Светлана Александровна Алексиевич Чернобыльская молитва. Хроника будущего
«Чернобыльская молитва. Хроника будущего»: Время; 2007
ISBN 9785969101289
Аннотация
Несколько десятилетий Светлана Алексиевич пишет свою хронику «Голоса Утопии». Изданы пять книг, в которых «маленький человек» сам рассказывает о времени и о себе. Названия книг уже стали метафорами: «У войны не женское лицо», «Цинковые мальчики», «Чернобыльская молитва»… По сути, она создала свой жанр – полифонический романисповедь, в котором из маленьких историй складывается большая история, наш ХХ век.
Главной техногенной катастрофе XX века – двадцать лет. «Чернобыльская молитва» публикуется в новой авторской редакции, с добавлением нового текста, с восстановлением фрагментов, исключённых из прежних изданий по цензурным соображениям.
Светлана Алексиевич
Чернобыльская молитва (хроника будущего)
Мы воздух, мы не земля…
М. Мамардашвили
Историческая справка
Беларусь… Для мира мы terra incognito – неизвестная, неизведанная земля. «Белая Россия» – так примерно звучит название нашей страны на английском языке. О Чернобыле все знают, но только в связи с Украиной и Россией. Мы ещё должны рассказать о себе…"
«Народная газета», 27 апреля 1996 г.
"26 апреля 1986 г. в 1 час 23 минуты 58 секунд – серия взрывов разрушила реактор и здание 4го энергоблока Чернобыльской АЭС, расположенной вблизи беларуской границы. Чернобыльская катастрофа стала самой крупной технологической катастрофой XX века.
Для маленькой Беларуси (население 10 млн. человек) она явилась национальным бедствием, хотя у самих беларусов нет ни одной атомной станции. Это попрежнему аграрная страна, с преимущественным сельским населением. В годы Великой Отечественной войны немецкие фашисты уничтожили на беларуской земле 619 деревень вместе с их жителями. После Чернобыля страна потеряла 485 деревень и посёлков: 70 из них уже навечно захоронены в земле. В войну погиб каждый четвёртый беларус, сегодня каждый пятый живёт на заражённой территории. Это 2,1 млн. человек, из них – 700 тыс. детей. Среди факторов демографического угасания радиация занимает главное место. В Гомельской и Могилевской областях (наиболее пострадавших от чернобыльской катастрофы) смертность превысила рождаемость на 20 %.
В результате катастрофы в атмосферу выброшено 50х10(6) Кu радионуклидов, из них 70 % выпало на Беларусь: 23 % её территории заражено радионуклидами с плотностью больше за 1 Ku/км по цезию – 137. Для сравнения: на Украине заражено 4,8 % территории, в России – 0,5 %. Площадь сельхозугодий с плотностью загрязнения от 1 и больше Ku/км составляет свыше 1,8 млн. гектаров, стронцием – 90 с плотностью 0,3 и больше Ku/км – около 0,5 млн. гектаров. Из сельхозоборота – выведено 264 тыс. гектаров земли. Беларусь – страна лесов. Но 26 % лесов и большая половина лугов в поймах рек Припять, Днепр, Сож относятся к зоне радиоактивного загрязнения…
Как следствие постоянного воздействия малых доз радиации с каждым годом в стране увеличивается число больных с раковыми заболеваниями, умственной отсталостью, нервнопсихическими расстройствами и генетическими мутациями…"
Сб. «Чернобыль». «Беларуская энциклопедия», 1996, с. 7, 24, 49, 101, 149.
"По данным наблюдений, 29 апреля 1986 года высокий радиационный фон был зарегистрирован в Польше, Германии, Австрии, Румынии, 30 апреля – в Швейцарии и Северной Италии, 1–2 мая – во Франции, Бельгии, Нидерландах, Великобритании, северной Греции, 3 мая – в Израиле, Кувейте, Турции…
Заброшенные на большую высоту газообразные и летучие вещества распространялись глобально: 2 мая они зарегистрированы в Японии, 4 мая – в Китае, 5го – в Индии, 5 и 6 мая – в США и Канаде.
Меньше недели понадобилось, чтобы Чернобыль стал проблемой всего мира…"
Сб. «Последствия Чернобыльской аварии в Беларуси.» Минск. Международный высший Сахаровский колледж по радиоэкологии. 1992 г., с. 82.
"Четвёртый реактор, именуемый объектом «Укрытие», попрежнему хранит в своём свинцовожелезобетонном чреве около 200 тонн ядерных материалов. Причём топливо частично перемешано с графитом и бетоном. Что с ними происходит сегодня, не знает никто.
Саркофаг сооружали наспех, конструкция уникальная, наверное, инженерыразработчики из Питера могут ею гордиться. Служить она должна была тридцать лет. Однако монтировали его «дистанционно», плиты стыковывали с помощью роботов и вертолётов – отсюда и щели. Сегодня, согласно некоторым данным, общая площадь зазоров и трещин превышает 200 квадратных метров, из них продолжают вырываться радиоактивные аэрозоли. Если ветер дует с севера, то на юге – зольная активность: с ураном, плутонием, цезием. Мало того, в солнечный день при выключенном свете в реакторном зале видны столбы света, падающие сверху. Что это? Проникает внутрь и дождь. А при попадании влаги в топливосодержащие массы возможна цепная реакция…
Саркофаг – покойник, который дышит. Дышит смертью. На сколько его ещё хватит? На это никто не ответит, до сих пор невозможно подобраться ко многим узлам и конструкциям, чтобы узнать, каков у них запас прочности. Зато все понимают: разрушение «Укрытия» привело бы к последствиям даже пострашнее, чем в 1986ом…"
Журнал «Огонёк», N 17, апрель 1996 г.
"До Чернобыля… на 100 тысяч беларуских жителей было 82 случая онкологических заболеваний. Сегодня статистика следующая: на 100 тысяч – 6 тысяч больных Увеличение почти в 74 раза.
Смертность за последние десять лет увеличилась на 23,5 %. От старости умирает 1 человек из 14, в основном трудоспособные – 46–50 лет. В наиболее заражённых областях при медицинском осмотре установлено: из 10 человек – семь больных. Едешь по деревням, и тебя поражает территория разросшихся кладбищ…"
"До сих пор многие цифры неизвестны…. Их все ещё держат в тайне, так они чудовищны. Советский Союз послал на место катастрофы 800 тысяч солдат срочной службы и призванных на службу ликвидаторов, средний возраст последних был 33 года. А мальчишек взяли служить в армию сразу после школы…
Только в Беларуси значатся в списках ликвидаторов 115493 человека. По данным Минздрава, с 1990 по 2003 год 8553 ликвидаторов умерли. По два человека в день…"
"Так начиналась история…
1986 год… На первых полосах советских и зарубежных газет репортажи о суде над виновниками чернобыльской катастрофы…
А теперь… Представьте пустой пятиэтажный дом. Дом без жильцов, но с вещами, мебелью, одеждой, которые использовать уже никто и никогда не сможет. Потому что дом этот в Чернобыле… Но именно в таком доме мёртвого города давали небольшую прессконференцию для журналистов те, кому предстояло вершить суд над виновниками в атомной аварии. На самом высоком уровне, в ЦК КПСС решили, что дело должно рассматриваться на месте преступления. В самом Чернобыле. Суд состоялся в здании местного Дома культуры. На скамье подсудимых шестеро – директор атомной станции Виктор Брюханов, главный инженер Николай Фомин, заместитель главного инженера Анатолий Дятлов, начальник смены Борис Рогожкин, начальник реакторного цеха Александр Коваленко, инспектор Госатомэнергонадзора СССР Юрий Лаушкин.
Зрительские места пустые. Сидят одни журналисты. Впрочем, людей уже здесь и нет, город «закрыли», как «зону жёсткого радиационного контроля». Не по этой ли причине его и избрали местом суда? – чем меньше свидетелей, тем меньше шума. Нет телеоператоров и нет западных журналистов. Конечно, на скамье подсудимых все хотели увидеть десятки ответственных чиновников, в том числе и московских. Свою ответственность должна была нести и современная наука. Но согласились на «стрелочников».
Приговор… Виктор Брюханов, Николай Фомин и Анатолий Дятлов получили по 10 лет. У других сроки были меньше. В заключении Анатолий Дятлов и Юрий Лаушкин умерли от последствий сильного радиационного облучения. Главный инженер Николай Фомин сошёл с ума… А вот директор станции Виктор Брюханов отбыл срок наказания от звонка до звонка – все десять лет. Встречали его родные и несколько журналистов. Событие прошло незаметно.
Бывший директор живёт в Киеве, служит обычным клерком в одной из фирм…
Так кончается история…"
…"В скором времени Украина приступает к грандиозному строительству. Над саркофагом, накрывшем в 1986м году разрушенный четвёртый блок Чернобыльской АЭС, появится новое укрытие под названием «Арка». На этот проект 28 страндоноров в ближайшее время выделяют первоначальные капиталовложения – свыше 768 миллионов долларов. Новое укрытие должно существовать уже не тридцать, а сто лет. И задумано оно намного грандиознее, потому что должно иметь достаточный объём, чтобы там вести работы по перезахоронению отходов. Нужен массивный фундамент: фактически предстоит сделать искусственный скальный грунт из бетонных столбов и плит. Следом надо подготовить хранилище, куда станут перевозить радиоактивные отходы, извлечённые изпод старого саркофага. Самое новое укрытие будет изготовлено из стали высокого качества, способной выдержать гаммаизлучение. Только металла потребуется 18 тыс. тонн…
«Арка» станет беспрецедентным в истории человечества сооружением. Вопервых, поражают её масштабы – это двойная оболочка высотой 150 метров. А по эстетике она приблизится к Эйфелевой башне…"
По материалам беларуских интернетгазет за 2002–2005 гг.
Одинокий человеческий голос
"Я не знаю, о чем рассказывать… О смерти или о любви? Или это одно и то же… О чем?
… Мы недавно поженились. Ещё ходили по улице и держались за руки, даже если в магазин шли. Всегда вдвоём. Я говорила ему: «Я тебя люблю». Но я ещё не знала, как я его любила… Не представляла… Жили мы в общежитии пожарной части, где он служил. На втором этаже. И там ещё три молодые семьи, на всех одна кухня. А внизу, на первом этаже стояли машины. Красные пожарные машины. Это была его служба. Всегда я в курсе: где он, что с ним? Среди ночи слышу какойто шум. Крики. Выглянула в окно. Он увидел меня: «Закрой форточки и ложись спать. На станции пожар. Я скоро буду».
