WWW.DISUS.RU

БЕСПЛАТНАЯ НАУЧНАЯ ЭЛЕКТРОННАЯ БИБЛИОТЕКА

 

Pages:     || 2 | 3 | 4 | 5 |   ...   | 7 |
-- [ Страница 1 ] --

Хризантема и меч

Рут Бенедикт

(1887-1948)

Американский культурантрополог,

виднейший представитель этнопсихологического

направления в американской антропологии.

В годы войны занялась изучением японской

национальной психологии. На основе собранных

материалов написала знаменитую книгу

«Хризантема и меч» (1946).

В ней с культурно-релятивистских позиций

японская культура рассматривается

как иерархическая по своей сути,

что предполагает точное знание каждым членом

общества своего места в нем и своей роли.

Автор типологизирует японскую культуру стыда,

противопоставляя ее западной культуре вины

с этическим акцентом на божественных

заповедях. Эта работа стала классической

в культурной антропологии и зарубежном

японоведении.

Перевод выполнен по изданию: Ruth F. Benedict. The Chrysan­themum and the Sword. Patterns of Japanese Culture. Boston, 1946. На русский язык переводится впервые.

Оглавление

Задание: Япония 1

Японцы в войне 7

Занимать должное место 14

Реформы Мэйдзи 23

Должник веков и мира 29

Оплата одной десятитысячной 34

Оплата «самого невыносимого» 40

Очищение своего имени 43

Круг человеческих чувств 53

Дилемма добродетели 58

Самодисциплина 67

Ребенок учится 74

Япония после капитуляции 88

Глоссарий 88

Михаил Корнилов - О Рут Бенедикт и ее книге «Хризантема и меч» 88

I

Задание: Япония

ля Соединенных Штатов Япония была самым чуждым противником из числа тех, с кем им приходилось ког­да-либо вести большую войну. Ни в какой другой вой­не с крупным противником мы не оказывались перед необходимостью принимать в расчет совершенно отлич­ные от наших обыкновения в поведении и мышлении. Подобно царской России в 1905 г., мы столкнулись с хорошо вооруженной и обученной нацией, не принадлежащей к западной культурной традиции. Принятые западными народами как фак­ты человеческой природы условные правила ведения войны явно не признавались японцами. Из-за этого война на Тихом океане превратилась в нечто большее, чем ряд десантов на островном по­бережье, чем трудноразрешимая задача материально-технического обеспечения армии. Главной проблемой стала природа врага. Что­бы справиться с ним, нужно было понять поведение японцев.

Трудности были огромные. В течение семидесяти пяти лет с тех пор, как Япония открылась миру1, о японцах, как ни о каком дру­гом народе мира, всегда писали с добавлением неизменного «но также». Когда глубокий наблюдатель пишет о других, кроме япон­цев, народах и заявляет, что они необычайно вежливы, ему вряд ли придет в голову добавить: «Но они также дерзки и высокомер­ны». Когда он заявляет, что народ какой-то страны крайне неги­бок в своем поведении, то не прибавит к этому слова: «Но он так­же легко адаптируется к самым необычным для него новшествам». Когда он говорит о покорности народа, то не поясняет тут же, что этот народ с трудом поддается контролю сверху. Когда он гово­рит о преданности и великодушии народа, то не дополняет эту мысль словами: «Но он также вероломен и недоброжелателен». Когда он говорит о подлинной храбрости народа, то не пускается тут же в рассуждения о его робости. Когда он заявляет, что в сво­ем поведении этот народ мало озабочен мнением других о себе, то не добавляет затем, что у него воистину гипертрофированная совесть. Когда он пишет, что у этого народа в армии дисциплина роботов, то не продолжает сообщение рассказом о том, как сол­даты, если им взбредет в голову, могут выйти из повиновения. Когда он пишет о народе, страстно увлеченном западной наукой, то не станет также распространяться о его глубоком консерватиз­ме. Когда он напишет книгу о нации с народным культом эсте­тизма, глубоко почитающей актеров и художников и превращаю­щей в искусство разведение хризантем, то не сопроводит ее другой, посвященной культу меча и высокому престижу воина.

Однако все эти противоречия — основа основ книг о Японии. И все они действительны. И меч, и хризантема — части этой кар­тины. Японцы в высшей степени агрессивны и неагрессивны, воинственны и эстетичны, дерзки и вежливы, непреклонны и уступчивы, преданны и вероломны, храбры и трусливы, консер­вативны и восприимчивы к новому. Их крайне беспокоит, что другие думают об их поведении, но они также чувствуют себя ви­новными, когда другим ничего не известно об их оплошности. Их солдаты вполне дисциплинированны, но также и непослушны.

