась милиция, выясняли, чья вина. Талят-Келпш убежал дальше, тренировать команду. А меня поместили в загородную больницу.
Врачи стоят вокруг - и что теперь с ним делать? Вроде труп трупом, никаких документов с собой, в спортивной майке и штанах до колен, на ногах ролики какие-то. Ну ролики, конечно, сняли, а дальше что?
Я действительно пришел в себя только на пятые сутки. Но случилось маленькое чудо. Видимо, сознание чуть-чуть сработало. Врачи рядом обсуждали, что со мной делать, и вдруг я пробормотал:
"Отвезите меня в ЦИТО, и позвоните по телефону." Я назвал номер своего друга Валентина Божукова. Номер, который я до этого в здоровом состоянии никогда не мог запомнить, смотрел по записной книжке. Почему я назвал именно ЦИТО? За шесть лет до травмы, в шестидесятом году, я сломал ногу на тренировке в Царицыно. Там все альпинисты отрабатывали скалолазную технику на стенах разрушенных дворцов. Спрыгнул метров с шести, нога попала на кирпич. Разрыв связок, сустав весь синий. Отвезли в институт Склифосовского, лежал я там полтора месяца. Перелом ноги - мелочь, на костылях тренироваться вполне возможно. Ребята специально приезжали, мы бегали по парку, я иногда даже вырывался вперед. Да к тому же отпуск по болезни - четыре месяца не работал!
Жил я тогда на окраине. Правда, сейчас санаторий "Узкое" более напоминает центр города. А в середине шестидесятых - небольшие домики, окруженные лесом, пруды, заросшие кувшинками. Я брал автомобильную камеру, катался по пруду, задрав ногу в гипсе вверх. Тренировал верхнюю часть тела, пока нижняя зарастала. Подтягивался, отжимался.
Каждую осень альпинисты Москвы проводили неофициальное первенство по общей физической подготовке. Из-за перелома я занял в тот год только двадцатое место в пятикилометровом кроссе. Но подтянулся и отжался лучше всех, а на здоровой ноге присел аж сто двадцать раз. Так что в общем зачете был первым. Тогда для меня было очень важно - быть первым.
Четыре месяца в "Узком" изменили и всю мою жизнь в науке. Формально в спорте я был любителем. Но фактически считал занятия спортом главным делом жизни. Хотя чуть-чуть не успел защитить докторскую диссертацию до травмы.
Всегда на первом месте был спорт. Я учился в МВТУ, потом в аспирантуре, защитил кандидатскую, И все всегда - на бегу, в перерывах между тренировками. Времени вечно не хватало. С двенадцати лет, с тех пор как в техникум поступил и начал заниматься лыжными гонками. У меня обнаружилась какая-то генетическая предрасположенность к длинным дистанциям, выносливость в многодневных нагрузках. Она во мне зудела, играла, рвалась наружу, требовала проявления.
Во время учебы в институте к лыжам прибавился альпинизм. Времени на научную работу оставалось все меньше. Хотя и успел сделать научное открытие, написать диссертацию, защититься, - все это было чистой случайностью.
И в аспирантуру я попал совершенно случайно. И не за тем, чтобы сделаться ученым. Закончил в 57-ом году, эксперимент поставил - получилось, посидел в библиотеке, подогнал теорию - вот и статья, и диссертация. Написал и - забыл про все это. 58-ой год - наша экспедиция штурмовала Победу. Стали чемпионами страны. В 59-ом году - собирались на Эверест, впервые. Я был включен в первую гималайскую сборную. Научная работа вообще встала. Нас, как членов сборной, зачислили на стипендию от государства. Все, что мы должны были делать - это готовить штурм высочайшей вершины.
Но китайцы захватили Тибет, Хрущев поругался с Мао, - экспедиция не состоялась. Все наши продукты, уже отправленные в Китай, естественно, достались нашим бывшим братьям. Они без нас предприняли попытку восхождения, как до сих пор утверждают, - успешную, но никто в мире им не поверил. Мы - в первую очередь. Мы видели их на совместных тренировках, видели, насколько слабая была у них команда, видели, как при небольших еще нагрузках китайцы глотали наркотики.
Начиная с 60-го года, я постепенно отходил от альпинизма. Хотя продолжал участвовать в экспедициях и восхождениях, даже стал на следующий год чемпионом страны. Мы взошли по новому пути на пик Сталина. Ездил в горы и в 62-ом, и в 64-ом, и в 65-ом годах. Но душа была - в лыжных гонках.
И вот в 60-ом году у меня наконец-то выдались четыре месяца, почти свободных от тренировок. Впервые в жизни! И тут я вспомнил, что еще три года назад, когда я только-только написал статью, ко мне подходили наши мужики из института и предлагали участвовать в написании книги как раз по моей специальности, по литью под давлением.
За три года до этого я обещал - да забыл, забыл - за всеми делами. Да и некогда было. А тут - целых четыре месяца!
Я связался с ребятами. Оказалось, еще не поздно было, книги тогда издавались очень долго. Из одной моей статьи получилась целая глава.
Книга вышла, на конкурсе заняла первое место. Таким образом я неожиданно для самого себя стал теоретиком литья под давлением. Так я вошел в науку. И, как оказалось, очень кстати. До защиты кандидатской я был ассистентом. После защиты стал доцентом. У доцента педагогическая нагрузка меньше, - значит, больше свободного времени для занятий лыжами.
Ага, думал я, а если докторскую защитить - так еще больше времени освободится. Сам себе буду хозяин. Кафедру создам, буду кафедрой заведовать. Как наш заведующий, в понедельник провожу собрание кафедры, всех ругаю, а там вся оставшаяся неделя - свободная, бегай - не хочу!
Такие мысли и мечты определяли мою жизнь в науке. Я готовил защиту докторской диссертации.
Если бы мне в детстве кто-нибудь сказал, что я буду ученым, буду заниматься наукой, я бы по меньшей мере очень удивился. До своего поступления в институт я и не представлял себе, что существует какое-то литье под давлением, я и представлять себе не хотел ничего подобного.
Но за меня в моей жизни все было решено.
Глава 1. НАЧАЛА
В детстве я мечтал быть художником. И не просто мечтал, но жизни своей не представлял без кистей и красок.
Жил я тогда в Гусе-Хрустальном, небольшом городке километрах в двухстах пятидесяти от Москвы.
В середине города располагался огромный пруд, плотина, полукругом окаймленная еще прошлого века застройки домами, по другую сторону пруд окружен был кустами, за которыми начинался настоящий сосновый лес. Понятное дело, раз Гусь-Хрустальный, значит, стоит на песке. Там, где обычно и растут настоящие корабельные великаны. Именно из песка добывают все необходимое для производства стекла.
Заложил город известный в прошлом фабрикант Мальцев. Именно он обнаружил все эти пески, построил стекольный завод и, сразу же, - вокруг пруда уютный поселок для рабочих. Для мастеров-стеклодувов.
По деревням ходили приказчики Мальцева, искали художников. Не спрашивали, кто чего умеет. Искали тех, кто творит - художничает или лепит. Таких-то Мальцев и собирал, В этих-то людях и нуждался. Заманивал как мог.
А они - не соглашались. Не пойдем, мол, в город жить. В деревне - у кого корова, у кого две. Где их в городе держать?
Но Мальцев это учел. Он строил домики совсем деревенские, одноэтажные, под красной черепицей. Домики эти до сих пор стоят. Только тогда в каждом по одной семье жило, а сейчас - по четыре.
У каждого домика - участок соток в двадцать, подсобные помещения. Все было построено одновременно, все было предусмотрено.
Вот так и переехали, - заманил-таки Мальцев, - перенеся в городок весь патриархальный деревенский уклад, быт, хозяйство. Влились в производство, научились выдувать красоту из стекла. Так образовались семьи потомственных художников-стеклодувов в Гусе-Хрустальном. Знаменитых на весь мир.
Ныне в Гусе уже три завода: тот самый, первый, мальцевский завод хрусталя, другой - огромный завод оконного стекла и, - совершенно новый, после войны построенный, - завод стекловолокна.
Рядом с первым есть музей, прямо в центре, над самым прудом. В музее сохранились образцы, точнее, - шедевры того времени. Изумительнейшие вазы. Долго, наверное, люди будут удивляться, - как же этого изящного петушка, с бронзово-синим отливом крыльев, а хвост огненно-рыжий, мастер умудрился поместить внутрь вазы, словно живого духа!