Самого взрыва я не видела. Только пламя. Все, словно светилось… Все небо… Высокое пламя. Копоть. Жар страшный. А его все нет и нет. Копоть оттого, что битум горел, крыша станции была залита битумом. Ходили, потом вспоминал, как по смоле. Сбивали огонь, а он полз. Поднимался. Сбрасывали горящий графит ногами… Уехали они без брезентовых костюмов, как были в одних рубашках, так и уехали. Их не предупредили, их вызвали на обыкновенный пожар…
Четыре часа… Пять часов… Шесть… В шесть мы с ним собирались ехать к его родителям. Сажать картошку. От города Припять до деревни Сперижье, где жили его родители, сорок километров. Сеять, пахать… Его любимые работы… Мать часто вспоминала, как не хотели они с отцом отпускать его в город, даже новый дом построили. Забрали в армию. Служил в Москве в пожарных войсках, и когда вернулся: только в пожарники! Ничего другого не признавал. (Молчит.)
Иногда будто слышу его голос… Живой… Даже фотографии так на меня не действуют, как голос. Но он никогда меня не зовёт. И во сне… Это я его зову…
Семь часов… В семь часов мне передали, что он в больнице. Я побежала, но вокруг больницы уже стояла кольцом милиция, никого не пускали. Одни машины «Скорой помощи» заезжали. Милиционеры кричали: машины зашкаливают, не приближайтесь. Не одна я, все жены прибежали, все, у кого мужья в эту ночь оказались на станции. Я бросилась искать свою знакомую, она работала врачом в этой больнице. Схватила её за халат, когда она выходила из машины: «Пропусти меня!» – «Не могу! С ним плохо. С ними со всеми плохо». Держу её: «Только посмотреть». «Ладно, – говорит, – тогда бежим. На пятнадцатьдвадцать минут». Я увидела его… Отёкший весь, опухший… Глаз почти нет… «Надо молока. Много молока! – сказала мне знакомая. – Чтобы они выпили хотя бы по три литра». – «Но он не пьёт молоко». – «Сейчас будет пить». Многие врачи, медсёстры, особенно санитарки этой больницы через какоето время заболеют. Умрут. Но никто тогда этого не знал…
В десять утра умер оператор Шишенок… Он умер первым… В первый день… Мы узнали, что под развалинами остался второй – Валера Ходемчук. Так его и не достали. Забетонировали. Но мы ещё не знали, что они все – первые.
Спрашиваю: «Васенька, что делать?» – «Уезжай отсюда! Уезжай! У тебя будет ребёнок». Я – беременная. Но как я его оставлю? Просит: «Уезжай! Спасай ребёнка!» – «Сначала я должна принести тебе молоко, а потом решим».
Прибегает моя подруга Таня Кибенок… Её муж в этой же палате. С ней её отец, он на машине. Мы садимся и едем в ближайшую деревню за молоком, гдето три километра за городом… Покупаем много трехлитровых банок с молоком… Шесть – чтобы хватило на всех… Но от молока их страшно рвало… Все время теряли сознание, им ставили капельницы. Врачи почемуто твердили, что они отравились газами, никто не говорил о радиации. А город заполнился военной техникой, перекрыли все дороги. Везде солдаты. Перестали ходить электрички, поезда. Мыли улицы какимто белым порошком… Я волновалась, как же мне завтра добраться в деревню, чтобы купить ему парного молока? Никто не говорил о радиации… Одни военные ходили в респираторах… Горожане несли хлеб из магазинов, открытые кулёчки с конфетами. Пирожные лежали на лотках… Обычная жизнь. Только… Мыли улицы какимто порошком…
Вечером в больницу не пропустили… Море людей вокруг… Я стояла напротив его окна, он подошёл и чтото мне кричал. Так отчаянно! В толпе ктото расслышал: их увозят ночью в Москву. Жены сбились все в одну кучу. Решили: поедем с ними. Пустите нас к нашим мужьям! Не имеете права! Бились, царапались. Солдаты, уже стояла цепь в два ряда, нас отталкивали. Тогда вышел врач и подтвердил, что они полетят на самолёте в Москву, но нам нужно принести им одежду, – та, в которой они были на станции, сгорела. Автобусы уже не ходили, и мы бегом через весь город. Прибежали с сумками, а самолёт уже улетел. Нас специально обманули… Чтобы мы не кричали, не плакали…
Ночь… По одну сторону улицы автобусы, сотни автобусов (уже готовили город к эвакуации), а по другую сторону – сотни пожарных машин. Пригнали отовсюду. Вся улица в белой пене… Мы по ней идём… Ругаемся и плачем…
По радио объявили, что, возможно, город эвакуируют на трипять дней, возьмите с собой тёплые вещи и спортивные костюмы, будете жить в лесах. В палатках. Люди даже обрадовались: поедем на природу! Встретим там Первое мая. Необычно. Готовили в дорогу шашлыки, покупали вино. Брали с собой гитары, магнитофоны. Любимые майские праздники! Плакали только те, чьи мужья пострадали.
Не помню дороги… Будто очнулась, когда увидела его мать: «Мама, Вася в Москве! Увезли специальным самолётом!» Но мы досадили огород – картошку, капусту (а через неделю деревню эвакуируют!) Кто знал? Кто тогда это знал? К вечеру у меня открылась рвота. Я – на шестом месяце беременности. Мне так плохо… Ночью снится, что он меня зовёт, пока он был жив, звал меня во сне: «Люся! Люсенька!» А когда умер, ни разу не позвал. Ни разу… (Плачет.) Встаю я утром с мыслью, что поеду в Москву одна… «Куда ты такая?» – плачет мать. Собрали в дорогу и отца: «Пусть довезёт тебя» Он снял со сберкнижки деньги, которые у них были. Все деньги.
Дороги не помню… Дорога опять выпала из памяти… В Москве у первого милиционера спросили, в какой больнице лежат чернобыльские пожарники, и он нам сказал, я даже удивилась, потому что нас пугали: государственная тайна, совершенно секретно.
Шестая больница – на «Щукинской»…
В эту больницу, специальная радиологическая больница, без пропусков не пускали. Я дала деньги вахтёру, и тогда она говорит: «Иди». Сказала – какой этаж. Когото я опять просила, молила… И вот сижу в кабинете у заведующей радиологическим отделением – Ангелины Васильевны Гуськовой. Тогда я ещё не знала, как её зовут, ничего не запоминала. Я знала только, что должна его увидеть… Найти…
Она сразу меня спросила:
– Миленькая моя! Миленькая моя… Дети есть?
Как я признаюсь?! И уже понимаю, что надо скрыть мою беременность. Не пустит к нему! Хорошо, что я худенькая, ничего по мне незаметно.
– Есть. – Отвечаю.
– Сколько?
Думаю: «Надо сказать, что двое. Если один – все равно не пустит».
– Мальчик и девочка.
– Раз двое, то рожать, видно, больше не придётся. Теперь слушай: центральная нервная система поражена полностью, костный мозг поражён полностью…
«Ну, ладно, – думаю, – станет немножко нервным».
– Ещё слушай: если заплачешь – я тебя сразу отправлю. Обниматься и целоваться нельзя. Близко не подходить. Даю полчаса.
Но я знала, что уже отсюда не уйду. Если уйду, то с ним. Поклялась себе!
Захожу… Они сидят на кровати, играют в карты и смеются.
– Вася! – кричат ему.
Поворачивается:
– О, братцы, я пропал! И здесь нашла!
Смешной такой, пижама на нем сорок восьмого размера, а у него – пятьдесят второй. Короткие рукава, короткие штанишки. Но опухоль с лица уже сошла… Им вливали какойто раствор…
– А чего это ты вдруг пропал? – Спрашиваю.
И он хочет меня обнять.
– Сидисиди, – не пускает его ко мне врач. – Нечего тут обниматься.
Както мы это в шутку превратили. И тут уже все сбежались, и из других палат тоже. Все наши. Из Припяти. Их же двадцать восемь человек самолётом привезли. Что там? Что там у нас в городе? Я отвечаю, что началась эвакуация, весь город увозят на три или пять дней. Ребята молчат, а было там две женщины, одна из них на проходной в день аварии дежурила, и она заплакала:
– Боже мой! Там мои дети. Что с ними?
Мне хотелось побыть с ним вдвоём, ну, пусть бы одну минуточку. Ребята это почувствовали, и каждый придумал какуюто причину, и они вышли в коридор. Тогда я обняла его и поцеловала. Он отодвинулся:
– Не садись рядом. Возьми стульчик.
– Да, глупости все это, – махнула я рукой. – А ты видел, где произошёл взрыв? Что там? Вы ведь первые туда попали…
– Скорее всего, это вредительство. Ктото специально устроил. Все наши ребята такого мнения.
Тогда так говорили. Думали.
На следующий день, когда я пришла, они уже лежали по одному, каждый в отдельной палате. Им категорически запрещалось выходить в коридор. Общаться друг с другом. Перестукивались через стенку: точкатире, точкатире… Точка… Врачи объяснили это тем, что каждый организм поразному реагирует на дозы облучения, и то, что выдержит один, другому не под силу. Там, где они лежали, зашкаливали даже стены. Слева, справа и этаж под ними… Там всех выселили, ни одного больного… Под ними и над ними никого…
Три дня я жила у своих московских знакомых. Они мне говорили: бери кастрюлю, бери миску, бери все, что тебе надо, не стесняйся. Это такие оказались люди… Такие! Я варила бульон из индюшки, на шесть человек. Шесть наших ребят… Пожарников… Из одной смены… Они все дежурили в ту ночь: Ващук, Кибенок, Титенок, Правик, Тищура. В магазине купила им всем зубную пасту, щётки, мыло. Ничего этого в больнице не было. Маленькие полотенца купила… Я удивляюсь теперь своим знакомым, они, конечно, боялись, не могли не бояться, уже ходили всякие слухи, но все равно сами мне предлагали: бери все, что надо. Бери! Как он? Как они все? Они будут жить? Жить… (Молчит ). Встретила тогда много хороших людей, я не всех запомнила… Мир сузился до одной точки… Он… Только он… Помню пожилую санитарку, которая меня учила: «Есть болезни, которые не излечиваются. Надо сидеть и гладить руки».
Рано утром еду на базар, оттуда к своим знакомым, варю бульон. Все протереть, покрошить, разлить по порциям Ктото попросил: «Привези яблочко». С шестью полулитровыми баночками… Всегда на шестерых! В больницу… Сижу до вечера. А вечером – опять в другой конец города. Насколько бы меня так хватило? Но через три дня предложили, что можно жить в гостинице для медработников, на территории самой больницы. Боже, какое счастье!!
– Но там нет кухни. Как я буду им готовить?
– Вам уже не надо готовить. Их желудки перестают воспринимать еду.