Когда для Америки стало очень важно понимать Японию, от­махиваться от этих, как и от многих других, столь же явных, про­тиворечий было уже невозможно. Перед нами один за другим вставали острые вопросы: Что же японцы будут делать? Возмож­на ли их капитуляция без нашего вторжения? Следует ли нам бом­бить дворец Императора? Что мы можем ожидать от японских военнопленных? О чем мы должны рассказывать в обращенной к войскам и жителям Японии пропаганде ради спасения жизни многих американцев и умаления готовности японцев бороться до последнего солдата? Среди тех, кто хорошо знал японцев, суще­ствовали большие разногласия. Когда наступит мир, не окажет­ся ли, что для поддержания порядка среди японцев потребуется введение бессрочного военного положения? Должна ли наша ар­мия готовиться к противостоянию отчаянных и бескомпромис­сных людей в каждой горной крепости Японии? Прежде чем по­явится возможность установления международного мира, не должна ли в Японии произойти революция, подобная француз­ской или русской? Кто ее возглавит? В наших суждениях по этим вопросам было много разногласий.

В июне 1944 г. мне поручили заняться изучением Японии2. Меня просили использовать все технические возможности моей науки — культурной антропологии — для выяснения того, что представляют собой японцы. В начале лета этого года только ста­ли прорисовываться подлинные масштабы наших крупных насту­пательных операций против Японии. В Соединенных Штатах люди все еще считали, что война с Японией продлится три года, возможно десять лет, а может, и больше. В Японии же говорили о том, что она протянется сто лет. Американцы одержали локаль­ные победы, заявляли японцы, но Новая Гвинея и Соломоновы острова3 находятся за тысячу миль от наших островов. Японские официальные сообщения не содержали никакой информации о своих поражениях на море, и японцы все еще считали себя побе­дителями.

Однако в июне ситуация начала меняться4. В Европе был от­крыт второй фронт, и таким образом реализовались военные при­оритеты Верховного командования последних двух с половиной лет, связанные с европейским театром военных действий. Окон­чание войны с Германией было не за горами. А на Тихом океане наши войска высадились на острове Сайпан5, что стало крупной операцией, предвестившей окончательное поражение японцев. С этого момента наши солдаты вынуждены были постоянно всту­пать в ближние бои с японской армией. А из опыта сражений на Новой Гвинее, на Гвадалканале, в Бирме, на Атту, Тараве и Биаке6 мы знали, что боремся с грозным противником.

Поэтому в июне 1944 г. было важно найти ответы на многие вопросы о нашем враге — Японии. Возникала ли военная или дипломатическая проблема, была ли она вызвана вопросами вы­сокой политики или необходимостью разбрасывать листовки за японской линией фронта, любая информация о Японии имела важное значение. В масштабной войне, которую она вела против нас, нам надо было знать не только о целях и мотивах токийских властей, не только многовековую историю Японии, не только ее экономическую и военную статистику; мы должны были знать и о том, что японское правительство может ожидать от своего на­рода. Мы должны были попытаться понять японские ментальные и эмоциональные обыкновения и выявить их типы. Мы должны были знать о санкциях за такие поступки и мысли. Нам нужно было на какое-то время перестать чувствовать себя американца­ми и остерегаться, насколько это было возможно, попыток пред­сказывать их поведение на основе нашего опыта.

У меня было трудное задание. Америка и Япония находились в состоянии войны, а в военное время легко огульно осуждать противника, но значительно сложнее разобраться в мировоззре­нии врага, взглянув на жизнь его глазами. Но это нужно было сделать. Вопрос состоял в том, как ведут себя японцы, а не мы, оказавшись на их месте. Мне следовало попытаться использовать поведение японцев на войне не как пассив, а как актив для по­нимания их. Мне нужно было посмотреть на ведение ими войны не как на военную, а как на культурную проблему. И на войне, и в мирное время японцы действовали сообразно своему нацио­нальному характеру. Какие же особые черты своего образа жиз­ни и склада ума они проявили в ведении войны? В том, как их лидеры поднимали боевой дух, как успокаивали растерявшихся, как использовали своих солдат на поле битвы, — во всем этом проявлялись их представления о своих сильных сторонах, способ­ных принести им пользу. Мне нужно было вникнуть в детали во­енных действий, чтобы понять, как японцы шаг за шагом прояв­ляли себя на войне.

Но состояние войны, в котором находились наши страны, не­избежно создавало серьезные трудности. Это вынудило меня от­казаться от наиболее важного для культурного антрополога ме­тода — полевых исследований. Я не могла отправиться в Японию, жить в японских семьях и следить за всеми проблемами их по­вседневной жизни, видеть своими глазами, что особенно важно. для них, а что нет. Я не могла наблюдать японцев во время слож­ного процесса принятия решений. Я не могла видеть, как вос­питываются их дети. Единственное полевое исследование ант­рополога о японской деревне, книга Джона Эмбри «Суё мура»7, бесценно, но многие из встававших перед нами в 1944 г. вопро­сов не поднимались тогда, когда оно было написано.