Вообще-то все знают, что такое хрусталь. В наше время хрусталь изготавливают просто на машинах, под давлением. А раньше - хрусталь резали (настоящий хрусталь и сейчас режут) специальными алмазными дисками.
Заготавливалась голая посудина, из очень хорошего, "свинцового" стекла, абсолютно прозрачного. И на эту заготовку мастер наносил узоры. Каждый - свои, какие придумает, сотворит воображаемо.
Эти вазы были великими творениями русских умельцев.
Стекольная пыль оседала в легких. Силикоз и туберкулез навсегда становились спутниками великих мастеров. Не зря в Гусе из всех врачей подавляющее большинство были специалистами по легочным заболеваниям.
У меня остались детские воспоминания о такой женщине-враче, бывшей другом нашей семьи. Она была, без сомнения, одним из последних интеллигентов уходящей России. Из тех, кто всю жизнь свою посвящал служению ближнему. Нет, они не шли в народ как горлопаны революционеры, они просто изо дня в день служили этому народу. Особенно часто в провинции таких можно было встретить среди врачей и учителей.
Жили неплохо (конечно, по балам не разъезжали, на воды в Баден-Баден не заглядывали). Крестьянские бабы в знак благодарности несли нехитрую деревенскую снедь. Коли приношение от души - отчего ж не взять? Коли видишь, что несут не последнее, даже и не предпоследнее?
Я видел все это собственными глазами. Я, конечно, был слишком мал чтобы рассуждать, но такие отношения мне казались правильными.
Я видел живущих не для себя. Людей, живущих для людей.
Видимо, интеллигент - чисто российское понятие. Это то, чего мы не можем найти на Западе, это то, чего Запад не может понять в нас. Самый близкий к интеллигенту - альтруист.
Мастера были и другие, - наносили медным колесом узоры на стекло. Представьте себе разрисованное инеем и льдом окно в морозный день, - такого же рисунка добивались, наводя матовые узоры. А кроме того, бесконечные варианты окраски! Золотом окрашивалось в красный рубин, свинцом - в глубокий белый цвет. Можно было делать зеленое стекло, желтое, какое угодно.
Становился на ноги заводик, завоевывал всемирную славу. Вместе с ним рос и жил городок Гусь-Хрустальный. Среди жителей, которые очень любили и гордились своим городом, ходили целые легенды, связанные с ним. Одну из них, из нашей новейшей истории, хотелось бы привести целиком. Уж хотите - верьте, хотите - нет. Я не проверял.
Итак, все знают, что Москва была основана приблизительно в 1147 году. И вот в 1947 году Сталин решил устроить пышный юбилей - 800 лет столице. Основателем Москвы считался князь Юрий Долгорукий, хотя потом выяснилось, что он раз всего и был на берегах Москвы-реки. Но решили поставить ему в центре города памятник. Как водится, объявили конкурс на лучший проект.
А незадолго до этого приезжал Эйзенхауэр. И Молотов водил его на выставку художественных изделий. И как раз на этой выставке демонстрировалась хрустальная ваза, изготовленная нашим гусевским мастером Ивановым. И надо же тому случиться, что понравилась очень эта ваза Эйзенхауэру. Молотов взял и подарил ему эту вазу. Понравилась, мол, бери, у нас много таких.
Иванов был, конечно, человеком простым, но все же рабочая гордость не дала ему смириться с тем, что его творение попросту украли. И он написал письмо Сталину, мол, так и так, я вазу делал для того, чтобы наш народ ею любовался, а не какой-то Эйзенхауэр. Я, мол, рассчитывал, что будет моя ваза в музее стоять, в Гусе, в Москве - не важно, главное - народу служить, веселить. Сталин разгневался. Он иногда любил разыграть заботу о простом человеке. Вызвал Молотова и начал кричать: "А вот мы сейчас Лаврентия вызовем, посмотрим, что вы ему скажете." Был вызван стеклодув Иванов, Сталин заставил Молотова извиниться, извинился сам. Но вазу уже не вернешь. Стали думать, как умалить вину Молотова, вдруг Сталин и говорит: "А у нас сейчас идет конкурс на проект памятника Юрию Долгорукому. Ты художник, значит сможешь свой проект изобрести. А мы тебе первое место дадим."
Поехал Иванов домой в Гусь-Хрустальный. Думал, смотрел разные картинки с памятниками. Богата всегда была художниками наша земля, придумал он своего Долгорукова.
Мне, признаться, нравится этот князь, твердо сидящий в седле, протягивающий руку вдаль. Он олицетворяет собою символ империи, но и символ государственности.
Вот только историю не проштудировал гусевский мастер. Не знал он, что удельные князья ездили только на жеребцах. Секс открытый был тогда у нас в большом запрете, до перестройки было ух как далеко, поэтому в интимном месте Иванов все сгладил, и бедный Долгорукий оказался сидящим скорее на кобыле.
Памятник был сооружен очень быстро. Оставался всего один день до открытия. Под брезентом крепили памятную доску. И вдруг один человек, историк, чуть не упал в обморок! Он заметил вопиющее несоответствие, историческое несоответствие!
Всю ночь работали сварщики, приваривали в срочном порядке художественно выполненный, ну в общем понятно что. Пойдите, поглядите, эти швы видны до сих пор, варили грубо, в спешке.
Вот так вот. Наши историки всегда разбирались в том, что было под хвостом коня Юрия Долгорукова, зато многие другие события проходили мимо них незамеченными.
Вся эта история - просто к слову. К слову о прекрасном Гусе-Хрустальном.
Но мне не довелось много и как равному общаться с этими великими мастерами. Я общался с детьми, с несколькими дружил. Дружил с Геной Зубановым, сыном такого вот художника, выходца из крестьян. Несмотря на то, что сам я был из очень хорошей семьи, в нем я видел человека гораздо более разностороннего, углубленного. Хотелось черпать из дружбы что-то интересное, загадочное для себя.
В школу был я отдан шести лет отроду. Мама, конечно, потом утверждала, что учиться я сам хотел, кричал, что больше в садик не пойду. Родители мои были людьми очень образованными. А готовил меня к школе старший брат. Всего нас было трое, один на два года старше меня, другой на год. Тот, что на год, всегда был и остается очень умным. И он готовил меня к школе так, что пришлось мне идти сразу во второй класс, учителя так сказали.
Обычно наши хлопцы в школу поступали в восемь, в девять лет. Так что, когда я пришел во второй класс, вокруг меня были соученики кто на два, а кто на три года старше, чем я. Да еще они здоровенные, не то что я, хлюпик. Такая ситуация в самом начале моей жизни, возможно, сыграла положительную роль. Я был поставлен в неравные условия. Ну, задачки я решал не хуже своих одноклассников, но драться-то все равно приходилось, а десятилетний всегда побьет семилетнего. Приходилось за себя стоять, бороться за существование. Вырабатывать характер. Не будь этого, верно, многого бы не было.
Я помню, один раз не мог руками, так снял ремень и в лоб закатал сыну директора школы.
Школы тогда были разные - четырехлетка, семилетка. Хочешь - иди работать, хочешь - все десять заканчивай. Но на десять классов хватало немногих, десять - единицы кончали, гимназия была одна на весь город. Зато при заводе имелся стекольный техникум.
Когда шел первый год войны, я заканчивал семилетку. Потому, видно, и остался у меня пробел на всю жизнь - с русским языком. Именно в седьмом классе изучают правила пунктуации, - где точку поставить, где запятую.
Вообще четырехлетку я протянул по четырем разным школам.
Своей квартиры у нас не было, приходилось снимать разные углы. Мы были ссыльные. Отец незадолго до этого отсидел в тюрьме, потом отработал по Владимирским лесам, по ссыльным поселениям. А после ссылки разрешено было ему поселиться с семьей в Гусе-Хрустальном.
Мама фортепианными уроками зарабатывала достаточно, чтобы снимать квартиру и кормить троих детей. И хотя отца скоро приняли на работу, позже он даже дослужился до заместителя директора государственного банка, собственную квартиру так и не удалось завести.
Хозяева с радостью пускали нас жить, сначала отношения были хорошими, все-таки деньги тогда нужны были всем. Но скоро резко менялись. Семья большая, дети орут с утра до вечера, толчея - не повернешься, и нам отказывали. Поэтому за четыре года мы пережили во всех уголках города и окружавших его поселков.
В центре города располагались единственные двухэтажные здания: почта, гимназия, торговые ряды и здание техникума. Правда, техникум был построен уже в тридцатых годах. Неподалеку стояли двухэтажные бараки, тоже сталинской застройки. Бараки внутри разбивались на коммуналки, - с кухнями на пятнадцать семей, с темными низкими коридорами. Крыши этих бараков выходили вровень с первым этажом гимназии.