Он стал меняться – каждый день я уже встречала другого человека… Ожоги выходили наверх… Во рту, на языке, щеках – сначала появились маленькие язвочки, потом они разрослись. Пластами отходила слизистая, плёночками белыми. Цвет лица… Цвет тела… Синий… Красный… Серобурый… А оно такое все моё, такое любимое! Это нельзя рассказать! Это нельзя написать! И даже пережить… Спасало то, что все это происходило мгновенно, некогда было думать, некогда было плакать.
Я любила его! Я ещё не знала, как я его любила! Мы только поженились… Ещё не нарадовались друг другу… Идём по улице. Схватит меня на руки и закружится. И целует, целует. Люди идут мимо, и все улыбаются.
Клиника острой лучевой болезни – четырнадцать дней… За четырнадцать дней человек умирает…
В гостинице в первый же день дозиметристы меня замеряли. Одежда, сумка, кошелёк, туфли, – все «горело». И все это тут же у меня забрали. Даже нижнее бельё. Не тронули только деньги. Взамен выдали больничный халат пятьдесят шестого размера на мой сорок четвёртый, а тапочки сорок третьего вместо тридцать седьмого. Одежду, сказали, может, привезём, а, может, и нет, навряд ли она поддастся «чистке». В таком виде я и появилась перед ним. Испугался: «Батюшки, что с тобой?» А я всетаки ухитрялась варить бульон. Ставила кипятильник в стеклянную банку… Туда бросала кусочки курицы… Маленькиемаленькие… Потом ктото отдал мне свою кастрюльку, кажется, уборщица или дежурная гостиницы. Ктото – досочку, на которой я резала свежую петрушку. В больничном халате сама я не могла добраться до базара, ктото мне эту зелень приносил. Но все бесполезно, он не мог даже пить… Проглотить сырое яйцо… А мне хотелось достать чтонибудь вкусненькое! Будто это могло помочь. Добежала до почты: «Девочки, – прошу, – мне надо срочно позвонить моим родителям в ИваноФранковск. У меня здесь умирает муж». Почемуто они сразу догадались, откуда я и кто мой муж, моментально соединили. Мой отец, сестра и брат в тот же день вылетели ко мне в Москву. Они привезли мои вещи. Деньги.
Девятого мая… Он всегда мне говорил: «Ты не представляешь, какая красивая Москва! Особенно на День Победы, когда салют. Я хочу, чтобы ты увидела». Сижу возле него в палате, открыл глаза:
– Сейчас день или вечер?
– Девять вечера.
– Открывай окно! Начинается салют!
Я открыла окно. Восьмой этаж, весь город перед нами! Букет огня взметнулся в небо.
– Вот это да!
– Я обещал тебе, что покажу Москву. Я обещал, что по праздникам буду всю жизнь дарить цветы…
Оглянулась – достаёт изпод подушки три гвоздики. Дал медсестре деньги – и она купила.
Подбежала и целую:
– Мой единственный! Любовь моя!
Разворчался:
– Что тебе приказывают врачи? Нельзя меня обнимать! Нельзя целовать!
Мне запрещали его обнимать. Гладить… Но я… Я поднимала и усаживала его на кровать. Перестилала постель, ставила градусник, приносила и уносила судно… Вытирала… Всю ночь – рядом. Сторожила каждое его движение. Вздох.
Хорошо, что не в палате, а в коридоре… У меня закружилась голова, я ухватилась за подоконник… Мимо шёл врач, он взял меня за руку. И неожиданно:
– Вы беременная?
– Нетнет! – Я так испугалась, чтобы нас ктонибудь не услышал.
– Не обманывайте, – вздохнул он.
Я так растерялась, что не успела его ни о чем попросить.
Назавтра меня вызывают к заведующей:
– Почему вы меня обманули? – строго спросила она.
– Не было выхода. Скажи я правду – отправили бы домой. Святая ложь!
– Что вы натворили!!
– Но я с ним…
– Миленькая ты моя! Миленькая моя…
Всю жизнь буду благодарна Ангелине Васильевне Гуськовой. Всю жизнь!
Другие жены тоже приезжали, но их уже не пустили. Были со мной их мамы: мамам разрешили… Мама Володи Правика все время просила Бога: «Возьми лучше меня».
Американский профессор, доктор Гейл… Это он делал операцию по пересадке костного мозга… Утешал меня: надежда есть, маленькая, но есть. Такой могучий организм, такой сильный парень! Вызвали всех его родственников. Две сестры приехали из Беларуси, брат из Ленинграда, там служил. Младшая Наташа, ей было четырнадцать лет, очень плакала и боялась. Но её костный мозг подошёл лучше всех… (Замолкает.) Я уже могу об этом рассказывать… Раньше не могла. Я десять лет молчала… Десять лет… (Замолкает.)
Когда он узнал, что костный мозг берут у его младшей сестрички, наотрез отказался: «Я лучше умру. Не трогайте её, она маленькая». Старшей сестре Люде было двадцать восемь лет, она сама медсестра, понимала, на что идёт. «Только бы он жил», – говорила она. Я видела операцию. Они лежали рядышком на столах… Там большое окно в операционном зале. Операция длилась два часа… Когда кончили, хуже было Люде, чем ему, у неё на груди восемнадцать проколов, тяжело выходила изпод наркоза. И сейчас болеет, на инвалидности… Была красивая, сильная девушка. Замуж не вышла… А я тогда металась из одной палаты в другую, от него – к ней. Он лежал уже не в обычной палате, а в специальной барокамере, за прозрачной плёнкой, куда заходить не разрешалось. Там такие специальные приспособления есть, чтобы, не заходя под плёнку, вводить уколы, ставить катэтор… Но все на липучках, на замочках, и я научилась ими пользоваться… Отсовывать… И пробираться к нему… Возле его кровати стоял маленький стульчик… Ему стало так плохо, что я уже не могла отойти, ни на минуту. Звал меня постоянно: «Люся, где ты? Люсенька!» Звал и звал… Другие барокамеры, где лежали наши ребята, обслуживали солдаты, потому что штатные санитары отказались, требовали защитной одежды. Солдаты выносили судно. Протирали полы, меняли постельное бельё… Полностью обслуживали. Откуда там появились солдаты? Не спрашивала… Только он… Он… А каждый день слышу: умер, умер… Умер Тищура. Умер Титенок. Умер… Как молотком по темечку…
Стул двадцать пять – тридцать раз в сутки. С кровью и слизью. Кожа начала трескаться на руках, ногах… Все тело покрылось волдырями. Когда он ворочал головой, на подушке оставались клочья волос…А все такое родное. Любимое… Я пыталась шутить: «Даже удобно. Не надо носить расчёску». Скоро их всех постригли. Его я стригла сама. Я все хотела ему делать сама. Если бы я могла выдержать физически, то я все двадцать четыре часа не ушла бы от него. Мне каждую минутку было жалко… Минутку и то жалко… (Закрывает лицо руками и молчит.) Приехал мой брат и испугался: «Я тебя туда не пущу!» А отец говорит ему: «Такую разве не пустишь? Да она в окно влезет! По пожарной лестнице!»
Отлучилась… Возвращаюсь – на столике у него апельсин… Большой, не жёлтый, а розовый. Улыбается: «Меня угостили. Возьми себе». А медсестра через плёночку машет, что нельзя этот апельсин есть. Раз возле него уже какоето время полежал, его не то, что есть, к нему прикасаться страшно. «Ну, съешь, – просит. – Ты же любишь апельсины». Я беру апельсин в руки. А он в это время закрывает глаза и засыпает. Ему все время давали уколы, чтобы он спал. Наркотики. Медсестра смотрит на меня в ужасе… А я? Я готова сделать все, чтобы он только не думал о смерти… И о том, что болезнь его ужасная, что я его боюсь… Обрывок какогото разговора… У меня в памяти… Ктото увещевает: «Вы должны не забывать: перед вами уже не муж, не любимый человек, а радиоактивный объект с высокой плотностью заражения. Вы же не самоубийца. Возьмите себя в руки». А я как умалишённая: «Я его люблю! Я его люблю!» Он спал, я шептала: «Я тебя люблю!» Шла по больничному двору: «Я тебя люблю!» Несла судно: «Я тебя люблю!» Вспоминала, как мы с ним раньше жили… В нашем общежитии… Он засыпал ночью только тогда, когда возьмёт меня за руку. У него была такая привычка: во сне держать меня за руку. Всю ночь.
А в больнице я возьму его за руку и не отпускаю…
Ночь. Тишина. Мы одни. Посмотрел на меня внимательновнимательно и вдруг говорит:
– Так хочу увидеть нашего ребёнка. Какой он?
– А как мы его назовём?
– Ну, это ты уже сама придумаешь…
– Почему я сама, если нас двое?
– Тогда, если родится мальчик, пусть будет Вася, а если девочка – Наташка.
– Как это Вася? У меня уже есть один Вася. Ты! Мне другого не надо.
Я ещё не знала, как я его любила! Он… Только он… Как слепая! Даже не чувствовала толчков под сердцем. Хотя была уже на шестом месяце…Я думала, что она внутри меня моя маленькая, и она защищена. Моя маленькая…
О том, что ночую у него в барокамере, никто из врачей не знал. Не догадывался. Пускали меня медсёстры. Первое время тоже уговаривали: «Ты – молодая. Что ты надумала? Это уже не человек, а реактор. Сгорите вместе». Я, как собачка, бегала за ними… Стояла часами под дверью. Просилаумоляла. И тогда они: «Черт с тобой! Ты – ненормальная». Утром перед восьмью часами, когда начинался врачебный обход, показывают через плёнку: «Беги!». На час сбегаю в гостиницу. А с девяти утра до девяти вечера у меня пропуск. Ноги у меня до колен посинели, распухли, настолько я уставала. Моя душа была крепче тела… Моя любовь…
Пока я с ним… Этого не делали… Но, когда уходила, его фотографировали… Одежды никакой. Голый. Одна лёгкая простыночка поверх. Я каждый день меняла эту простыночку, а к вечеру она вся в крови. Поднимаю его, и у меня на руках остаются кусочки кожи, прилипают. Прошу: «Миленький! Помоги мне! Обопрись на руку, на локоть, сколько можешь, чтобы я тебе постель разгладила, не покинула наверху шва, складочки». Любой шовчик – это уже рана на нем. Я срезала себе ногти до крови, чтобы гдето его не зацепить. Никто из медсестёр не решался подойти, прикоснуться, если чтонибудь нужно, зовут меня. И они… Они фотографировали… Говорили, для науки. А я бы их всех вытолкнула оттуда! Кричала бы и била! Как они могут! Если бы я могла их туда не пустить… Если бы…
Выйду из палаты в коридор… И иду на стенку, на диван, потому что я ничего не вижу. Остановлю дежурную медсестру: «Он умирает». – Она мне отвечает: «А что ты хочешь? Он получил тысяча шестьсот рентген, а смертельная доза четыреста.» Ей тоже жалко, но подругому. А оно все моё… Все любимое.