Несмотря на эти большие трудности, я как культурантрополог питала доверие к определенным методам и аксиомам моей науки, которые могли бы использоваться. По крайней мере, мне не сле­довало отказываться от главного антропологического принципа опоры на прямой контакт с изучаемым народом. В нашей стране проживало много японцев, получивших воспитание в Японии, и у меня была возможность расспросить их о конкретных фактах их личного опыта, выявить их собственные оценки его, восполнить на основе их описаний многие пробелы в наших знаниях, что мне как антропологу представлялось существенным для понимания культуры. Специалисты в других областях социальных наук, изу­чавшие Японию, пользовались библиотеками, анализировали события прошлых времен и статистические данные, следили за развитием событий в наши дни по письменным или устным за­явлениям японской пропаганды. Я была уверена, что во многих случаях ожидавшиеся ими ответы уже заложены в нормах и цен­ностях японской культуры и их с большей достоверностью мож­но было найти, изучая эту культуру с помощью ее носителей.

Это не значит, что я не читала живших в Японии западных авторов и не была постоянно признательна им. Обширная лите­ратура о японцах и множество хороших западных обозревателей, живших в Японии, давали мне такие преимущества, какими не располагает антрополог, отправляющийся к истокам Амазонки или в горные районы Новой Гвинеи для изучения какого-нибудь бесписьменного племени. Не имея письменности, эти племена не самораскрылись на бумаге. Западных работ о них мало, и они поверхностны. Никто не знает их былой истории. Полевой иссле­дователь, не опирающийся на помощь своих предшественников-ученых, должен выяснять сам, какова их экономическая жизнь, как стратифицируется их общество, что является самым важным в их религиозной жизни. Изучая Японию, я ощущала себя пре­емницей многих исследователей. Описания мелких деталей жиз­ни таились в старых отчетах. Европейцы и американцы оставили письменные свидетельства о своей жизни там, и сами японцы писали о себе необычайно откровенно. В отличие от многих вос­точных народов, они очень любят писать о себе. Они писали о различных мелочах своей жизни так же много, как и о программах мировой экспансии; они были поразительно искренни. Конечно, им не удалось создать полной картины. Ни один народ не создает ее. Японец, пишущий о Японии, проходит мимо очень важных ве­щей, столь же естественных и незаметных для него, как и воздух, которым он дышит. Так поступают и американцы, когда пишут об Америке. Но откровенно о себе писали только японцы.

Я читала эту литературу так, как читал, по собственному при­знанию, Дарвин во время работы над теорией происхождения видов, отмечая все то, что не могла понять. Что же мне нужно знать, чтобы понять содержащуюся в какой-нибудь парламент­ской речи мысль? На чем могло основываться резкое осуждение японцами кажущегося мне простительным поступка и спокойное отношение к факту, представлявшемуся мне возмутительным? Я читала, постоянно задаваясь вопросами: «Что это значит? Что мне нужно знать, чтобы понять это?».

Я пошла в кино смотреть созданные в Японии фильмы — про­пагандистские, исторические, фильмы о современной жизни в Токио и в деревне. Затем я снова шла на эти же фильмы с япон­цами, видевшими некоторые из них в Японии и воспринимав­шими, во всяком случае их героев, героинь и злодеев, как их видят японцы, а не я. Когда я недоумевала, они, явно, — нет. Интриги, мотивации оказались совсем не такими, какими они представлялись мне, а обретали смысл лишь в общем контексте фильма. Что касается литературы, то между моим пониманием ее и пониманием людей с японским воспитанием было больше расхождений, чем совпадений. Некоторые японцы сразу же ста­новились на защиту японских условностей, а некоторые нена­видели все японское. Трудно сказать, кто из них был мне более полезен. Нарисованные ими по личным впечатлениям картины организации жизни человека в Японии совпадали, независимо от того, принимали ли они ее с удовольствием или с горечью отвергали.

Обращаясь за материалом и его объяснением непосредствен­но к народу изучаемой им культуры, антрополог поступает точ­но так же, как и все жившие до него в Японии талантливые за­падные обозреватели. Но если антрополог может предложить только это, то ему нечего надеяться на возможность дополнить ценные исследования иностранных резидентов о японцах. Но у антрополога есть своя приобретенная в процессе обучения про­фессиональная квалификация, достойная того, чтобы с помощью ее попытаться внести свой вклад в богатую на исследователей и обозревателей область знания.