Бараки часто горели, мы, ребятишки, бегали смотреть. Как раз тогда наша семья после долгих скитаний обрела пристанище в центре города. Осели надолго. В седьмой класс я пошел в гимназию. Проучился всего месяц, - гимназию отдали под госпиталь. Перевели нас в другое место, - то же самое. Все школы в городе, кроме четырехлеток, заполнялись ранеными. Начиная с лета уже с фронта шли эшелоны, переполненные ими. Какая учеба, когда совсем рядом шли бои!
Так прошел весь год, так я за седьмой класс ничего и не выучил. Всю жизнь свою, до седых волос, пытаюсь восстановить пробел в русском языке, вечно обложен лингвистическими словарями, справочниками, Да куда там, горбатого только могила исправит.
А братья мои в год начала войны, как раз летом, оба закончили семилетку. Средний догнал, перепрыгнул экстерном, старшего. Надо было решать, что им делать дальше. Идти учиться можно было или в техникум, или в восьмой класс.
Началась война - начались карточки. В техникуме карточки полагались рабочие, по шестьсот грамм хлеба. А иждивенческая карточка ученика десятилетки тянула всего на двести.
Таким образом оба моих брата учились в техникуме. Через год после начала войны поступил в техникум и я. Не до раздумий о призвании и склонностях было, не умереть бы с голоду. Единственно, -братья мои учатся на химико-технологическом отделении, я же поступаю на механический факультет, изучать всякие машины, железки. Братья знали как стекло варить, а я - что потом из него делать.
Поступил я двенадцати лет, хотя полагалось - пятнадцати. Но разница в возрасте постепенно сглаживалась. Я подрастал, да и народ в техникуме был уже не особо и здоровенный. Влюбился на третьем курсе, дико влюбился. Она была из параллельной группы, на два года старше меня. Помню, я катал ее на лодке по нашему пруду, что-то говорил. Все это на следующий день в классе высмеял одногруппник, самый сильный гимнаст в техникуме. Прошелся по моему и Славочки Курбатовой поводу. Обычные мальчишеские задироны. Какой-то благородный порыв взыграл во мне, я полез драться и почему-то его побил. Видимо, очень задело.
В то время я был маленький, да к тому же еще и толстенький, неспортивный ребенок. Пухленькая мордочка, сам весь пухленький. Прозвище было ужасно обидное - "бабья жопа". Все ребята были поджарые, мускулистые. Я все завидовал и думал, - ну как бы мне таким стать. Поставил во дворе турник (а жили мы тогда уже в здании госбанка), штангу из кирпичей соорудил. И начал тренировки.
Видимо, тогда родился во мне спортсмен.
А потом начались всякие спортивные мероприятия, кроссы, лыжные гонки, в противогазе, без, - чего мы только не вытворяли! Бегали по всему городу с винтовками-трехлинейками, а такая винтовка - выше меня! Тут-то выявилась моя генетическая выносливость. Я, младше других, - выигрывал в беге, в лыжах. Тут уж прямо возликовал. Не конченный, значит, человек. А на вещи интеллектуальные я как-то в детстве внимания не обращал, обстановка в техникуме этому способствовала, в вопросах духовных каждый разбирался сам, сам того и не замечая. А когда вместе - так не те заботы и вопросы. Занятия часто срывались. Мы рассаживались за парты, начиналась лекция о газогенераторах. О том, как из торфа делают газ. Стекло, как известно, плавится при более высокой температуре, чем сталь. Поэтому необходим газ, сжигая который, получают температуру 1500 градусов. И вот только лекция начнется, - неожиданно гаснет свет. Всем в бомбоубежище! Занятиям конец!
Гусь-Хрустальный война обошла стороной. Первую бомбу я увидел в Муроме, куда мы с ребятами поехали за хлебом.
Есть что-то надо было, поэтому мы собирали вещички всякие, отрезы ткани и ехали менять по разным мелким городкам, поселочкам, иногда далеко забирались, километров за пятьсот, под Казань. В Гусе была еще, работала всю войну, текстильная фабрика. Мы нелегально, не воровали, но как-то доставали бязь, - грубую ткань, из которой кальсоны и нижние рубашки делали солдатам. Собирались небольшими группками, - так легче было пробираться. Собирались ребята из техникума, брали и меня, хоть я и был моложе.
Помню, ездили в марте, в конце третьего курса. Сначала километров двадцать шли пешком, до станции Нечаевка. Там проходила железная дорога на Казань. В этом месте был подъем в горку, поезда тащились медленно. Мы дожидались товарняка с фронта, запрыгивали на ходу. Товарные платформы были забиты танками, броней, часто трофейной. Гнали за Урал, на переплавку.
Милиция ловила, снимала с таких поездов бабок, едущих торговать. Но всех переловить было невозможно. Спасались кто во что, кто куда. Мы тогда спрятались в танке, держали втроем люк, как будто он задраен.
Поезда трогались без гудка, неожиданно. Бабки прыгали на ходу, срывались, не сумев удержаться на тормозных площадках. Скольких я тогда видел погибших, разрезанных колесами на части! Видел и другое, как толпа била пойманного вора. Била без ярости, без криков, но неимоверно жестоко. Били солдаты, ехавшие на фронт из госпиталей, возвращавшиеся в смерть. Били "в темную", чтобы потом никого нельзя было опознать, осудить. Если избиваемый выживал - никогда уже, наверное, не пробовал стащить чужое.
Мы учились жизни этой дорогой. Учились жить, учились выживать среди людей.
Еще один из способов как-то выжить - выезжали осенью по деревням копать картошку. В 42 году соотношение было "один к пяти", то есть, по договору из выкопанных пяти мешков четыре отдаешь хозяевам, один - берешь себе за работу. Это еще было по-божески, в 43-ем один мешок полагался из десяти выкопанных. Хранили "свою" картошку у них же, у хозяев, в подполах деревенских. И всю зиму возили домой понемногу. Возили на саночках, за тридцать километров. А морозы случались и за тридцать, и за сорок. А варежки вечно худые достаются, а руки мерзнут. Но самое страшное - волки. Гусь - городок маленький, двадцать тысяч всего. Вокруг - леса, леса, вокруг хозяйничают серые разбойники.
Мороз продирает, немеют руки, сгущаются сумерки, ночь подкрадывается. Тащим саночки вдвоем с братом. А за нами - волки, а нам и не понять, так, огоньки какие-то мерцают, да слышно иногда за спиной чье-то дыхание. Видно, не прельстились серые двумя худосочными мальчонками, а картошка им и сроду не нужна.
Картошку выменивали на хлеб, еще на что-нибудь.
Ездили на заработки. Первый раз я ездил с нашей соседкой. Из нас троих я был, хотя и младшим братом, самым деловым и боевитым. И почему-то соседка согласилась взять меня с собой. Мать долго думала, не решалась отпустить меня в чужие края. Отец к тому времени умер, в феврале 42-го года. Он просился на фронт, его из-за возраста не взяли, ему было уже больше пятидесяти. У отца быстро развился рак, саркома. Угас он очень быстро, как обыкновенно при раке бывает. Отца нет. Есть нечего. Мама разрешила ехать.
Соседка была настоящей русской деревенской умелицей. Умела и косить, и жать, и корову доить. Не боялась никакой работы.
Опять товарняки, опять, прячась от милиции, пробирались в Чувашию. Названия местности я, к сожалению, не запомнил. Деревня была от станции всего в трех километрах. По утрам, выходя по нужде, я слышал, как идут поезда. Казалось, все шли в одну только сторону, в сторону родного дома. Вставали мы в четыре утра, бывало тихо и прозрачно в эти рассветные часы. Помню, вот так я плакал в своей жизни последний раз. Слушал, как несется поезд, представлял, как буду возвращаться, и так стало грустно, что расплакался, благо - никто не видел.
С работой повезло. Соседка моя двужильная вырабатывала два с половиною трудодня в день. Работала по двадцать часов в сутки. После голодного города, где все мысли были - о еде, где все воспоминания исчерпываются тем, что голод и голод, после голодного города я постепенно оживал. Разница, казалось бы, невелика, каких-то пятьсот километров от Гуся, но здесь, в Чувашии, - был чернозем.