Когда они все умерли, в больнице сделали ремонт… Стены скоблили, взорвали паркет и вынесли… Столярку.
Дальше – последнее… Помню обрывками… Все уплывает…
Ночь сижу возле него на стульчике… В восемь утра: «Васенька, я пойду. Я немножко отдохну». Откроет и закроет глаза – отпустил. Только дойду до гостиницы, до своей комнаты, лягу на пол, на кровати лежать не могла, так все болело, как уже стучит санитарка: «Иди! Беги к нему! Зовёт беспощадно!» А в то утро Таня Кибенок так меня просила, звала: «Поедем со мной на кладбище. Я без тебя не смогу». В то утро хоронили Витю Кибенка и Володю Правика. С Витей они были друзья, мы дружили семьями. За день до взрыва вместе сфотографировались у нас в общежитии. Такие они наши мужья там красивые! Весёлые! Последний день нашей той жизни… Дочернобыльской… Такие мы счастливые!
Вернулась с кладбища, быстренько звоню на пост медсестре: «Как он там?» – «Пятнадцать минут назад умер». Как? Я всю ночь была у него. Только на три часа отлучилась! Стала у окна и кричала: «Почему? За что?» Смотрела на небо и кричала… На всю гостиницу… Ко мне боялись подойти… Опомнилась: напоследок его увижу! Увижу! Скатилась с лестницы… Он лежал ещё в барокамере, не увезли. Последние слова его: «Люся! Люсенька!» – «Только отошла. Сейчас прибежит», – успокоила медсестра. Вздохнул и затих.
Уже я от него не оторвалась… Шла с ним до гроба… Хотя запомнила не сам гроб, а большой полиэтиленовый пакет… Этот пакет… В морге спросили: «Хотите, мы покажем вам, во что его оденем». Хочу! Одели в парадную форму, фуражку наверх на грудь положили. Обувь не подобрали, потому что ноги распухли. Бомбы вместо ног. Парадную форму тоже разрезали, натянуть не могли, не было уже целого тела. Все – кровавая рана. В больнице последние два дня… Подниму его руку, а кость шатается, болтается кость, телесная ткань от неё отошла. Кусочки лёгкого, кусочки печени шли через рот… Захлёбывался своими внутренностями… Обкручу руку бинтом и засуну ему в рот, все это из него выгребаю… Это нельзя рассказать! Это нельзя написать! И даже пережить… Это все такое родное… Такое… Ни один размер обуви невозможно было натянуть… Положили в гроб босого…
На моих глазах… В парадной форме его засунули в целлофановый мешок и завязали. И этот мешок уже положили в деревянный гроб… А гроб ещё одним мешком обвязали… Целлофан прозрачный, но толстый, как клеёнка. И уже все это поместили в цинковый гроб, еле втиснули. Одна фуражка наверху осталась.
Съехались все… Его родители, мои родители… Купили в Москве чёрные платки… Нас принимала чрезвычайная комиссия. И всем говорила одно и то же, что отдать вам тела ваших мужей, ваших сыновей мы не можем, они очень радиоактивные и будут похоронены на московском кладбище особым способом. В запаянных цинковых гробах, под бетонными плитками. И вы должны этот документ подписать… Нужно ваше согласие… Если ктото возмущался, хотел увезти гроб на родину, его убеждали, что они, мол, герои и теперь семье уже не принадлежат. Они уже государственные люди… Принадлежат государству.
Сели в катафалк… Родственники и какието военные люди. Полковник с рацией… По рации передают: «Ждите наших приказаний! Ждите!» Два или три часа колесили по Москве, по кольцевой дороге. Опять в Москву возвращаемся… По рации: «На кладбище въезд не разрешаем. Кладбище атакуют иностранные корреспонденты. Ещё подождите». Родители молчат… Платок у мамы чёрный… Я чувствую, что теряю сознание. Со мной истерика: «Почему моего мужа надо прятать? Он – кто? Убийца? Преступник? Уголовник? Кого мы хороним?» Мама: «Тихо, тихо, дочечка». Гладит меня по голове, берет за руку. Полковник передаёт: «Разрешите следовать на кладбище. С женой истерика». На кладбище нас окружили солдаты. Шли под конвоем. И гроб несли под конвоем. Никого не пустили попрощаться… Одни родственники… Засыпали моментально. «Быстро! Быстро!» – командовал офицер. Даже не дали гроб обнять.
И – сразу в автобусы…
Мгновенно купили и принесли обратные билеты… На следующий день… Все время с нами был какойто человек в штатском, с военной выправкой, не дал даже выйти из номера и купить еду в дорогу. Не дай Бог, чтобы мы с кемнибудь заговорили, особенно я. Как будто я тогда могла говорить, я уже даже плакать не могла. Дежурная, когда мы уходили, пересчитала все полотенца, все простыни… Тут же их складывала в полиэтиленовый мешок. Наверное, сожгли… За гостиницу мы сами заплатили. За четырнадцать суток…
Клиника лучевой болезни – четырнадцать суток… За четырнадцать суток человек умирает…
Дома я уснула. Зашла в дом и повалилась на кровать. Я спала трое суток… Меня не могли поднять… Приехала «Скорая помощь». «Нет, – сказал врач, – она не умерла. Она проснётся. Это такой страшный сон».
Мне было двадцать три года…
Я помню сон… Приходит ко мне моя умершая бабушка, в той одежде, в которой мы её похоронили. И наряжает ёлку. «Бабушка, почему у нас ёлка? Ведь сейчас лето?» – «Так надо. Скоро твой Васенька ко мне придёт». А он вырос среди леса. Я помню… Второй сон… Вася приходит в белом и зовёт Наташу. Нашу девочку, которую я ещё не родила. Уже она большая, и я удивляюсь: когда она так подросла? Он подбрасывает её под потолок, и они смеются… А я смотрю на них и думаю, что счастье – это так просто. Так просто! А потом мне приснилось….. Мы бродим с ним по воде. Долгодолго идём… Просил, наверное, чтобы я не плакала. Давал знак оттуда. Сверху. (Затихает надолго.)
Через два месяца я приехала в Москву. С вокзала – на кладбище. К нему! И там на кладбище у меня начались схватки. Только я с ним заговорила… Вызвали «Скорую» Я дала адрес. Рожала я там же… У той же Ангелины Васильевны Гуськовой… Она меня ещё тогда предупредила: «Рожать приезжай к нам». А куда я такая ещё поеду? Родила я на две недели раньше срока…
Мне показали… Девочка… «Наташенька, – позвала я. – Папа назвал тебя Наташенькой». На вид здоровый ребёнок. Ручки, ножки… А у неё был цирроз печени… В печени – двадцать восемь рентген… Врождённый порок сердца… Через четыре часа сказали, что девочка умерла. И опять, что мы её вам не отдадим! Как это не отдадите?! Это я её вам не отдам! Вы хотите её забрать для науки, а я ненавижу вашу науку! Ненавижу! Она забрала у меня сначала его, а теперь ещё ждёт… Не отдам! Я похороню её сама. Рядом с ним… (Переходит на шёпот )
Все не те слова вам говорю… Не такие… Нельзя мне кричать после инсульта. И плакать нельзя. Но я хочу… Хочу, чтобы знали… Ещё никому не признавалась… Когда я не отдала им мою маленькую девочку. Нашу девочку… Тогда они принесли мне деревянную коробочку: «Она – там». Я посмотрела: её запеленали. Она лежала в пеленочках. И тогда я заплакала: «Положите её у его ног. Скажите, что это наша Наташенька».
Там, на могилке не написано: Наташа Игнатенко… Там только его имя… Она же была ещё без имени, без ничего… Только душа… Душу я там и похоронила…
Я прихожу к ним всегда с двумя букетами: один – ему, второй – на уголок кладу ей. Ползаю у могилы на коленках… Всегда на коленках… (Бессвязно). Я её убила… Я… Она… Спасла… Моя девочка меня спасла, она приняла весь радиоудар на себя, стала как бы приёмником этого удара. Такая маленькая. Крохотулечка. (Задыхаясь) Она меня уберегла… Но я любила их двоих… Разве… Разве можно убить любовью? Такой любовью!! Почему это рядом? Любовь и смерть. Всегда они вместе. Кто мне объяснит? Кто подскажет? Ползаю у могилы на коленках… (Надолго затихает).
…В Киеве мне дали квартиру. В большом доме, где теперь живут все, кто уехал с атомной станции. Все знакомые. Квартира большая, двухкомнатная, о какой мы с Васей мечтали. А я сходила в ней с ума! В каждом углу, куда ни гляну – везде он… Его глаза…Начала ремонт, лишь бы не сидеть, лишь бы забыться. И так два года… Снится мне сон… Мы идём с ним, а он идёт босиком. «Почему ты всегда необутый?» – «Да потому, что у меня ничего нет». Пошла в церковь… Батюшка меня научил: «Надо купить тапочки большого размера и положить комунибудь в гроб. Написать записку – что это ему». Я так и поступила… Приехала в Москву и сразу – в церковь. В Москве я к нему ближе… Он там лежит, на Митинском кладбище… Рассказываю служителю, что так и так, мне надо тапочки передать. Спрашивает: «А ведомо тебе, как это делать надо?» Ещё раз объяснил… Как раз внесли отпевать дедушку старого. Я подхожу к гробу, поднимаю накидочку и кладу туда тапочки. «А записку ты написала?» – «Да, написала, но не указала, на каком кладбище он лежит». – «Там они все в одном мире. Найдут его».
У меня никакого желания к жизни не было. Ночью стою у окна, смотрю на небо: «Васенька, что мне делать? Я не хочу без тебя жить». Днём иду мимо детского садика, стану и стою… Глядела бы и глядела на детей… Я сходила с ума! И стала ночью просить: «Васенька, я рожу ребёнка. Я уже боюсь быть одна. Не выдержу дальше. Васенька!!» А в другой раз так попрошу: «Васенька, мне не надо мужчины. Лучше тебя для меня нет. Я хочу ребёночка».