Антрополог знаком со многими культурами народов Азии и Тихого океана. В Японии же есть немало социальных институтов и житейских обыкновений, имеющих близкие аналоги даже у примитивных племен островов Тихого океана. Есть такие аналоги в Малайзии, есть на Новой Гвинее, есть и в Полинезии. Конеч­но, интересно поразмышлять о том, свидетельствуют ли они о каких-то древних миграциях или контактах, однако не проблемой возможных исторических связей обосновывалась для меня цен­ность познания этого культурного сходства. Скорее, именно бла­годаря знакомству с этими простыми культурами я знала, как ра­ботают эти институты, и имела возможность подобрать на основе находимых мною сходств или различий ключи к японской жиз­ни. Я также знала кое-что о расположенных в Азии Сиаме, Бир­ме и Китае и могла поэтому сравнивать Японию с другими стра­нами, составляющими часть великого культурного наследия Азии. В своих исследованиях примитивных культур антропологи не раз доказывали, насколько ценными могут быть такого рода культур­ные сравнения. У какого-то племени внешне обряды могут на 90% совпадать с его соседями, но оно, возможно, скорректиро­вало их сообразно своим отличным от соседей образу жизни и системе ценностей. В ходе этого процесса ему, возможно, при­шлось отказаться от некоторых существенных деталей, что, при всей незначительности этих изменений относительно целого, придает оригинальное направление курсу его будущего развития. Для антрополога нет ничего полезнее, чем изучение различий, обнаруженных им у имеющих в общем много сходных черт на­родов.

Антропологам также пришлось освоиться с большими разли­чиями между своей и чужими культурами и приспособить к ре­шению этой конкретной задачи свою методологию. Из опыта работы им известно о существовании значительных различий в ситуациях, с которыми людям приходится иметь дело в разных культурах, и в определении разными племенами и народами зна­чения этих ситуаций. В каком-нибудь арктическом поселке или в тропической пустыне они встречались с такими формами пле­менной организации родственных обязательств или денежного обмена, какие невозможно и представить себе при самой пылкой игре воображения. Им приходилось исследовать не только дета­ли систем родства и денежного обмена, но и то, как их организа­ция отразилась на поведении племени и как каждое поколение сю с детства ориентировалось на поведение, сходное с поведе­нием его предков.

Этот профессиональный интерес к различиям, их обусловлен­ности и их последствиям мог быть использован и при изучении Японии. Никто не отрицает глубоких культурных различий меж­ду Соединенными Штатами и Японией. У нас даже существует анекдот о японце, заявляющем, что бы мы ни делали, они сдела­ют все наоборот. Подобного рода убежденность в различиях опас­на только тогда, когда ученый довольствуется простым утвержде­нием, что из-за фантастического характера различий невозможно понять народ. У антрополога из опыта его работы есть веские до­казательства того, что даже странное поведение — не помеха для понимания народа. Более чем любой другой специалист в облас­ти социальных наук, он использовал в своей профессиональной работе различия скорее как актив, а не как пассив. Ничто так ос­тро не привлекало его внимания к институтам и народам, как сам факт их феноменальной странности. Не было ничего в образе жизни интересовавшего его племени, что он мог бы принять на веру, и это заставляло его обращать внимание не только на неко­торые, отобранные им факты, но и интересоваться целым. Не знакомый с культурной компаративистикой ученый при изучении западной культуры не уделяет внимания целым пластам поведе­ния. Он настолько считает их само собой разумеющимися, что не рассматривает сферу повседневных обыкновений в обыденной жизни и все те общепринятые вердикты по простым вопросам, которые, отразившись крупным планом на национальном экра­не, определяют будущее нации в большей степени, чем заключен­ные дипломатами международные договоры.

Антропологу пришлось разработать методику для изучения ба­нальностей, так как считавшееся ими у исследуемого им племе­ни очень отличалось от признанного ими в его стране. Когда он пытался понять необычайное коварство одного племени или крайнюю робость другого, когда он пытался определить, как бы они действовали и что бы они чувствовали в определенной ситу­ации, то обнаруживал, что ему приходится черпать материалы в основном из тех наблюдений и прибегать к тем деталям, на которые не часто обращают внимание в цивилизованных странах. У него было достаточно основания считать, что эти вещи имеют важное значение, и он знал, какого рода исследования позволят получить их.

Стоило попытаться применить эти методы и для изучения Японии. Ибо, только обнаружив большое количество банально­стей в жизни какого-то народа, в полной мере оцениваешь зна­чимость антропологической посылки, что человеческому поведе­нию в любом примитивном обществе или в любой находящейся в авангарде цивилизации нации учатся в повседневной жизни. Независимо от странности поступка или суждения человека, его образ чувствования или мышления имеет определенную связь с опытом его жизни. Поэтому, чем больше меня что-то смущало в поведении японцев, тем с большим основанием я предполагала, что где-то в японской жизни есть нечто ординарное, что является причиной этой странности. Если поиск приводил меня к са­мым заурядным деталям повседневного общения, тем было луч­ше. Ведь на этом учился народ.