Поутру на завтрак мы ели картошку с молоком, со сметаной и шли на работу. Там не различали - местный ты или не местный. Подросток, - а мне тогда двенадцать лет было, - значит с тебя 0,75 трудодня, да и не на тяжелой работе. Я работал с лошадьми. После плотного завтрака сил - вагон. Из конюшен выводили теплых, мохнатых лошадок и мчали к месту работы. Запрягали в молотилки. Или водили давить горох и чечевицу. Лошади ходили по кругу и прямо копытами давили. А мы - знай, следи. Работа легкая, задорная. День пролетал - не заметишь! В пять уходили из дома, возвращались в шесть-семь вечера. Перекус брали с собой, кусок хлеба. Вечером - опять сытно нас кормили. Наверное, деревенским ребятишкам и не хватало, но мне после голодного Гуся еды казалось - до отвала
Оплату я всю взял зерном. Вышло двадцать четыре килограмма. Соседка заработала раз в пять больше, - взяла чем-то дорогим, медом, что ли.
Отправились в обратный путь. Гоняла милиция, но на этот раз надо было не только самому уберечься, но и уберечь заработанное.
За Нечаевкой, еще ближе к городу, железная дорога поднималась уже в другом направлении. Сначала мешки, торбы, короба, ящики летели на песчаную насыпь, а за добром своим и мы сигали. И остается малость малая, пройти, протащить груз свой двенадцать километров до дома. Но легко сказать - протащить, а если лет тебе в два раза меньше, чем груза за плечами, а идти - столько же.
Несу. Но, чувствую, - до дома не донести. Просто сел в какой-то момент прямо на свой мешок, - не могу больше и шагу сделать. А мешок как бросить, нельзя, пока за братьями схожу - его и в помине не будет. Но на счастье тут со стороны Нечаевки догоняет нас целый отряд теток. Все с тачками, на одном колесе и без бортов. Такие тачки у нас колышками назывались. Штук десять теток с порожними колышками нас нагоняют. Они, слава Богу, помогли мне, подвезли мой мешок до города.
Сдал я матери свое зерно, в два приема отнесла она наше богатство на хлебзавод, где все было перемолото. Теперь у семьи был запас муки, настоящей муки. И пекли мы из нее лепешки.
Когда я приехал в эту чувашскую деревню, - совершенно чужой человек, - местные ребята, мои сверстники, приняли меня как брата, как равного, как будто я в соседнем доме живу. Они не замечали, или делали вид что не замечают, того, что я чужак, что говорю по-другому, что блондин, когда все они были черненькие.
А когда мы с братом копали картошку в Федоровке, в тридцати верстах всего от города, местные мальчишки относились к нам совсем иначе, они издевались, пытались выкурить нас со своей территории, Часто встречаешься в жизни с вопросом, - какой народ культурней? Ответа дать не могу, но, по моему глубокому убеждению, культурней оказались чувашские дети. Они привечали чужестранца. Тот наделен культурой, кто не давит, не требует с ближнего, но - помогает и ближнему, и дальнему, всем, кто в помощи нуждается.
Я рисовал до пятнадцати лет. А в пятнадцать бросил, окончательно и бесповоротно.
У матери была старая папка. В ней хранились ее стихи, стихи изумительнейшие. Несмотря на то, что мама не знала никаких правил стихосложения, стихи ее до сих пор недоступны мне со всеми моими познаниями в теории. А среди стихов хранился небольшой холст с подвернутыми краями. Мадонна с младенцем. Каких, в общем-то, множество. Увидев раз случайно, я спросил у мамы, откуда у нее этот холст.
- Это я нарисовала.
- А ты умеешь рисовать?- удивился я.
- Да нет, всего один раз-то и рисовала.
В двадцать три года моя мать осталась совсем одна в Крыму. Со смертью своей матери она потеряла последнего родного человека. Очень переживала. Потом у нее произошел всплеск творческой активности. Она поступила в крымский университет, одновременно пошла учиться рисовать к известному художнику-баталисту Савицкому. Тогда в Крыму жили многие артисты, писатели, поэты. Савицкий научил ее грунтовать холсты, разводить краски. И дал первое задание - срисовать с открытки Мадонну с младенцем.
К пятнадцати годам, развернув эту Мадонну, единственную картину матери, сравнив с десятками своих, намалеванных к тому времени в изрядных количествах, я осознал, что художником мне не быть. Никогда, сколько бы я ни старался, мне не удалось бы передать то, что давал миру небольшой холст с Мадонной.
Я сказал себе, что больше никогда рисовать не буду. Но оставалась еще одна возможность. Кроме того, что хотелось быть художником, я еще раздумывал об архитектуре. Мне нравилось рисовать дома, дома, виданные мною и воображаемые, такие, которыми хотел бы я застроить, украсить города.
Что ж, подумал я, не художником, так хоть архитектором буду. После окончания техникума мне выдали направление на работу. В город Львов, на завод стекловолокна. Что было делать, собрала мне мама немного харчишек, дала из запасов новые голенища сапожные, если будет нужда в деньгах. Голенища можно было выменять на хлеб, можно было продать, так задумано было. Собрался и поехал. Сначала в Москву. Там даже по городу не походил, не посмотрел, хотя был впервые в столице. Сразу на другой вокзал. С боем взял в кассе билет. Поезда тогда ходили битком набитые, очень медленно, с частыми остановками. В народе прозвали их - "пятьсот-веселыми".
Вот на таком "пятьсот-веселом" неделю добирался я до Львова. Львов поразил меня - всем, архитектурой, парками, бассейнами с голубой водой. Но главное, - люди, совершенно не такие, каких доводилось встречать мне, среди каких приходилось жить. Высокие, стройные, легкие, словно танцующие на ходу. Наши владимирские мужички ростом не выделяются, да и ноги обычно кривовата, из-за пьянства ли, из-за болезней ли частых, - не знаю. Да и сам-то я всю жизнь был - метр семьдесят с кепкой. А тут - словно другие создания, с иной планеты. Люди Запада. Я ходил по городу и с ужасом думал о том, как смогу жить среди них. На улицах звучала украинская, польская речь.
С большим трудом отыскал я завод, куда меня направили работать. Заведующий отделом кадров долго смотрел мои бумаги, удивлялся, соображал что-то.
- А по-польски вы умеете разговаривать?
- Нет, - говорю, - не умею.
Он еще раз просмотрел все мои бумаги и написал еще одну, о том, что заводу специалисты такого профиля не нужны. Поставил на бумаги какой-то штамп и пожелал счастливого пути.
Так как завод меня не принял, то и денег никаких мне не дали на обратную дорогу. Я вытащил свой запасной вариант, новенькие голенища. Но продать их в незнакомом городе оказалось не так-то легко. Я стоял прямо у вокзала и всем проходившим мимо меня предлагал свой "превосходный товар". В родном Гусе я бы уже давно освободился, но здесь люди как-то странно реагировали на продававшего прямо на улице молодого человека в заношенной шинельке. Только часа через два какая-то бабуся смилостивилась надо мной, взяла за полцены уже опротивевшие мне голенища.
Я вернулся домой. Мама и братья были очень рады этому. Жизнь опять потекла размеренно и неторопливо. Работал я не много, на дому создавал узоры для платков. Как раз тогда открылся завод стекловолокна, там кроме всего прочего делали платки. Не для головы, понятное дело, - на стенку вешать. А некоторые женщины по незнанию разукрашенные эти платки надевали в праздничные дни. Хорошим не кончалось, мелкие частички волокна потом очень трудно удалить, особенно - вычесывать из волос, долго и неприятно. А оставить нельзя, больно режутся.
Я прекрасно понимал, что после техникума, после войны, знаний у меня не было почти никаких. Чтобы поступать в архитектурный институт, надо было серьезно готовиться. Для этого я поступил в школу рабочей молодежи. Шел 46-ой год.
Занятия спортом не прекращались. Я выступал за сборную Владимирской области не только в лыжных гонках, но и в соревнованиях по бегу, метанию копья, и даже - по прыжкам в высоту. Это с моим ростом!
С детства мы привыкали к тому, что занятия спортом позволяли иметь дополнительный паек в голодное время, даже во время войны нам выдавали на соревнованиях бесплатно по тарелке картошки. Мелкой, с горох величиной, но это была существенная добавка в нашем голодном военном существовании. В народе всегда считалось, что у спортсменов легкая, богатая жизнь.
Потому я втайне надеялся на то, что мои спортивные заслуги помогут при поступлении в институт.
Жизнь складывается из случайностей.
Одним из таких случаев стало получение мной серебряной медали при выпуске из школы рабочей молодежи.