Мне было двадцать пять лет…
Я нашла мужчину…Все ему рассказала…. Всю правду: у меня одна любовь, на всю жизнь. Я все ему открыла… Мы встречались, но я никогда его в дом к себе не звала, в дом не могла. Там – Вася…
Работала я кондитером. Леплю торт, а слезы катятся. Я не плачу, а слезы катятся. Единственное, о чем девочек просила: «Не жалейте меня. Будете жалеть, я уйду». Я хотела быть, как все. Не надо меня жалеть… Я когдато была счастливая…
Принесли мне Васин орден… Красного цвета… Я смотреть на него долго не могла. Слезы катятся…
…Родила мальчика. Андрей… Андрейка… Подруги останавливали: «Тебе нельзя рожать», и врачи пугали: «Ваш организм не выдержит». Потом… Потом они сказали, что он будет без ручки… Без правой ручки… Аппарат показывал… «Ну, и что? – думала я. – Научу писать его левой ручкой». А родился нормальный… красивый мальчик… Учится уже в школе, учится на одни пятёрки. Теперь у меня есть ктото, кем я дышу и живу. Свет в моей жизни. Он прекрасно все понимает: «Мамочка, если я уеду к бабушке, на два дня, ты дышать сможешь?» Не смогу! Боюсь на день с ним разлучиться. Мы шли по улице… И я, чувствую, падаю… Тогда меня разбил первый инсульт… Там, на улице… «Мамочка, тебе водички дать». – «Нет, ты стой возле меня. Никуда не уходи». И хватанула его за руку. Дальше не помню… Открыла глаза в больнице… Но так его хватанула, что врачи еле разжали мои пальцы. У него рука долго была синяя. Теперь выходим из дома: «Мамочка, только не хватай меня за руку. Я никуда от тебя не уйду». Он тоже болеет: две недели в школе, две дома с врачом. Вот так и живём. Боимся друг за друга. А в каждом углу Вася… Его фотографии… Ночью с ним говорю и говорю… Бывает, меня во сне попросит: «Покажи нашего ребёночка». Мы с Андрейкой приходим … А он приводит за руку дочку. Всегда с дочкой. Играет только с ней…
Так я и живу… Живу одновременно в реальном и нереальном мире. Не знаю, где мне лучше… (Встаёт. Подходит к окну). Нас тут много. Целая улица, её так и называют – чернобыльская. Всю свою жизнь эти люди на станции проработали. Многие до сих пор ездят туда на вахту, теперь станцию обслуживают вахтовым методом. Никто там уже не живёт и жить никогда не будет. У них у всех тяжёлые заболевания, инвалидности, но работу свою не бросают, боятся даже подумать об этом. У них нет жизни без реактора, реактор – их жизнь. Где и кому они сегодня нужны в другом месте? Часто умирают. Умирают мгновенно. Они умирают на ходу – шёл и упал, уснул и не проснулся. Нёс медсестре цветы и остановилось сердце. Стоял на автобусной остановке… Они умирают, но их никто понастоящему не расспросил. О том, что мы пережили… Что видели… О смерти люди не хотят слушать. О страшном…
Но я вам рассказала о любви… Как я любила…"
Людмила Игнатенко,
жена погибшего пожарника
Василия Игнатенко
Интервью автора с самой собой о пропущенной истории и о том, почему Чернобыль ставит под сомнение нашу картину мира
– Я – свидетель Чернобыля… Самого главного события двадцатого века, несмотря на страшные войны и революции, которыми будет памятен этот век. Уже прошло двадцать лет после катастрофы, но до сих пор для меня вопрос – о чем я свидетельствую: о прошлом или о будущем? Так легко соскользнуть в банальность… В банальность ужаса… Но я смотрю на Чернобыль, как на начало новой истории, он не только знание, а и предзнание, потому что человек вступил в спор с прежними представлениями о себе и о мире. Когда мы говорим о прошлом или о будущем, то вкладываем в эти слова свои представления о времени, но Чернобыль – это прежде всего катастрофа времени. Радионуклиды, разбросанные по нашей земле, будут жить пятьдесят, сто, двести тысяч лет… И больше… С точки зрения человеческой жизни они вечные. Что же мы способны понять? В наших ли силах добыть и распознать смысл в этом ещё незнакомом нам ужасе?
О чем эта книга? Почему я её написала?
– Эта книга не о Чернобыле, а о мире Чернобыля. О самом событии написаны уже тысячи страниц и сняты сотни тысяч метров киноплёнки. Я же занимаюсь тем, что назвала бы пропущенной историей, бесследными следами нашего пребывания на земле и во времени. Пишу и собираю повседневность чувств, мыслей, слов. Пытаюсь застичь быт души. Жизнь обычного дня обычных людей. Здесь же все необычно: и обстоятельства, и люди, какими их заставили, подняли быть обстоятельства, когда они обживали новое пространство. Чернобыль для них – не метафора и символ, он – их дом. Сколько раз искусство репетировало апокалипсис, пробовало разные технологические версии светопреставления, но теперь мы точно знаем, что жизнь куда! фантастичнее. Через год после катастрофы меня ктото спросил: «Все пишут. А вы живёте здесь и не пишете. Почему?» А я не знала, как об этом писать, с каким инструментом и откуда подступиться. Если раньше, когда писала свои книги, я вглядывалась в страдания других, то сейчас я и моя жизнь стали частью события. Слепились воедино, не отойти на расстояние. Имя моей маленькой, затерянной в Европе страны, о которой мир раньше почти ничего не слышал, зазвучало на всех языках, она превратилась в дьявольскую чернобыльскую лабораторию, а мы, беларусы, стали чернобыльским народом. Где бы я теперь ни появлялась, все с любопытством оглядывались: «А, вы оттуда? Что там?» Конечно, можно было быстро написать книгу, какие потом появлялись одна за другой – что случилось в ту ночь на станции, кто виноват, как скрывали аварию от мира и от собственного народа, сколько тонн песка и бетона понадобилось, чтобы соорудить саркофаг над дышащим смертью реактором, – но чтото меня останавливало. Держало за руку. Что? Ощущение тайны. Это, скоропостижно поселившееся в нас ощущение, витало тогда над всем: нашими разговорами, действиями, страхами и следовало вслед за событием. Событием – чудовищем. У всех появилось высказанное или не высказанное чувство, что мы прикоснулись к неведомому. Чернобыль – это тайна, которую нам ещё предстоит разгадать. Непрочтенный знак. Может быть, загадка на двадцать первый век. Вызов ему. Стало ясно: кроме коммунистических, национальных и новых религиозных вызовов, среди которых живём и выживаем, впереди нас ждут другие вызовы, более свирепые и тотальные, но пока ещё скрытые от глаза. Но чтото уже после Чернобыля приоткрылось…
Ночь 26 апреля 1986 года… За одну ночь мы переместились в другое место истории. Совершили прыжок в новую реальность, и она, эта реальность, оказалась выше не только нашего знания, но и нашего воображения. Порвалась связь времён… Прошлое вдруг оказалось беспомощным, в нем не на что было опереться, в вездесущем (как мы верили) архиве человечества не нашлось ключей, чтобы открыть эту дверь. Я не раз слышала в те дни: «таких слов не подберу, чтобы передать то, что я видела и пережила», «никто раньше мне ничего подобного не рассказывал», «ни в одной книжке об этом не читал и в кино не видел». Между временем, когда случилась катастрофа и тем временем, когда о ней начали рассказывать, была пауза. Момент немоты… Он запомнился всем… Гдето наверху принимали какието решения, сочиняли секретные инструкции, поднимали в небо вертолёты, двигали по дорогам огромное количество техники, внизу – ждали сообщений и боялись, жили со слухов, но все молчали о главном – что же всетаки произошло? Не находили слов для новых чувств и не находили чувств для новых слов, не умели ещё выразиться, но постепенно погружались в атмосферу нового думанья, так можно сегодня определить то наше состояние. Просто фактов уже не хватало, тянуло заглянуть за факт, войти в смысл происходящего. Налицо имелся эффект потрясения. И я искала этого потрясённого человека… Он говорил новые тексты…Голоса иногда пробивались как будто сквозь сон или бред, из параллельного мира. Рядом с Чернобылем все начинали философствовать. Становились философами. Храмы опять заполнились людьми… Верующими и недавними атеистами… Искали ответов, которые не могли дать физика и математика. Трехмерный мир раздвинулся, и я не встречала смельчаков, которые бы снова могли поклясться на Библии материализма. Ярко вспыхнула бесконечность. Замолчали философы и писатели, выбитые из знакомой колеи культуры и традиции. Интереснее всего в те первые дни было разговаривать не с учёными, чиновниками и военными с большими погонами, а со старыми крестьянами. Живут они без Толстого и Достоевского, без Интернета, но их сознание какимто образом вместило в себя новую картину мира. Не разрушилось. Наверное, мы все скорее бы справились с военной атомной ситуацией, как в Хиросиме, собственно, к ней и готовились. Но катастрофа случилась на невоенном атомном объекте, а мы были люди своего времени и верили, как нас учили, что советские атомные станции самые надёжные в мире, их можно строить даже на Красной площади. Военный атом – это Хиросима и Нагасаки, а мирный атом – это электрическая лампочка в каждом доме. Никто ещё не догадывался, что военный и мирный атом близнецы. Сообщники. Мы поумнели, весь мир поумнел, но поумнел он после Чернобыля. Сегодня беларусы, как живые «чёрные ящики» записывают информацию для будущего. Для всех.