Как культурантрополог я начала с предпосылки, что между самыми обособленными частями поведения существует опреде­ленная системная связь друг с другом. Я была убеждена, что из сотен деталей складываются общие модели. Любое человеческое общество должно создать для себя некую схему жизни. Оно сан­кционирует определенные способы реакции на ситуации, опре­деленные суждения о них. Люди в этом обществе видят в этих решениях основы мироздания. Как бы это ни было сложно, они связывают их воедино. Люди, принявшие для жизни некую сис­тему ценностей, не могут в течение долгого времени жить, отго­родившись от нее, и мыслить и вести себя сообразно противопо­ложному ряду ценностей, не оказавшись при этом в состоянии бездействия и хаоса. Они пытаются добиться большего соответ­ствия с принятыми в их культуре нормами. Они обзаводятся не­кими общими рациональными основаниями и общими мотива­циями. Необходим определенный уровень устойчивости, иначе вся схема развалится на куски.

Поэтому экономическое поведение, устройство семьи, рели­гиозные обычаи и политические цели пригоняются друг к другу. Изменения в одной области могут происходить быстрее, чем в других, и влекут за собой осложнения в других областях, но сами эти осложнения возникают из потребности в устойчивости. В борющихся за установление господства над другими дописьменных обществах воля к власти выражается в религиозной практике не в меньшей мере, чем в экономике или в отношениях с други­ми племенами. В отличие от бесписьменных племен, у цивилизованных народов, имеющих древние священные книги, церковь неизбежно становится хранительницей мудрости прошлых веков, но отказывается от верховного авторитета в тех областях, где ей пришлось бы столкнуться с растущим общественным признани­ем экономической и политической власти. Слова остаются, а зна­чения их меняются. Религиозные догмы, экономическая деятель­ность и политика - это не запруженные чистые и изолированные водоемчики, наоборот, их воды переливаются через свои вообра­жаемые края и безраздельно перемешиваются. Поскольку так бывает всегда, то, очевидно, чем больше ученый прибегал в ис­следовании к фактам экономической, сексуальной, религиозной жизни и воспитания детей, тем лучше он может разобраться в том, что происходит в исследуемом им обществе. Он может стро­ить свои гипотезы и с успехом получать необходимые для него данные о любой сфере жизни. Он может научиться видеть в тре­бованиях, предъявляемых народом — независимо от того, идет ли речь о политике, экономике или морали, — выражение его обык­новений и образа мысли, которым он научается в своем социаль­ном опыте. Поэтому эта книга не специальное исследование о японской религии или экономической жизни, или политике, или семье. Она изучает японские представления о жизненном пове­дении. Она описывает эти представления так, как они отражают­ся в каждой из рассматриваемых нами областей жизнедеятельно­сти. Она о том, что делает Японию страной японцев.

Одна из проблем XX в. - отсутствие у нас до сих пор четких и непредубежденных представлений не только о том, что делает Японию страной японцев, но и о том, что делает Соединенные Штаты страной американцев, Францию — страной французов, Россию — страной русских. При отсутствии таких знаний одна страна не понимает другую. Мы опасаемся несовместимости раз­личий, когда предмет беспокойства - похожие, как две капли воды, вещи, но мы говорим об общих целях, когда народ в силу всего опыта своей жизни и своей системы ценностей избирает совершенно отличную от нашей линию поведения. Мы не пре­доставляем себе возможности узнать его обыкновения и ценнос­ти. Если бы мы поступили иначе, то обнаружили бы, что его ли­ния поведения отнюдь не порочна из-за ее несоответствия нашей.

Нельзя полностью доверять тому, что каждый народ говорит о своих обыкновениях в мышлении и поведении. Писатели всех стран пытались описать свой народ. Но это непростое дело. Оп­тические стекла, сквозь которые любой народ смотрит на жизнь, не совпадают с теми, что используются другим. Трудно познавать мир глазами другого. Любая страна считает естественными свои оптические стекла, и хитрости фокусировки и построения перспективы, дающие любому народу его национальное видение жиз­ни, представляются ему богоданным устроением мира. Что каса­ется очков, то мы не ожидаем, что носящий их в состоянии выпи­сать рецепт для их стекол, и точно так же нам не следует ожидать, что народ анализирует свое видение мира. Когда мы хотим узнать об очках, мы готовим окулиста и надеемся, что он сможет выпи­сать нам рецепт для принесенных ему оптических стекол. Наста­нет день, и мы несомненно признаем, что труд специалиста в области социальных наук и состоит в том, чтобы делать нечто подобное для народов современного мира.