До этого, в техникуме, мы практически не учились, а только и делали, что с винтовками маршировали по городу, распевая во все горло пиратские песни "На корабле матросы ходят хмуро", про боцмана Боба и юнгу Билла. Или играли "в войну", почему-то на кладбище, ползали с теми же винтовками среди могил под наблюдением нашего военрука.
В вечерней школе я учился прилежно. Но все же медаль получил неожиданно для себя.
Эта медаль давала право поступить в институт без экзаменов.
И я летом 47-го года поехал поступать в архитектурный институт.
Рисунок все же пришлось сдавать. Но я получил "пятерку". И, радостный, уже ждал приказа о зачислении.
Если бы я заранее знал порядок поступления в этот ВУЗ - и не обмолвился бы о медали в приемной комиссии. ВУЗ считался московским, в общежитии было выделено всего пять мест. И чтобы на них претендовать, надо было проходить общий конкурс.
А я уже проскочил - мимо!
Но люди в приемной комиссии сидели добрые:
- Мы вас зачислим. Но общежитие не дадим.
- А как же я буду жить? - наивно спросил я.
- Снимайте комнату и учитесь спокойно.
Это представлялось мне невозможным. Отца не было в живых, у матери нас было трое. Средний уже учился в институте, старший тоже собирался поступать. Рассчитывать на помощь из дома было нельзя. А на стипендию прожить было бы можно, но еще и жилье снимать?
Я еще попытался заикнуться о своих спортивных успехах, но они меня подняли на смех. "Здесь архитектурный институт, а не физкультурный".
Что было делать? Я решил возвращаться домой. В родной Гусь-Хрустальный. На завод стекловолокна. Заниматься живописью на платках. Бегать на лыжах на областных соревнованиях.
Не всем же учиться в институте.
Я спустился в метро. Второй раз в жизни спускался по эскалатору. Я был подавлен.
Но смотрел по сторонам. И уже подъезжая к Курскому вокзалу, все-таки заметил в дальнем углу вагона - Гену Зубанова. Того самого Гену, с которым четыре года просидел за одной партой, с которым дружил!
Гена сидел и читал книжку. Меня он заметить не мог... Как такое могло произойти? Быть в семимиллионной Москве первый раз в жизни и вдруг встретить знакомого! Да еще - друга!
Гена сразу после техникума пошел учиться в техническое училище имени Баумана. Его не интересовала ни химия, ни физика. Ему интересно было строить танки. Видимо, этот интерес пробудили грандиозные танковые сражения минувшей войны.
Гена очень обрадовался, увидев меня. Я все ему выложил: возвращаюсь домой, буду работать. Он начал меня уговаривать : "Какая разница, где учиться. Главное - высшее образование." Имел в виду он свой институт, МВТУ.
Гена рассказал мне, что открывается новый факультет - ракетный Учиться там будет еще как интересно.
Я подумал - ракеты, космос! Вот это да! Я уже читал о Циолковском, о будущих полетах в космос. Я не был романтиком. Это сейчас я романтик. Я думал так: я спортсмен, да еще если учиться буду старательно, - точно в космос первым полечу. Первым!
Гена, про себя улыбаясь, не стал меня разубеждать. Он-то понимал, что на ракетном факультете готовят не космонавтов, а специалистов по топливу.
Вместе мы пришли в приемную комиссию. Я представил свою медаль. Через десять минут документы были сданы. Женщина сказала:
"Считайте, что вы зачислены. И общежитие вам дадим."
Мы даже успели на тот самый поезд, которым я собирался возвращаться, пока не встретил Гену.
МВТУ был в ту пору очень известным институтом. Он, в общем-то, и сейчас известен, но уже почему-то со званием "университет".
До революции - Императорское училище. Готовили инженеров любых специальностей. А инженер - до революции звучало гордо и весомо. В воспоминаниях Вересаева я прочел очень интересный факт. Писатели, его окружавшие, в большинстве своем были люди бедные, выделялся один только Гарин-Михайловский. Водил собратьев по перу в трактир, чтобы поддержать их пустые желудки. Потому что Гарин-Михайловский кончал именно наше училище. И, как инженер, получал большую зарплату.
Выпускники училища впоследствии покрывали неувядаемой славой свою Almamater.
Конкурс на престижные факультеты - ракетный, танковый - был велик. А вот желавших учиться на механико-технологическом было мало. Готовили литейщиков, сварщиков, технологов. Стране нужен был металл, но кому охота делать черновую работу! Всех тянуло в небеса, после тяжелой войны, после всех лишений и невзгод, - хотелось в выси необозримые.
Никому не хотелось возиться с железками и болванками. А стране необходимо было восстанавливать разрушенное войной хозяйство. Поэтому вместо одной группы литейщиков в год моего поступления сделали две. Вместо тридцати человек надо было набрать шестьдесят. А подали документы на литейную специальность - два человека!
Администрации института идти под суд "за подрыв народного хозяйства" явно не хотелось. Администрация института придумала хитрый ход.
За неделю до начала учебного года я получил вызов, как и положено было, вызов в институт. "Вы зачислены на такой-то факультет с предоставлением общежития. Явиться к 1-ому сентября". И вдруг я с удивлением обнаружил, что зачислили меня почему-то на литейную специальность! Сначала показалось, что произошла ошибка, опечатка в письме. Только через некоторое время вся хитрость, все коварство этой замены дошли до меня. Не будь у меня медали (опять - не будь!), я поступил бы на общих основаниях на ракетный. Бог с ним, с космосом, занимался бы ракетным топливом. Как мой друг по лыжной секции МВТУ Владик Хатулев, как многие наши лыжники, с которыми я подружился в студенческие годы. Спустя много-много лет, в шестьдесят четвертом году, был у нас сбор старой лыжной секции МВТУ. Я опять видел ребят, окончивших ракетный, с которыми бегал на лыжах в молодости. Как раз тогда, во времена хрущевской оттепели, разрешили всем засекреченным одевать военную форму, награды. И среди старых лыжников мы увидели две золотые звезды героя, значки лауреатов Государственных премий. Званий в ракетной области, возглавляемой тогда Королевым, за так не давали. Мой друг Хатулев, как потом выяснилось, много сил вложил в создание той самой "Энергии", которая выводила в космос корабль многоразового использования "Буран".
Я был возмущен обманом, решил плюнуть и не ехать. Но вся хитрость заключалась в том, что вызовы приходили всего за неделю до первого сентября! У нас у всех уже чемоданы собраны. Вся родня, все знакомые с гордостью рассказывают всем подряд о том, что молодой человек едет учиться в знаменитый Бауманский. В провинции такие известия становились достоянием всего города, весь город воспринимал судьбу будущего специалиста как личное дело.
Психологический маневр оказался точным. Все до единого явились в институт, зачислились в литейщики, поселились в общежитии и приступили к занятиям. Администрация в качестве безгласных жертв выбирала, естественно, иногородних медалистов. И представляете, что это были за группы, если из шестидесяти - пятьдесят восемь окончили школы с медалями.
Начал учиться и я, но безо всякой охоты. Я не мог представить себе литейное дело. Благо, что на первом году полагались предметы общеобразовательные, какие и в архитектурном пришлось бы изучать. Я записался в лыжную секцию. Мы участвовали в физкультурных парадах. Сначала восьмого сентября, во время празднования того самого восьмисотлетия Москвы. Нам выдавали бесплатно спортивную форму, бесплатно кормили, пока мы готовились к следующему, - седьмого ноября. Но на тренировках начала побаливать нога.
Мы шли в праздничной колонне от Красной площади к стадиону "Динамо". И вдруг я почувствовал, что идти не могу. Врач определил воспаление надкостницы в области голени. Откуда взялось воспаление - я так и не смог определить. То ли от недоедания, то ли от больших нагрузок. Во всяком случае, пришлось каждый день таскаться в больницу, где мне накладывали на больную ногу нагретый черный воск, азокерит, а потом он остывал на ноге. Я не имел возможности посещать не только тренировки, но и лекции.
В институте постепенно привыкали к тому, что я редко бываю на занятиях. Вместе с нами учились ребята, уже прошедшие войну, некоторые даже в офицерских званиях. Старостой в нашей группе был Ефим Сосновский, младший лейтенант. Небольшого роста, - сам я метр семьдесят, а он еще меньше, - добродушный и отзывчивый, готовый помочь товарищу. Ефим во время моих частых пропусков аккуратно отмечал в журнале "присутствует", чтобы не было лишних хлопот. В советских ВУЗах дисциплина была железная. За пропуски без уважительной причины - отчисляли не раздумывая. Советская действительность не терпела выскочек, отрывавшихся от коллектива хоть бы и в малом. На лекции обязаны присутствовать все, на семинаре - все, на воскреснике - все без исключения. Даже в столовой все, лучше - строем.