Я долго писала эту книгу… Почти двадцать лет… Встречалась и разговаривала с бывшими работниками станции, учёными, медиками, солдатами, переселенцами, самоселами…С теми, у кого Чернобыль – основное содержание их мира, все внутри и вокруг отравлено им, а не только земля и вода. Они рассказывали, искали ответы… Мы думали вместе… Часто они торопились, боялись не успеть, я ещё не знала, что цена их свидетельствам – жизнь. «Запишите… – Повторяли. – Мы не все поняли, что видели, но пусть останется. Ктото прочтёт и поймёт. Потом… После нас…» Не зря они торопились, многих уже нет в живых. Но они успели послать сигнал…
– Все, что нам известно об ужасах и страхах, больше всего связано с войной. Сталинский ГУЛАГ и Освенцим недавние приобретения зла. История всегда была историей войн и полководцев, и война являлась, скажем так, мерой ужаса. Поэтому люди смешивают понятия войны и катастрофы… В Чернобыле налицо как будто все признаки войны: много солдат, эвакуация, оставленное жильё. Нарушен ход жизни. Чернобыльская информация в газетах сплошь из военных слов: атом, взрыв, герои… И это затрудняет понимание того, что мы находимся в новой истории… Началась история катастроф… Но человек не хочет об этом думать, потому что не задумывался над этим никогда, он прячется за то, что ему знакомо. За прошлое. Даже памятники героям Чернобыля похожи на военные…
– Моя первая поездка в зону…
Цвели сады, радостно блестела на солнце молодая трава. Пели птицы. Такой знакомый… знакомый… мир. Первая мысль: все на месте и все, как прежде. Та же земля, та же вода, те же деревья. И форма, и цвет, и запах у них вечные, никто не в силах тут чтолибо изменить. Но уже в первый день мне объяснили: цветы рвать не надо, на земле лучше не сидеть, воду из родника не пить. К вечеру наблюдала, как пастухи хотели загнать в реку усталое стадо, но коровы подходили к воде и тут же заворачивали назад. Както они угадывали об опасности. А кошки, рассказывали мне, перестали есть дохлых мышей, а те валялись везде: в поле, во дворах. Смерть таилась повсюду, но это была какаято другая смерть. Под новыми масками. В незнакомом обличии. Человека застигли врасплох, он был не готов. Не готов, как биовид, не срабатывал весь его природный инструмент, который настроен, чтобы увидеть, послушать, потрогать. Ничего из этого было невозможно, глаза, уши, пальцы уже не годились, не могли послужить, потому как радиация не видна и у неё нет запаха и звука. Она бестелесна. Всю жизнь мы воевали или готовились к войне, столько о ней знаем – и вдруг! Образ врага изменился. У нас появился другой враг… Враги… Убивала скошенная трава. Словленная рыба, пойманная дичь. Яблоко… Мир вокруг нас, раньше податливый и дружелюбный, теперь внушал страх. Старые люди, уезжая в эвакуацию и ещё не представляя, что навсегда – смотрели на небо: «Солнце светит… Нет ни дыма, ни газа. Не стреляют. Ну, разве это война? А надо становиться беженцами…» Знакомый… незнакомый… мир.
Как понять, где мы находимся? Что с нами происходит? Здесь… Сейчас… Спросить не у кого…
В зоне и вокруг зоны… Поражало бесчисленное количество военной техники. Маршировали солдаты с новенькими автоматами. С полной боевой выкладкой. Мне больше всего почемуто запомнились не вертолёты и бронетранспортёры, а эти автоматы…Оружие… Человек с ружьём в зоне… В кого он мог там стрелять и от кого защитить? От физики… От невидимых частиц… Расстрелять заражённую землю или дерево? На самой станции работало КГБ. Искали шпионов и диверсантов, ходили слухи, что авария – запланированная акция западных спецслужб, чтобы подорвать лагерь социализма. Надо быть бдительными.
Эта картина войны… Эта культура войны рухнула у меня на глазах. Мы вошли в непрозрачный мир, где зло не даёт никаких объяснений, не раскрывает себя и не знает законов.
Я видела, как дочернобыльский человек превращался в чернобыльского человека.
– Не один раз… И тут есть о чем подумать… Я слышала мнение, что поведение пожарников, тушивших в первую ночь пожар на атомной станции, и ликвидаторов напоминает самоубийство. Коллективное самоубийство. Ликвидаторы часто работали без защитной спецодежды, беспрекословно отправлялись туда, где «умирали» роботы, от них скрывали правду о полученных высоких дозах, и они с этим мирились, а потом ещё радовались полученным правительственным грамотами и медалям, которые им вручали перед смертью… А многим так и не успевали вручить… Так кто они всетаки герои или самоубийцы? Жертвы советских идей и воспитания? Почемуто со временем забывается, что они спасли свою страну. Спасли Европу. Только на секунду представить себе картину, если бы взорвались остальные три реактора…
– Они – герои. Герои новой истории. Их сравнивают с героями Сталинградской битвы или сражения под Ватерлоо, но они спасали нечто большее, чем родное отечество, они спасали саму жизнь. Время жизни. Живое время. Чернобылем человек замахнулся на все, на весь божественный мир, где, кроме человека, живут тысячи других существ. Животных и растений. Когда я к ним приходила… И слушала их рассказы о том, как они (первые и впервые!) занимались новым человеческим нечеловеческим делом – хоронили землю в земле, то есть закапывали заражённые пласты в специальных бетонных бункерах вместе со всем их населением – жуками, пауками, личинками. Разнообразными насекомыми, чьих даже имён не знали. Не помнили. У них было совершенно иное понимание смерти, оно распространялось на все – от птицы до бабочки. Их мир был уже другим миром – с новым правом жизни, с новой ответственностью и новым чувством вины. В их рассказах постоянно присутствовала тема времени, они говорили «впервые», «никогда больше», «навсегда». Вспоминали, как ездили по опустевшим деревням и встречали иногда там одиноких стариков, которые не захотели уехать вместе со всеми или потом вернулись из чужих краёв: сидели те вечером при лучине, косили косой, жали серпом, лес валили топором, обращались в молитвах к зверям и духам. К Богу. Все, как и двести лет назад, а наверху гдето летали космические корабли. Время укусило свой хвост, начало и конец соединились. Чернобыль для тех, кто там был, не кончился в Чернобыле. Они вернулись не с войны… А как будто с другой планеты… Я поняла, что свои страдания они совершенно сознательно обращали в новое знание, дарили нам: смотрите, вам надо будет чтото с этим знанием делать, както его употребить.
У героев Чернобыля есть один памятник… Это – рукотворный саркофаг, в который они уложили ядерный огонь. Пирамида двадцатого века.
– На чернобыльской земле жалко человека. Но ещё больше жалко зверя… Я не оговорилась… Сейчас поясню. Что оставалось в мёртвой зоне после того, как уходили люди? Старые погосты и биомогильники, так называются кладбища для животных. Человек спасал только самого себя, всех остальных он предал, после его отъезда в деревни входили отряды солдат или охотников и расстреливали животных. А собаки бежали на человеческий голос… и кошки… И лошади ничего не могли понять… А онито ни в чем неповинны – ни звери, ни птицы, и умирали они безмолвно, что ещё страшнее. Когдато индейцы в Мексике и даже в дохристианской Руси просили прощения у животных и птиц, которых должны были убить себе для пропитания. А в древнем Египте животное имело право на жалобу против человека. В одном из папирусов, сохранившемся в пирамиде, написано: «Не найдено ни одной жалобы быка против Н.» Перед уходом в царство мёртвых египтянин читал молитву, в которой были и такие слова: «Я не обижал никакую тварь. Я не отнимал у животного ни зёрна, ни травы.»
Что дал чернобыльский опыт? Повернул ли он нас к этому молчаливому и таинственному миру «других»?
– Один раз я видела, как вошли солдаты в деревню, из которой ушли люди, и начали стрелять…
Беспомощные крики животных… Они кричали на разных своих языках… Об этом уже написано в Новом завете. Иисус Христос приходит в Иерусалимский храм и видит там животных, приготовленных к ритуальной жертве: с перерезанными горлами, истекающих кровью. Иисус закричал: «вы превратили дом молитвы в вертеп разбойников». Он мог бы добавить – в бойню… Для меня сотни оставленных в зоне биомогильников те же древние капища. Только кому из богов? Богу науки и знания или Богу огня? В этом смысле Чернобыль дальше Освенцима и Колымы. Дальше Холокоста. Он предлагает конечность. Упирается в ничто.
Другими глазами оглядываю мир вокруг… Ползёт по земле маленький муравей, и он теперь мне ближе. Птица в небе летит, и она ближе. Между мной и ими расстояние сокращается. Нет прежней пропасти. Все – жизнь.
Запомнилось и такое… Рассказывал старый пасечник (а потом я слышала о том же и от других): «Вышел утром в сад, чегото не хватает, какогото знакомого звука. Ни одной пчелы… Не слышно ни одной пчелы! Ни одной! Что? Что такое? И на второй день они не вылетели. И на третий… Потом нам сообщили, что на атомной – авария, а она рядом. Но долго мы ничего не знали. Пчелы знали, а мы нет. Теперь, если что, буду на них смотреть. На их жизнь». Ещё пример… Заговорила с рыбаками у реки, они вспомнили: «Мы ждали, когда нам по телевизору объяснят… Расскажут, как спасаться. А червяки. Простые червяки. Они ушли глубоко в землю, может, на полметра или на метр. А нам же непонятно. Мы копаликопали. Ни одного червяка не нашли для рыбалки…»
Кто же из нас первее, прочнее и вечнее на земле – мы или они? Нам бы у них учиться, как выжить… И как жить…
– Сошлись две катастрофы: социальная – на наших глазах развалился Советский Союз, ушёл под воду гигантский социалистический материк, и космическая – Чернобыль. Два глобальных взрыва. И первый – ближе, понятнее. Люди озабочены днём и бытом: на что купить, куда поехать? Во что верить? Под какие знамёна снова встать или надо учиться жить для себя, своей жизнью? Последнее нам незнакомо, не умеем, потому что ещё никогда так не жили. Это переживают все и каждый. А о Чернобыле хотели бы забыть, потому что сознание перед ним капитулировало. Катастрофа сознания. Мир наших представлений и ценностей взорван. Если бы мы победили Чернобыль или поняли до конца, то думали и писали бы о нем больше. А так живём в одном мире, а сознание существует в другом. Реальность ускользает, не вмещается в человека.
– Да… За реальностью не удаётся угнаться…
– Один пример… До сих пор пользуемся старыми словами: «далекоблизко», «своичужие»… Но что значит далеко или близко после Чернобыля, когда уже на четвёртые сутки чернобыльские облака плыли над Африкой и Китаем? Земля оказалась такая маленькая, это не та земля, которая была во время Колумба. Бесконечная. Теперь у нас появилось другое ощущение пространство. Живём в обанкротившемся пространстве. Ещё… В последние сто лет человек стал жить больше, но все равно его сроки ничтожны и крошечны рядом с жизнью радионуклидов, поселившихся на нашей земле. Многие из них будут жить тысячелетиями. Нам и не заглянуть в такую даль! Рядом с ними переживаешь другое чувство времени. И это все – Чернобыль. Его следы. То же творится с нашими отношениями с прошлым, фантастикой, знаниями… Прошлое оказалось беспомощным, из знаний уцелело только знание о нашем незнании. Происходит перестройка чувств… Теперь часто вместо обычных утешений врач говорит жене об умирающем муже: «Подходить близко нельзя! Целовать нельзя! Гладить нельзя! Это уже не любимый человек, а объект, подлежащий дезактивации.» Тут и Шекспир отступает. И великий Данте. Вопрос: подойти – не подойти? Целовать – не целовать? Одна из моих героинь (как раз беременная в то время) подошла и целовала, и не оставила мужа до самой его смерти. За это она поплатилась своим здоровьем и жизнью их маленького ребёнка. Ну, а как было выбрать между любовью и смертью? Между прошлым и незнакомым настоящим? А кто возьмёт на себя смелость и осудит тех жён и матерей, которые не сидели возле своих умирающих мужей и сыновей? Рядом с радиоактивными объектами… В их мире и любовь изменилась. И смерть.