Труд этот требует и определенной жесткости и определенно­го великодушия. Требуемая им жесткость иногда будет осуждать­ся людьми доброй воли. Поборники идеи единого мира надеялись убедить народы во всех уголках земли в поверхностном характе­ре различий между Востоком и Западом, черными и белыми, хри­стианами и мусульманами и в подлинном единомыслии всего человечества. Иногда эту позицию называют братством людей. Мне непонятно, почему вера в братство людей должна означать невозможность признания наличия у японцев своего варианта жизненного поведения, а у американцев — своего. Иногда кажет­ся, что великодушие не в состоянии обосновать доктрину доброй воли не чем иным, кроме идеи мира народов, каждый из кото­рых — отпечаток с одного и того же негатива. Но требовать в ка­честве условия для уважения другого народа такого единообразия столь же безумно, как и требовать его от своей жены или своих детей. Сторонники мягкого подхода согласны с тем, что различия должны существовать. Они уважительно относятся к различиям. Их цель — безопасный для различий мир, в котором Соединенные Штаты могут быть полностью американскими, не угрожая при этом миру во всем мире, и на этих же условиях Франция может быть французской, а Япония — японской. Любому ученому, не убедившему себя в том, что различия подобны висящему над миром дамоклову мечу, кажется бесплодным занятием не допус­кать с помощью постороннего вмешательства развитие каждого из этих подходов к жизни. Ему также не нужно опасаться, что его позиция способствует замораживанию мира в его status quo. Со­хранение культурных различий не означает статичности.

Англия не перестала быть английской из-за того, что на сме­ну Елизаветинской эпохе пришли эпоха королевы Анны и Вик­торианская эра8. Это произошло только потому, что англичане были настолько самими собой, что различные нормы и нацио­нальные черты могли сохраняться у них в разных поколениях.

Системные исследования национальных различий требуют оп­ределенных великодушия и жестокости. Исследования в области религиозной компаративистики успешно развивались только тогда, когда люди были достаточно уверены в благородстве соб­ственных убеждений. Они могли быть иезуитами, или арабски­ми учеными, или неверующими, но только не фанатиками. Культурно-компаративистские исследования не могут также ус­пешно развиваться, когда люди настолько охраняют свой образ жизни, что он представляется им единственно возможным по определению. У этих людей никогда не появится то дополни­тельное чувство любви к своей культуре, которое возникает при знакомстве с чужим образом жизни. Они сами лишают себя при­ятного и обогащающего опыта. При таких охранительных установ­ках для них нет иной альтернативы, кроме навязывания другим на­родам собственных решений. Подобного рода исследователи и политики, будучи американцами, навязывают наши излюбленные принципы другим народам. А другие народы могут принять наш образ жизни не более успешно, чем мы могли бы научиться счи­тать по двенадцатиричной системе вместо десятичной или стоять во время отдыха на одной ноге, подобно некоторым восточноафриканским туземцам.

Итак, эта книга о привычных и устоявшихся в Японии обык­новениях. Она — о тех ситуациях, в которых японец может рас­считывать на вежливость, и о тех, в которых не может, о том, когда он испытывает чувство стыда, когда он бывает смущен, о том, что он требует от самого себя. Лучшим авторитетом для ав­тора этой книги был простой человек с улицы. Это — некий япо­нец. Но это не означает, что этот некий японец в каждом отдель­ном случае не появляется собственной персоной. Это означает лишь, что этот некий японец признает, что при таких-то услови­ях было то-то и то-то и происходило бы это так-то и так-то. Цель настоящего исследования — описание глубоко укоренившихся установок в образе мышления и поведения. Может быть, этой цели не удалось достичь, но она была поставлена.

В подобного рода исследованиях свидетельства большого чис­ла дополнительных информантов не представляют особой ценно­сти. Чтобы выяснить, кто, кому и когда кланяется, не требуется всеяпонского статистического обследования; о принятом и обыч­ном может судить почти любой человек, и, имея несколько под­тверждений, уже нет необходимости получать ту же самую ин­формацию от миллионов японцев.

Перед ученым, пытающимся раскрыть представления, на ко­торых Япония строит свой образ жизни, стоит значительно более сложная, чем статистическое обоснование, задача. От него тре­буется прежде всего передать, как эти принятые японцами прак­тики и позиции становятся теми оптическими стеклами, сквозь которые они смотрят на жизнь. Он должен показать, как эти представления определяют и фокус, и перспективу их видения жизни. Он должен постараться сделать это понятным для амери­канцев, видящих жизнь в совсем ином фокусе. Самым авторитет­ным судьей в этой аналитической задаче для него не обязатель­но является «некий» японец Танака-сан. Поскольку Танака-сан сам не раскрывает своих представлений, то и написанные для американцев интерпретации их несомненно покажутся ему неле­по состряпанными.