Всякому выделявшемуся, выбивавшемуся из коллектива грозила суровая кара, общий принцип, - главным врагом раба является свой же товарищ - раб. Помните, в "Одном дне Ивана Денисовича"? А так было не только в лагере, но и по всей стране. Это был главный принцип правления большевиков.
Но волей-неволей я выбивался. Очередное везение, я выбивался неосознанно, под прикрытием болезни. Приучался жить самостоятельно, приходилось заниматься самому, догонять, а нагрузки в институте были ого-го! Особенно убойными считались несчетные домашние задания по черчению. Чертить надо было и на занятиях математикой. А уж на черчении - и карандашом, и тушью. В те времена уровень обучения не очень еще опустился со времен Императорского училища. Добавлялся только спектр абсолютно не нужных ни инженеру, ни ученому дисциплин - марксизм-ленинизм, политэкономия.
Учиться действительно было трудно. Излишне усердствовавшие двигались рассудком. Из шестидесяти литейщиков двое после защиты дипломов отправились в сумасшедший дом. С трудом, но вылечились. С одни из них я впоследствии встречался. Он не произвел на меня впечатления вполне здорового человека.
Таковы были нагрузки, для кого-то обращавшиеся перегрузками.
Привыкнув на первом курсе, я не баловал своим посещением занятия и в дальнейшем. Все знали, что я спортсмен, вечно на тренировках, на сборах, на соревнованиях. Фима Сосновский покрывал мои загулы, в нашей группе я был один такой "правильный " прогульщик. Был еще Габидуллин, но он прогуливал не ради чего-то высокого и значимого. Очень уж он любил с девочками гулять. Кто-то ему завидовал, кто-то пытался на него повлиять, но не очень это получалось, в учебе он успевал, даже очень, а с девочками гулять любил очень-очень. Потихоньку от него отстали наши ревнивые активисты (и активистки).
Самое интересное, - из шестидесяти литейщиков только двое стали докторами наук. Догадайтесь - кто?
К весне нога моя выздоровела вполне. Я даже успел поучаствовать в последних лыжных соревнованиях. Недалеко от института находился (и сейчас находится, - но в гораздо более ужатом, стесненном виде) парк Московского военного округа. В те послевоенные годы это еще был райский уголок. Несмотря на выхлопы и грязь в городе, снег в парке даже весной оставался - ослепительной белизны. Именно в этом парке я долгие годы тренировался. Вот по этому весеннему снегу бежали мы. При весеннем ласковом солнышке. Я занял какое-то место, выполнил норму первого разряда. Меня взяли на подкорм - выдавали талоны на дополнительное питание в студенческой столовой. Но и на свою стипендию в тридцать пять рублей я вполне мог жить. Стипендию выдавали один раз в месяц. Получив в кассе деньги, я сразу же закупал пшено. Килограмм тогда стоил то ли восемь, то ли десять копеек. Пшена я запасал, чтобы хватило на целый месяц. Кроме того, тоже на месяц, закупал несколько бутылок растительного масла. Продавалось оно в поллитровых бутылках и мало чем отличалось от того, каким торговали на рынках.
Кстати о рынках. В военные и послевоенные годы многих эти рынки спасали. Конечно, за деньги что-то купить было невозможно, деньги не ценились. Зато выменять можно было все, что угодно. Шинель, в которой я прибыл на учебу в Москву, была выменена на гусевском рынке. Вероятнее всего, на ту самую соль. Незадолго до войны нашей семье выпала огромная удача - мешок соли. Помню, мы долго стояли в очереди, потом отец вез этот мешок на тачке, а мы, все три брата, шли рядом, стараясь хоть чем-нибудь помочь. Именно эта соль спасала нас в первый - самый голодный - год войны. Кончались в доме продукты, - на стакан соли выменивали на рынке буханку хлеба.
Рынок в Гусе был в то время центром жизни. Огромная территория с лотками, прилавками открытыми, прилавками закрытыми, тысячи народу, хотя в самом-то городе жителей не многим больше было. А уж что творилось в ярмарочные дни! Чем только не торговали! Меняли продукты на вещи, вещи на продукты, рядом с новыми продавали старье - ботинки, фуражки, ватники, шинели армейские. Там обыгрывали доверчивых простаков в наперстки, в веревочку. Там продавали горячие пирожки с капустой, с картошкой, с мясом, с луком. Оттуда неслись, переплетаясь, бесконечные запахи, заманивавшие всех и вся. Запахи не только съестного, - там во множестве ждали своей участи козы, овцы, коровы.
За те многие годы, что я путешествовал по Памиру, пришлось побывать на всех, кажется, базарах Азии, но с гусевским я могу сравнить, пожалуй, только базар в Оше. Грандиозный базар. Горы арбузов и дынь, каждая величиною с дом, и все эти ряды, на сколько хватает взгляда, уходят, расплываются в необозримой дали. Конечно, наш рынок был несоизмеримо меньше, но не размеры важны, важен особый базарный дух, который и роднил их. Живость и веселость. На гусевском рынке было действительно весело, несмотря на то, что рядом гремела страшная война. Весело было просто походить, посмотреть, прицениться, даже тому, у кого ни копья в кармане не было, находилось дело. Там жизнь бурлила и кипела, и уже этим радовал глаз уголок веселья в море горестей и забот.
Несколько лет назад мой брат подбил меня посетить родные места. Благо, тогда это было просто, у меня еще была машина, а бензин был дешев. Дорога от Владимира шла асфальтовая, а не песчаная, как в детстве. Но те же самые поселки окружали Гусь-Хрустальный, с теми же самыми названиями - Красный Октябрь, Заветы Ильича, -как еще могли называться рабочие предместья провинциального города. Те же одноэтажные домики встречали нас.
Домик Шилова под красной черепицей. Здесь мы жили во время войны. Напротив - здание гимназии, где я учился, да не выучился, в сорок первом. Все было - прежним. Подъехали к центру, - все как было! Двухэтажные торговые ряды, почта, заводская управа - вокруг пруда, те же сосны на песчаных берегах. Заехали на рынок. Место прежнее, только кое-где пристроены были ряды, - правда, черные, сгнившие.
Но сам рынок был пуст. Мир небытия. На всем рынке - две бабки торговали жареными семечками!
Ведь именно здесь когда-то в толпе покупателей и продавцов, зазывал и жуликов, я выменял свою первую бутылку водки. Наступал Новый тысяча девятьсот сорок четвертый год, мне казалось, что надо обязательно прийти в техникум на праздничный вечер выпивши. И я выменял на ту же самую соль четвертинку горькой. Запершись в туалете, выпил все до дна, без закуски. Опьянеть - не опьянел ни на чуть-чуть, зато вывернуло наизнанку. И вот теперь этот родной, спасительный когда-то рынок лежал перед нами - мертвый
* * *
В институтском буфете торговали бутербродами. За время большой пятнадцатиминутной перемены я еле успевал съесть огромный бутерброд, стоивший всего восемь копеек. Французская булка, разрезанная пополам, в середине - большой кусок колбасы. Это был целый обед. На бутерброды уходило в месяц еще рубля три.
А еще в институтской столовой кормили комплексными обедами. Для тех, кто победнее, - восемнадцать копеек, а для живущих не на одну стипендию - двадцать восемь. Обед за двадцать восемь был королевским, роскошным, - салат, крутые мясные щи, второе и компот. За восемнадцать - салата не давали, постные щи, котлета или рыба на второе и тот же компот. То есть, вполне нормально, жить можно.
Подсчитаем, - восемнадцать копеек да на восемнадцать дней, всего меньше шести рублей. Плюс десять на бутерброды. Плюс десять на пшено и растительное масло. Ого, даже еще что-то остается! И не мало. Поэтому после получения стипендии и покупки пшена я ехал в центр есть мороженое. Почему-то надо было ехать именно к гостинице "Москва", к "Метрополю", там покупал несколько порции мороженого и шел на Красную площадь, к набережным. С мостов весь город - перед глазами, во всем своем великолепии. Я любовался, я удивлялся архитектурной целостности, свежести и красоте бессмертного города. Как поражаюсь и восхищаюсь Москвой и до сегодняшнего дня. Уж как ни старались загубить, разрушить, - а красота живет. Кровавые тираны, разрушившие Храм Христа Спасителя, повыдумали сказок о царях. Как прекрасен Храм Покрова - Собор Василия Блаженного. И тут же вспоминаются легенды о выколотых глазах, - было ли это на самом деле? Царь милостиво наградил и обласкал строителей Собора. О царях легенд много. Бывали они и жестоки, и вероломны, но однако ж мир не видал такого кровавого разгула, что принесла на нашу землю зараза большевизма.