Изменилось все, кроме нас.
– Чтобы событие стало историей, нужно хотя бы пятьдесят лет. А тут приходится идти по горячим следам…
– Зона… Отдельный мир… Другой среди всей остальной земли… Сначала придумали её фантасты, но литература отступила перед реальностью. Мы уже не можем, как герои Чехова верить: через сто лет человек будет прекрасен! Жизнь станет прекрасной!! Это будущее мы потеряли. Через сто лет был сталинский ГУЛАГ, Освенцим… Чернобыль…. И сентябрь в НьюЙорке… Непонятно, как это расположилось и как влезло в жизнь одного поколения, в его размеры. Например, в жизнь моего отца, которому сейчас восемьдесят три года? Человек выжил!?
Судьба – жизнь одного человека, история – жизнь нас всех. Я хочу рассказать историю таким образом, чтобы не потерять из виду судьбу… Одного человека…
– Больше всего в Чернобыле запоминается жизнь «после всего»: вещи без человека, пейзажи без человека. Дорога в никуда, провода в никуда. Нет, да и подумаешь, что это – прошлое или будущее?
– Мне иногда казалось, что я записываю будущее…
Глава первая
Земля мёртвых
Монолог о том, зачем люди вспоминают
"У меня тоже есть вопрос… Сам я ответить на него не могу…
Но вы взялись об этом писать… Об этом? А я не хотел бы, чтобы обо мне это знали. Что я там испытал… С одной стороны, есть желание открыться, выговориться, а с другой – чувствую, как я обнажаюсь, а мне бы этого не хотелось…
Помните, у Толстого? Пьер Безухов так потрясён после войны, что ему кажется – он и весь мир изменились навсегда. Но проходит какоето время, и он замечает за собой, что снова так же ругает кучера, так же брюзжит. Зачем тогда люди вспоминают? Чтобы восстановить истину? Справедливость? Освободиться и забыть? Понимают, что они – участники грандиозного события? Или ищут в прошлом защиты? И это притом, что воспоминания – хрупкая вещь, эфемерная, это не точные знания, а догадка человека о самом себе. Это ещё не знания, это только чувства.
Моё чувство… Я мучался, рылся в памяти и вспомнил…
Самое страшное со мной было в детстве… Это – война…
Помню, как мы, пацаны, играли в «папы и мамы»: раздевали малышей и клали их друг на дружку… Это были первые дети, родившиеся после войны. Вся деревня знала, какие слова они уже говорят, когда начали ходить, потому что за войну детей забыли. Мы ждали появления жизни. «В папы и мамы» – так называлась наша игра. Мы хотели увидеть появление жизни… А нам самим было по восемьдесять лет…
Я видел, как женщина сама себя убивала. В кустах у реки. Брала кирпич и била себя по голове. Она была беременная от полицая, которого вся деревня ненавидела. Ещё, будучи ребёнком, я видел, как рождаются котята. Помогал матери тянуть телёнка из коровы, водил на случку к кабану нашу свинью… Помню… Помню, как привезли убитого отца, на нем свитер, мама сама его вязала, отец, видимо, был расстрелян из пулемёта или автомата и чтото кровавое прямо кусками вылезало из этого свитера. Он лежал на нашей единственной кровати, больше положить было некуда. Потом его похоронили перед домом. И земля не пух, а тяжёлая глина. Изпод грядок для бураков. Кругом шли бои… На улице лежали убитые кони и люди…
Для меня это настолько запретные воспоминания, что я не говорил о них вслух…
Тогда я воспринимал смерть так же, как и рождение. У меня примерно было одинаковое чувство, когда появился телёнок из коровы… Появлялись котята. И когда женщина в кустах убивала себя… Почемуто это казалось мне одним и тем же, одинаковым. Рождение и смерть…
Я помню с детства, как пахнет в доме, когда режут кабана… Вы только тронули меня, и я уже падаю, падаю туда. В кошмар… В ужас… Лечу…
Ещё помню как нас, маленьких, женщины брали с собой в баню. И у всех женщин, и у моей матери выпадали матки (мы это уже понимали), они подвязывали их тряпками. Я это видел… Матки выходили от тяжёлой работы. Мужчин не было, их на фронте, в партизанах перебили, коней не было тоже, женщины тягали плуги на себе. Перепахивали свои огороды, колхозные поля. Когда я вырос, и у меня случалась близость с женщиной, я это вспоминал… То, что видел в бане…
Хотел забыть. Все забыть… Забывал… Я думал, что самое страшное со мной уже произошло… Это – война. И я защищён, я теперь защищён. Своим знанием, тем, что там… тогда… пережил… Но…
Я поехал в чернобыльскую зону… Много раз уже был там… И там понял, что я беспомощен. Я не понимаю… И я разрушаюсь от этой своей беспомощности. От того, что я не узнаю мир, в котором все переменилось. Даже зло другое. Прошлое меня уже не защищает… Не успокаивает… В нем нет ответов… Всегда они раньше были, а сегодня нет. Меня разрушает будущее, а не прошлое. (Задумывается )
Зачем люди вспоминают? Мой вопрос… Но я поговорил с вами, чтото проговорил словами… И чтото понял… Я теперь не так одинок. А как это у других?"
Пётр С., психолог
Монолог о том, что можно поговорить и с живыми, и с мёртвыми
"Ночью волк во двор вошёл… В окно глянула – стоит и светит глазами. Фарами…
Я ко всему привыкла. Семь лет живу одна, семь лет, как люди уехали… Ночью, бывает, сижу, пока не высветлит, и думаю, думаю. И сегодня всю ночь на кровати крючком сидела, а потом вышла поглядеть, какое солнышко. Что я вам скажу? Самая справедливая вещь на свете смерть. Никто ещё не откупился. Земля всех принимает: и добрых, и злых, и грешников. А больше справедливости на этом свете нет. Я тяжко и честно всю жизнь трудилась. По совести жила. А мне справедливость не выпадала. Бог гдето делил, пока до меня очередь дошла – у него уже ничего не осталось, чтобы мне дать. Молодой может умереть, а старый должен… Никто не бессмертен – ни царь, ни купец… Сначала я людей ждала, думала – все вернутся. Никто на век не уезжал, уезжали на время. А теперь смерти жду… Помереть не трудно, а страшно. Церкви нету, и батюшка не приезжает. Некому мне отнести свои грехи…
…Первый раз сказали, что у нас радиация, так мы думали: это болезнь какаято, кто заболеет – сразу помирает. Нет, говорят, чтото такое, что на земле лежит и в землю лезет, а увидеть нельзя. Зверь, может, видит и слышит, а человек нет. А это неправда! Я видела… Этот цезий у меня на огороде валялся, пока дождь его не намочил. Цвет у него такой чернильный… Лежит и переливается кусочками… Прибежала с колхозного поля и пошла на свой огород… И такой кусочек синий… А через двести метров ещё один… Величиной с платочек, что у меня на голове. Крикнула я соседке, другим бабам, мы все оббегали. Все огороды, поле вокруг… Гектара два… Может, четыре больших кусочка нашли… А один был красного цвета… Назавтра посыпал дождь. С самого утра. И к обеду их не стало. Приехала милиция, а уже не было чего показать. Только рассказывали… Кусочки вот такие… (Показывает руками.) Как мой платочек. Синие и красные.
Мы не сильно боялись этой радиации… Когда б мы её не видели, не знали, может, и боялись, а когда посмотрели, то уже не так страшно. Милиция с солдатами трафаретки поставила. У кого возле дома, где на улице – написали: семьдесят кюри, шестьдесят кюри… Век жили на своей картошке, на бульбочке, а тут сказали – нельзя! И лучок не разрешают, и морковку. Кому беда, кому смех… Работать на огороде советовали в марлевых повязках и резиновых перчатках. А золу из печи закапывать. Хоронить. Ооо… А тогда ещё один важный учёный приехал и выступил в клубе, что дрова надо мыть… Диво! Отсохни мои уши! Приказали перестирать пододеяльники, простыни, занавески… Так они ж в хате! В шкафах и сундуках. А какая в хате радиация? За стеклом? За дверями? Диво! Ты найди её в лесу, в поле… Колодцы позакрывали на замок, обернули целлофановой плёнкой… Вода «грязная»… Какая она грязная, она такая чистаячистая! Наговорили мешок. Вы все умрёте… Надо уезжать… Эвакуироваться…
Напугались люди… Набрались страху… Некоторые давай по ночам своё добро закапывать. И я свою одежду сложила… Красные грамоты за мой честный труд и копейку, какая у меня была, на чёрный день хранилась. Такая печаль! Такая печаль переедала сердце! Чтобы я так умерла, как я правду вам говорю! А тут слышу, что в одной деревне солдаты людей эвакуировали, а дед с бабкой остались. Перед тем днём, когда людей поднимали, пригнали в автобусы, они взяли коровку и подались в лес. Переждали там. Как в войну… Когда деревню каратели жгли… Откуда та беда берётся? (Плачет.) Непрочная наша жизнь… Рада не плакать, так слезы текут…
О! Поглядите в окно: сорока прилетела… Я их не гоню… Хоть, бывает, что сороки у меня яйца из сарая тягают. Все равно не гоню. У нас теперь у всех одна беда. Никого не гоню! Вчера заяц прибегал…
Вот если бы каждый день в хате были люди. Тут недалеко, в другой деревне, тоже баба одна живёт, я говорила, чтобы ко мне переходила. Что поможет, а что нет, но хотя бы заговорить до кого. Позвать… Ночью все у меня болит. Ноги крутит, как мурашки бегают, это нерв по мне ходит. Так я возьму что в руки. Жменьку зёрна… И хруп, хруп. Нерв тогда успокаивается… Что я уже наработалась за свою жизнь, нагоревалась. Всего хватило и ничего не хочу. Если б померла, то и отдохнула. Как там душа, а телу спокойно будет. И дочки у меня есть, и сыны… Все в городе… А я никуда отсюда не хочу! Дал Бог годы, а не дал доли. Я знаю, что докучает старый человек, дети потерпят, потерпят и обидят. Радость от детей пока малые. Наши женщины, которые поехали в город, все плачут. То невестка обижает, то дочка. Вернуться хотят. Мой хозяин тут… Лежит на могилках… Если бы не лежал тут, то жил бы в другом месте. И я с ним. (Вдруг весело.) А что ехать? Тут хорошо! Все растёт, все цветёт. Начиная от мошки до зверя, все живёт.