Американские социальные исследования в прошлом не часто задавались задачей исследовать представления, на которых стро­ятся цивилизованные культуры. В большинстве таких исследова­ний предполагается, что эти представления самоочевидны. Соци­ологов и психологов интересует «разброс» мнений и стилей поведения, их основные методы статичны. Они подвергают ста­тистическому анализу материалы переписей, огромное количе­ство ответов на анкеты или вопросы интервьюеров, проводят психологические замеры и т. д. и пытаются выявить независи­мость или взаимозависимость определенных факторов. Для изу­чения общественного мнения в Соединенных Штатах эффектив­но разработана ценная технология общенационального опроса с использованием научно обоснованной репрезентативной выбор­ки. Благодаря ей можно установить, как много людей поддержи­вают или не поддерживают какого-либо кандидата на обществен­ную должность или какой-либо политический курс. Сторонников и противников можно классифицировать и выделить представи­телей сельского или городского населения, лиц с низкими и вы­сокими доходами, республиканцев или демократов. В стране с всеобщим избирательным правом, где законы разрабатываются и принимаются представителями народа, такие данные имеют практическое значение.

Американцы могут опрашивать американцев и понимать по­лученные данные, они могут это делать потому, что для них пер­вый шаг очевиден и о нем не следует напоминать: они знают и бездоказательно принимают жизненное поведение в Соединен­ных Штатах. Результаты опроса скажут нам больше о том, что мы и так знаем. При попытке понять другую страну, важно про­вести системное и качественное изучение обыкновений и пред­ставлений ее народа, прежде чем опрос сослужит полезную службу. Благодаря корректной выборке опрос может показать, сколько людей поддерживают правительство, а сколько — нет. Но о чем нам это скажет, если мы не знаем представлений на­рода о государстве? Только на основании их мы в состоянии понять, о чем спорят на улицах или в парламенте. У национальных представлений о правительстве есть более общие и ус­тойчивые значения, чем в показателях партийного влияния. В Соединенных Штатах правительство рассматривается и респуб­ликанцами, и демократами как неизбежное зло: оно ограничи­вает свободу личности; да и занятость на государственном пред­приятии, если не считать, возможно, военного времени, не обеспечивает человеку такого же заработка, как и при аналогич­ной работе на частном предприятии. Эта версия государства очень отличается от японской и даже от версий многих европей­ских народов. Но нам нужна была прежде всего только японская версия. Японский взгляд отражен в народных обычаях японцев, их трактовке преуспевших людей, их национально-историческом мифе, их выступлениях на национальных праздниках; и он мо­жет быть изучен по этим косвенным выражениям его. Но для этого требуется системный подход.

Базовые представления любого народа о жизни, санкциониру­емые им решения могут быть исследованы столь же пристально и столь же скрупулезно, как и при нашем определении доли на-

селения, способной проголосовать на выборах «за» или «против». Япония была страной, чьи базовые представления заслуживали серьезного изучения. Я, конечно, обнаружила, что, как только я

видела, где мои западные представления не соответствуют взгля­дам японцев на жизнь и у меня есть некоторые соображения от­носительно используемых ими категорий и символов, многие из считающихся обыкновенно на Западе противоречиями в поведе­нии японцев переставали быть противоречиями. Я начала пони­мать, почему сами японцы видели в некоторых резких изменени­ях в поведении японцев составные части согласованной самой по себе системы. Попытаюсь показать почему. Когда я работала с японцами, они иногда употребляли странные фразы и высказы­вали странные мысли, наделенные большим подтекстом и пол­ные многовекового эмоционального содержания. Добродетель и порок, в их западном понимании, казалось, менялись в них мес­тами. Система была странной. Это не был буддизм, и это не было конфуцианство. Она была японской — силой и слабостью Япо­нии.

II

Японцы в войне

В любой культурной традиции есть свои общепринятые правила ведения войны; все западные народы, независимо от их культур­ного своеобразия, придерживаются некоторых из таких правил. Существуют определенные боевые призывы к решительным во­енным действиям, определенные формы успокоения населения в случае локальных поражений, известная повторяемость в соот­ношении погибших и сдавшихся в плен, определенные правила поведения военнопленных. Все это предсказуемо в войнах меж­ду западными народами только потому, что у них есть большая общая культурная традиция, включающая даже ведение войны.

Все японские отличия от военных условностей Запада осно­вывались на их взглядах на жизнь и представлениях о человечес­ком долге. Для целей системного анализа японской культуры и поведения японцев не имело особого значения, были или нет существенными с военной точки зрения их отличия от наших ортодоксий, но любое из них могло оказаться важным для нас, поскольку все они поднимали вопросы о национальном характе­ре японцев, на которые мы должны были дать ответы.