К концу месяца, точнее - когда деньги кончались, а происходило это часто и совсем не в конце, я варил пшенную кашу на растительном масле. Брат мой, в то время такой же бедный, вечно голодный студент, приезжал ко мне из своего общежития в гости "на кашу". Готовить на сливочном масле всегда считалось предпочтительнее, это сейчас стало модно питаться растительной пищей, это сейчас врачи открыли всю вредность животного белка, жира, сейчас все стараются сидеть на растительной диете. Это сейчас я считаю и вкуснее, и полезнее есть растительное масло. А тогда пшено и растительное масло считались чуть ли не несовместимыми. Недаром в народе масло такое называют - постным. Да ведь я и старался делать так, чтобы получалось не вкусно. Чтобы много этого варева съесть было невозможно. Съел тарелку - и больше не хочется. А раз не хочется, - значит, все, наелся.
Брат мой потом, через много лет, любил рассказывать, как я спасал его от голодной смерти этой своей кашей.
Нога моя прошла. За всеми делами, за частыми тренировками год пролетел незаметно. Я сдал все экзамены за второй семестр. И решил забирать документы.
Я упорно желал видеть себя - архитектором.
Меня вызвали к декану. Седовласые профессора уговаривали меня, стыдили. Я всегда трепетал перед ними. Это были люди, еще до революции растившие и воспитывавшие устроителей России. Это были осколки прошлого, уцелевшие среди всех посадок и высылок. Тогда я всего этого не знал, но священный страх и уважение вызывали во мне седины этих людей. Я врал. Я врал про больную мать в Гусе-Хрустальном, что должен ухаживать за ней, кормить. Как мне было стыдно, - и тогда, и, гораздо более, после. Мама тогда, Слава Богу, была еще здорова, работала.
И эти большие, красивые, седовласые люди - чувствовали ложь в моих словах, но вслух ни один не усомнился. И только сам декан, гораздо моложе остальных, все повторял про какие-то тысячи, которые государство уже в меня вложило.
Почему-то я все еще куда-то рвался. Я не понимал, что путь человека предопределен. Смирение и стойкость - вот что остается нам на нашем жизненном пути. Не стоит стремиться к резким переходам, переменам, человек - не столь всемогущ, как кажется, чтобы жить так, как ему захочется.
Со мною в группе учились пятеро испанцев. Во время затеянной коммунистами резни их вывезли, восьми, десятилетних, спасли - лишили родины. Жили они, уже повзрослевшие, в интернатах, ими и заполняли в первую голову недобор в группе литейщиков. Они, в отличие от нас, закоренелых безбожников, были воспитаны с детства в духе религиозности. В католической Испании - можно ли было чувствовать себя самой могучей природной силой, способной все на свете перевернуть вверх дном. Спроси у них открыто: "Верите ли?", в ответ скорее всего услышал бы - нет. Ибо вера их находилась под спудом. Но они были смиренны - перед Богом. Спокойно жили, старательно учились в институтах, становились неплохими инженерами.
Но когда возвращение стало возможным, когда был разрешен выезд в Испанию, они долго не раздумывали. Со своим "вождем", Долорес Ибаррури, вернулись на родину.
А я все куда-то рвался. Да и откуда во мне тогда было взяться смирению, покорности судьбе? Отца я знал мало, в матери видел только одно - безумное почитание Сталина, преклонение перед ним. К счастью такие склонности - по наследству не передаются. Да и сама она совсем не стремилась развить в детях такого рода почитание.
Да и зачем нужна мне была архитектура, если уже тогда первое место в жизни моей занял спорт. В архитектурный меня опять не приняли. Я вернулся в Гусь-Хрустальный. Мама плакала, Братья чуть не побили меня. Мама сказала только одно: "Ты должен учиться".
Я вернулся в институт, подал на восстановление. Продолжал учебу.
Нас пытались воспитать в духе человеческого всемогущества. Советские писатели привносили в свои произведения элементы безудержного фантазирования. Человек у них мог все. Особенно в фантастике. Недавно мне попался в руки один из "первоисточников" такого взгляда на жизнь. Я прочел у Фурье его представление о будущей жизни человечества. Все согнаны в коммуны. Но особенным образом. Мужчины - на Северный, а женщины - на Южный полюса. Природа в коммунистическом раю будет такой, какой хочется Фурье. Везде на планете все будет единообразно, вода в реках, морях и океанах будет иметь одну и ту же температуру - плюс двадцать пять. Как этого достичь? Очень просто, - Северный полюс оплодотворяет Южный (уж понимай как хочешь, но предпосылки созданы, смотрите выше), в результате чего вода не только нагреется, но и приобретет вкус лимонада. На смену морской живности придут "антикиты" и "антиакулы", которые со страшной скоростью будут перевозить грузы с континента на континент.
Энгельс по данному поводу заметил: "Чисто французское остроумие сочетается здесь с большой глубиной анализа".
Мое умение рисовать часто спасало меня. Задания по черчению, по теории машин и механизмов, по начертательной геометрии, - все надо было чертить. Я экономил время. Я рисовал чертежи. На те, что требовали многочасового сидения над ватманом, я тратил в четыре раза меньше времени, чем полагалось. И - бегал на лыжах.
На втором курсе я получил первую двойку. Не то чтобы я не любил теоретическую механику, скорее наоборот, просто из-за каких-то лыжных дел не успел как следует подготовиться. И мой семинарист совершенно законно поставил мне двойку. Через некоторое время пересдал, но уже не семинаристу, а лектору, пожилому профессору. Профессору сдавать всегда легче, он не копается в мелочах, профессор проверяет общее понимание, как бы видение предмета в общей картине мирозданья. Мы очень мило и интересно побеседовали, после чего он с удовольствием вывел мне в зачетке жирную "пятерку". Это было уже осенью. Я был очень рад, что семинарист куда-то пропал, что сдавать пришлось лектору. Я даже и не задумался, - куда пропал наш семинарист, куда исчезли некоторые преподаватели с еврейскими фамилиями. Беспечная молодость, мы даже не задумывались над тем, по какому признаку выбирались они для увольнения, возможно, - для высылки.
Хотя саму борьбу с космополитизмом я помню. Эта борьба для меня вылилась в появлении курсов по истории техники. В этих курсах убедительно доказывалось, что паровую машину изобрел Ползунов, радио - Попов, что все шедевры, украшавшие и украшающие площади Москвы и Ленинграда, созданы русскими литейщиками.
Кафедрой нашей заведовал в те годы Николай Николаевич Рубцов. Он никогда не писал никаких формул, не создавал теорий литейного дела. Он написал учебник по истории литейного дела, в котором даже Фальконе фигурировал, как русский художник. Ведь сколько лет прожил Фальконе в России, да к тому же влюбился в русскую девушку. За этот учебник Николай Николаевич был удостоен сталинской премии. И это отнюдь не значит, что он был плохим человеком, как раз наоборот, человеком он был превосходным! Никогда не лез в чистую науку, хотя признавал за ней большое будущее. Формулы были ему до лампочки, он был настоящим художником. Прекрасный шахматист, - в двадцать первом году завоевал звание чемпиона Москвы. А кто не знает Ольгу Рубцову, дочь его, чемпионку мира по шахматам, кто не слышал про его внучку Фаталибекову?
На старших курсах приходилось посещать почти все занятия. Это были уже не лекции и семинары, а что-то среднее. Просто преподаватель общался со студентами, каждый по-своему, как ему было удобно.
Такие занятия на последнем курсе вел у нас и сам Рубцов. Вел, естественно, "Историю литейного дела". Рассказывал о художественном литье. Для меня это было очень интересно.
На одном из таких занятий Рубцов рассказывал о великом русском литейщике - шведе Фальконе, о его работе над "Медным всадником". Во время перемены какой-то порыв вынес меня к доске. Я рисовал по памяти. Получилось неплохо. Петр Первый дыбил коня на гранитном постаменте. Прозвенел звонок, мы расселись за парты, в аудиторию вошел Рубцов. Долго, неотрывно смотрел на доску. У него задрожали руки:
- Кто это нарисовал?
А все тычут в мою сторону: "Он, он!"
- Да вы, батенька, художник.