Я все вам вспомню… Летят самолёты и летят. Каждый день. Низконизко над головами. Летят на реактор. На станцию. Один за одним. А у нас – эвакуация. Переселение. Штурмуют хаты. Люди позакрывались, попрятались. Скот ревёт, дети плачут. Война! А солнышко светит… Я села и не выхожу из хаты, правда, на ключ не закрывала. Постучали солдаты: «Что, хозяйка, собралась?» Спрашиваю: «Силой будете мне руки и ноги связывать?» Помолчали, помолчали и пошли. Молоденькиемолоденькие. Дети! Бабы на коленях перед хатами ползали… Молились… Солдаты под руки одну, другую – и в машину. А я пригрозила, который до меня дотронется, силу свою покажет, тот кием получит. Ругалась! Крепко ругалась! Не плакала. В тот день я ни слезинки.
Сижу в хате. То крик. Крик! А то стало тихо… Затихло. Я в тот день… В первый день я не вышла из хаты…
Рассказывали: шла колонна людей… И шла колонна скота. Война!
Мой хозяин любил сказать, что человек стреляет, а Бог пули носит. Кому какая судьба! Молодые, что поуезжали, уже есть что поумирали. На новом месте. А я с киечком – хожу. Тупаю. Скучно станет, поплачу. Деревня пустая… А птицы тут всякие… Летают… И лось идёт хоть бы что… (Плачет.)
Я все вспомню… Люди поуезжали, а кошек и собак оставили. Первые дни я ходила и разливала всем молоко, а каждой собаке давала кусок хлеба. Они стояли у своих дворов и ждали хозяев. Ждали людей долго. Голодные кошки ели огурцы… Ели помидоры… До осени я у соседки косила траву перед калиткой. Забор упал, забор ей прибила. Ждала людей… Жил у соседки собачка, звали Жучок. «Жучок, – прошу, – если первый людей встретишь, – то крикни мне».
Ночью сню, как я эвакуируюсь… Офицер кричит: «Хозяйка, мы скоро все будем сжигать и закапывать. Выходи!» И везут меня кудато, в какоето незнакомое место. Непонятное. Это и не город, и не деревня. И не земля…
Случилась история… Был у меня хороший котик. Звали Васька. Зимой голодные крысы напали, нет спасения. Под одеяло лезли. Зерно в бочке – дырку прогрызли. Так Васька спас… Без Васьки бы погибла… Мы с ним поговорим, пообедаем. А тогда пропал Васька… Может, голодные собаки где напали и съели? Они все бегали голодные, пока не поумирали, кошки были такие голодные, что котят ели, летом не ели, а зимой. Прости, Господи! А одну бабу крысы загрызли… В своём доме. Рыжые крысы… Правда или нет, а бают. Рыскают тут бомжи… Первые годы добра хватало: сорочки, кофты, шубы. Бери и вези на барахолку. Вот они напьются, песни поют. Матьперемать. Один свалился с велосипеда и уснул на улице. Утром две косточки нашли и велосипед. Правда или нет? Не скажу. Бают.
Тут все живёт. Ну, всевсе! Ящерица живёт, лягушка квакает. И червяк ползает. И мыши есть! Все есть! Особенно весной хорошо. Я люблю, когда сирень цветёт. Черёмуха пахнет. Пока ноги крепко держали, сама за хлебом ходила, в одну только сторону пятнадцать километров. Молодая бегом бы проскакала. Привычная. После войны мы ходили за семенами на Украину. За тридцать, за пятьдесят километров. Люди по пуду носили, а я три. А теперь по хате, бывает, не перейду. Старой бабе и летом на печи холодно. Милиционеры едут сюда, проверяют деревню, так мне хлеба везут. Только что они тут проверяют? Живу я и котик. Это уже другой котик у меня. Милиция посигналит, мы с ним обрадуемся. Бежим. Ему привезут косточек. А меня будут спрашивать: «А если наскочат бандиты?» – «Так чем они у меня разживутся? Что возьмут? Душу? У меня только душа». Хорошие хлопчики. Смеются. Батарейки к приёмнику привезли, я теперь радио слушаю. Людмилу Зыкину люблю, но чтото она редко сейчас поёт. Видно, состарела, как и я. Мой хозяин любил сказать… Так ещё говорил: кончен бал – и скрипки в торбу!
Расскажу я, как котика себе нашла. Не стало моего Васьки… И день жду, и два… И месяц… Ну, совсем, было, я одна осталась. Не к кому и заговорить. Пошла по деревне, по чужим садкам зову: Васька, Мурка… Васька! Мурка! Первое время много их бегало, а потом гдето пропали. Уничтожились. Смерть не разбирает… Всех принимает земелька… И хожу я, и хожу. Два дня звала. На третий день – сидит под магазином… Мы переглянулись… Он рад, и я рада. Только что он слово не скажет. «Ну, пошли, – прошу, – пошли домой». Сидит… Мяу… Я давай его упрашивать: «Что ты будешь тут один? Волки съедят. Разорвут. Пошли. У меня яйца есть, сало». Вот как объяснить? Кот человеческого языка не понимает, а как он тогда меня уразумел? Я иду впереди, а он бежит сзади. Мяу… «Отрежу тебе сала»… Мяу… «Будем жить вдвоём»… Мяу… «Назову тебя Васькой»… Мяу… И вот мы с ним уже две зимы перезимовали…
Ночью приснится – ктото позвал… Голос соседки: «Зина!» Помолчит… И опять: «Зина!»
Скучно мне станет, я поплачу…
Зайду на могилки. Мама там лежит… Дочушка малая… В войну от тифа сгорела. Только мы занесли её на могилки, закопали, как вышло изза туч солнышко. И светитсветит. Хоть ты вернись и откопай. Хозяин мой там… Федя… Посижу возле всех. Повздыхаю. А поговорить можно и с живыми, и с мёртвыми. Мне никакой разницы. Я и тех, и других слышу. Когда ты одна… И когда печаль… Сильная печаль…
Возле самых могилок учитель Иван Прохорович Гавриленко жил, он к сыну в Крым уехал. За ним – Пётр Иванович Миусский… Тракторист… Стахановец, когдато все в стахановцы выбивались. Золотые руки. Из дерева кружева строгал. Дом – на всю деревню дом. Лялька! Ой, меня и жалость брала, кровь поднялась, когда его рушили. Закапывали. Офицер кричал: «Не тужи мать. Дом на „пятне“ сидит»". А сам – пьяный. Подхожу – это он плачет: «Ты, мать, иди! Иди!». Прогнал. А там дальше усадьба Миши Михалёва, он котлы топил на ферме. Миши не стало быстро. Уехал – и сразу помер. За ним – дом зоотехника Степана Быхова стоял… Сгорел! Ночью злые люди подожгли. Пришлые. И Степан долго не пожил. Под Могилёвом, где дети живут, похоронен. Вторая война… Столько мы людей потеряли! Ковалёв Василий Макарович, Анна Коцура, Максим Никифоренко… Когдато весело жили. На праздники – песни, танцы. Гармошка. А сейчас, как в тюрьме. Я, бывает, закрою глаза и хожу по деревне… Ну, какая, говорю им, тут радиация, когда и бабочка летает, и шмель жужжит. И мой Васька мышей ловит. (Плачет.)
А моя ты любочка, поняла ли ты мою печаль? Понесёшь людям, а меня, может, уже и не будет. Найдут в земельке… Под корнями…"
Зинаида Евдокимовна Ковалёнка,
самосел.
Монолог о целой жизни, написанный на дверях
"Я хочу засвидетельствовать…
Это было тогда, десять лет назад и каждый день происходит со мной сейчас. Теперь… Это всегда со мной.
Мы жили в городе Припять. В самом этом городе, который знает сейчас весь мир. Я не писатель. Но я свидетель. Вот как это было… С самого начала…
Ты живёшь… Обыкновенный человек. Маленький. Такой, как все вокруг – идёшь на работу и приходишь с работы. Получаешь среднюю зарплату. Раз в год ездишь в отпуск. У тебя – жена. Дети. Нормальный человек! И в один день ты внезапно превращаешься в чернобыльского человека. В диковинку! Во чтото такое, что всех интересует и никому неизвестно. Ты хочешь быть как все, а уже нельзя. Ты не можешь, тебе уже не вернуться в прежний мир. На тебя смотрят другими глазами. Тебе задают вопросы: там было страшно? Как горела станция? Что ты видел? И, вообще, могут ли у тебя быть дети? Жена от тебя не ушла? На первых порах мы все превратились в редкие экспонаты… Само слово «чернобылец» до сих пор, как звуковой сигнал… Все поворачивают голову в твою сторону… Оттуда!
Это были чувства первых дней… Мы потеряли не город, а целую жизнь…
Уехали из дома на третий день… Реактор горел… Запомнилось, что ктото из знакомых сказал: «Пахнет реактором». Неописуемый запах. Но об этом все читали в газетах. Превратили Чернобыль в фабрику ужасов, а на самом деле в мультик. А его понять надо, потому что нам с ним жить. Я расскажу только своё… Свою правду…
Было так… Объявили по радио: кошек брать нельзя! Дочка – в слезы, от страха потерять свою любимую кошку стала заикаться. Кошку в чемодан! А она в чемодан не хочет, вырывается. Обцарапала всех. Вещи брать нельзя! Я все вещи не возьму, я возьму одну вещь. Только одну! Я должен снять дверь с квартиры и увезти, дверь оставить не могу… А вход забью досками…
Наша дверь… Наш талисман! Семейная реликвия. На этой двери лежал мой отец. Не знаю, по какому обычаю, не везде так, но у нас, сказала мне мама, покойника надо положить на дверь от его дома. Он так лежит, пока не привезут гроб. Я сидел около отца всю ночь, он лежал на этой двери… Дом был открыт… Всю ночь… И на этой же двери до самого верха зазубрины… Как я рос… Отмечено: первый класс, второй. Седьмой. Перед армией… А рядом – как рос уже мой сын… Моя дочь… На этой двери вся наша жизнь записана, как на древних папирусах. Как я её оставлю?
Попросил соседа, у него была машина: «Помоги!» Показал мне на голову: мол, ты, друг, не в себе. Но я её вывез… Дверь… Ночью… На мотоцикле… Лесом… Вывез через два года, когда наша квартира уже была разграблена. Очищена. За мной гналась милиция: «Будем стрелять! Будем стрелять!» Конечно, они приняли меня за мародёра. Дверь из собственного дома я как украл…
…Отправил дочку с женой в больницу. У них по телу расползлись чёрные пятна. То появятся, то исчезнут. Величиной с пятак… А ничего не болит… Их обследовали. Я спросил: «Скажите, какой результат?» – «Не для вас». – «А для кого же?»