- Что вы, хотел когда-то стать, но ничего не вышло, бросил я это дело.
- Может быть и зря, - задумчиво проронил он.
И, видимо, запомнил меня в лицо.
Этот случай, - который уже по счету, - круто изменил в дальнейшем мою жизнь.
Той первой зимой, когда еще еле-еле шевелились руки, когда я лежал один, беспомощный, в палате и постепенно возвращался к жизни, мои друзья бежали на лыжах из Москвы в Осло. Из каждого большого города посылали мне телеграммы. Как почетному капитану пробега. Из Выборга, Хельсинки, Стокгольма. Я отмечал на небольшой карте, выдранной из атласа мира, пройденный друзьями путь. За месяц было пройдено ими две тысячи километров.
Если я напишу, что тогда, в больничной палате, я мучился несвершенным, - это будет неправдой. Несмотря на то, что к тому времени наши пробеги стали для меня делом жизни. Ленинград-Москва, Москва-Осло, мы мечтали о пробегах в более суровых условиях, по ледовой кромке Арктики, через Берингов пролив, к берегам американского континента.
Но невыполнимость всех этих планов стала для меня очевидна достаточно быстро. Нельзя сказать, что это меня очень расстроило. Спас меня мой безудержный карьеризм, стремление быть первым. Стремление участвовать, организовывать пробеги - основывалось только на одном, на желании быть первым, первым - в Осло, первым - в Арктику. Перед травмой у меня, кроме лыж, была еще одна карьеристская идея - защитить докторскую диссертацию. Мне было всего тридцать семь, а в технике не было принято так "рано" становиться доктором. Это - не физика, не математика, это расплывчатый предмет, - технические науки. Ни один "техник" не защитил докторской до сорока лет.
До травмы я многое делал, а главное - были реальные шансы. Я уже начинал готовить большие листы - плакаты для защиты. В технике все идет по накатанной дороге: диссертант вывешивает тридцать-сорок листов, ходит около них с указкой, что-то рассказывает. Эти листы как раз и показывают совету, достоин ли диссертант ученой степени. В ученом совете собираются специалисты совершенно разных специальностей. К примеру, защищается диссертация по литейному делу, а в совете из тридцати человек только пятеро литейщики, остальные - кто варкой занимается, кто резкой металлов, кто закалкой. Они в литье не разбираются, они оценивают диссертацию по качеству листов, вывешенных соискателем. Те из ученого совета, кто не дремлет, не спит, рассматривают, что это там за формулы нарисованы? Насколько аккуратно? Для докторской много формул надо напридумывать, чтобы не было сомнений в глубокой научности подходов соискателя к изучаемым вопросам.
Все эти листы были у меня уже вчерне подготовлены, я до травмы уже носил потихоньку эти листы в бюро, где девочки за определенную плату красиво, тушью, вычерчивали все набело.
5 октября меня застало в самой середине этой эпопеи. И когда я пришел в себя, очухался немного, первое устремление было - продолжать работать над листами.
Встречавший меня в ЦИТО, привозимого в бессознательном состоянии "скорой" из подмосковной больницы, Валентин Божуков сразу же составил список из ста пятидесяти моих знакомых. Сюда входили и лыжники, и альпинисты, и знакомые по институту. Валентин организовал дежурства у моей кровати. Все время около меня находились двое, могущие помочь, накормить, вовремя перевернуть во избежание возникновения пролежней.
В список входил и мой аспирант, Женя Родионов. Мы беседовали с ним о его работе, я помогал ему, чем мог, - советами, рекомендациями. А он мне - в работе над листами. Я сознавал, что на лыжах бегать больше не смогу, а вот такое дело - возможно.
Хоть как-то, но трудился.
Женя соорудил нечто, похожее на доску для черчения. Эта доска клалась мне на кровать. Так вот, не поднимая головы, я на этой доске работал над листами.
Наверное, именно это ощущение дела, работы, позволило мне побороть сепсис и через два месяца выгнать из себя болезнь.
А стоило болезни отступить - на первый план вышли тренировки. Я должен был тренировать то, что осталось.
Одна из моих тещ, Сонина мама, очень умная женщина, всегда смеялась надо мной, говорила, что вся моя сила уходит в задницу, в мышцы, а ведь мог бы я стать умным человеком, если бы не бегал столько.
После травмы, когда я не мог уже уделять столько времени тренировкам, пожелание тещи стало сбываться. Все свое образование я получил после травмы. Начал более-менее систематически изучать то, что обязан знать каждый образованный человек. Историю своей страны, историю мира. Изучение истории привело меня к истории религии, а длительное изучение последней привело к Вере.
Сейчас я должен покаяться. Ибо в эту гонку за званиями были вовлечены люди, живые люди.
В шестидесятом году кончился для меня альпинизм. Я так и не смог привнести в горы этот карьеризм, который возможно было взрастить в других видах спорта. Горы - не подчинились этой гонке, поэтому я охладел к альпинизму.
Работал я тогда на кафедре технологии приборостроения, а заведовал нашей кафедрой Николай Иванович Малов. Наша кафедра занималась не самим изготовлением приборов, а тем, как их следует изготавливать. Моя специальность - литье под давлением - была необходима для такого рода разработок. Литье под давлением используется при изготовлении сплавов из легких металлов очень сложной формы. Такие детали используются в автомобилях, радиоприемниках. Во всех странах, кроме Советского Союза, литье под давлением к тому времени было уже выделено в отдельную область техники. Кроме общего журнала по литью выходили специальные по литью под давлением, в Англии, США, Западной Германии, Италии. Моя специальность высоко ценилась.
Каким-то образом я оказался одним из ведущих теоретиков страны по литью. Ко мне приходили советоваться, всем было лень заниматься расчетами и формулами. А я, по примеру своего брата-физика, не видел в этом ничего предосудительного. Как раз наоборот, с самого начала пытался привнести в эту область как можно больше математики, расчетов, уравнений, формул, чтобы придать процессу вид науки. Когда технический процесс преломлялся через призму такой истинностной науки, как математика, результатом оказывался гораздо более точный подсчет скоростей, давлений.
Для чего я стремился стать доктором наук? Если возможно было бы заглянуть тогда в самые сокровенные уголки моей души, ответ показался бы всем смешным. Я мечтал выходить на старт лыжных соревнований и слышать: "Стартует номер двадцать один, Бауманский институт, доктор технических наук Белопухов."
Пришлось, как Фауст, продать душу дьяволу. Ради того, чтобы осуществить эту скорую защиту, я воспользовался единственным путем, ведущим "куда надо". Я вступил в партию.
Ни в какой коммунизм я не верил. Я занимался спортом, немного наукой, не хватало времени даже на семью. Какая уж тут политика! Все, что происходило вокруг, меня не трогало, я не замечал всего этого.
Я помню пятьдесят третий год, исторический март, когда умер Сталин. Я был в Москве, незадолго до того защитил диплом, получил направление на работу. Но все мои мысли тогда были в альпинизме. Тогда меня это очень увлекало. Я думал, как бы попасть в апреле на сборы спасателей, потом остаться на три смены в альплагере. Чтобы, во-первых, успеть как можно выше подняться по разрядной лестнице, во-вторых, как можно позже выйти на работу. А распределен я был после института на подмосковный закрытый приборостроительный завод в город Железнодорожный. Там уже год как работала моя тогдашняя жена Ольга Тимофеева. Там мы жили уже целый год в небольшой комнатке в доме на окраине.
Десятки, сотни тысяч людей бросились смотреть Сталина, гибли в давках. Многие плакали. Моя мать тоже плакала. А я за своими мелкими честолюбивыми помыслами - ничего не заметил.
Я был привязан к сталинской действительности, привязан всеми помыслами, привязан всем своим воспитанием. Взять хотя бы все эти разряды, - да ни в одной стране мира нет такой системы в спорте.
Чтобы из человека-спортсмена делали чиновника-спортсмена. Чтобы человек стремился не к высотам духа, а к привилегиям. Весь буквально советский спорт выращен на этом. А сколько снобизма и лжепатриотизма скрывалось в нас всех. Если наши, - значит, всегда сильнее "ихних". Считались какие-то соревнования, проходившие у нас, первенством мира. Хотя в нем участвовали, кроме советских спортсменов, команда рабочих с финского завода. Вот вам и международные состязания, вот и сильнейшие в мире! А приподнялся железный занавес, - и оказалось, что далеко не во всем мы впереди. Но система делала все, шла на любую ложь, на любой подлог, только чтобы и в спорте социалистические отношения определяли гораздо более высокий уровень.