Сами посылки, использованные Японией для оправдания вой­ны, отличались от американских. В них иначе определялась меж­дународная ситуация. Америка вела войну против агрессии стран оси9. Япония, Италия и Германия вероломно нарушили междуна­родный мир своими агрессивными действиями. Где бы державы оси ни захватывали власть — Маньчжоу-го10, в Эфиопии, в Польше, — они всюду вступали на пагубный путь угнетения слабых народов. Они совершали преступления против признанного миром прави­ла «живи и жить давай другим» или, по крайней мере, против пра­вила «открытых дверей» для свободного предпринимательства. Япо­ния же на причину возникновения войны смотрела совсем иначе. В мире долго царила анархия, поскольку каждая нация пользова­лась правом полного суверенитета. Япония же считала, что нужно бороться за установление в мире иерархии — конечно же, во главе с ней, так как она одна представляет собой подлинно иерархичную сверху донизу нацию и поэтому понимает необходимость каждого народа занимать «должное место» в мире. Добившись единства и мира у себя в стране, ограничив бандитизм, построив дороги, элек­троэнергетику и создав сталеплавильную промышленность, обучая, по данным официальной статистики, 99,5% подрастающего поко­ления в государственных школах, Япония должна, согласно ее представлениям, помочь подняться своему младшему брату — от­сталому Китаю. Японцам, принадлежащим к той же расе, что и другие народы Великой Восточной Азии11, следует устранить из этой части мира Соединенные Штаты, а вслед за ними — Британию и Россию и «занять должное место» в мире. Всем странам следует быть единым миром, представляющим собой международную иерархию. В следующей главе мы рассмотрим особое значение иерархии для японской культуры. Создание ее в мире было орга­ничной для Японии фантазией. Но, к несчастью для нее, оккупи­рованные ею страны смотрели на мир иначе. Поражение Японии не повлекло за собой морального отказа ее от идеалов Великой Во­сточной Азии, и даже совсем не шовинистически настроенные японцы-военнопленные редко осуждали цели Японии на конти­ненте и в юго-западных районах Тихого океана. В течение еще очень долгого времени Япония будет сохранять некоторые свои ба­зовые установки и среди них одну из важнейших — веру в иерар­хию. Она чужда предпочитающим равенство американцам, но, тем не менее, мы должны понимать, что Япония называет иерархией и какие выгоды она научилась извлекать из нее.

Япония возлагала также надежды на свою победу, исходя из иных, чем большинство американцев, оснований. Она объявля­ла, что ее победа будет победой духа над материей. Америка ве­лика, ее вооружение превосходно, но какое это имеет значение? Мы всё это предвидели и учли, говорили японцы. «Если бы нас пугали математические величины, — читали японцы в крупней­шей газете своей страны «Майнити симбун», — мы не начали бы войну. Но великие ресурсы противника созданы не этой войной».

Даже когда Япония побеждала, ее гражданские власти, верховное командование и солдаты повторяли, что это — результат не воору­женного соперничества, а борьбы американской веры в вещи с их верой в дух. Когда же побеждали мы, они снова и снова твердили, что в таком соперничестве материальная сила неизбежно должна проиграть. Эта догма, несомненно, стала ходячим алиби во время их поражений на островах Сайпан и Иводзима12, но создана она была не для оправдания поражений. Это был боевой призыв во времена японских побед, и он стал общепризнанным лозунгом еще задолго до Пёрл-Харбора13. В 30-е годы XX в. генерал Араки14, фанатик-ми­литарист, одно время военный министр, писал в адресованной «все­му японскому народу» брошюре, что «истинной миссией» Японии является «распространение и прославление Императорского пути до пределов четырех океанов. Несоразмерность сил не беспокоит нас. Почему нас должно беспокоить материальное?».

Но, конечно же, японцы, как и любая другая нация, готовя­щаяся к войне, беспокоились об этом. В 30-е годы XX в. направ­ляемая на вооружение доля национального дохода Японии вы­росла астрономически. Ко времени нападения на Пёрл-Харбор приблизительно половина ее совокупного национального дохо­да шла на цели сухопутных и военно-морских сил, и лишь 17% общих расходов правительства предназначались для финансиро­вания всего, связанного с гражданской администрацией. Разли­чия между Японией и западными странами состояли не в беспеч­ности Японии в вопросах материального вооружения, а в том, что корабли и пушки считались ею лишь внешней демонстрацией нетленного Японского Духа. Они служили символами точно так же, как и меч самурая был символом его достоинства.

Япония столь же последовательно упорствовала в своей опо­ре на нематериальные ресурсы, как Америка — на материальную мощь. Как и Соединенным Штатам, Японии пришлось органи­зовывать кампании по борьбе за энергичное развитие промыш­ленного производства, но исходила она из собственных посылок. Дух — это всё, заявляли японцы, и он вечен; материальные вещи, конечно, необходимы, но они второстепенны по значению и тленны со временем. «У материальных ресурсов есть свои сро­ки, — неоднократно повторяло японское радио, — всем ясно, что материальные ресурсы не могут храниться тысячу лет». И это упование на дух было буквально вплетено в рутину военной жиз­ни; их военный катехизис включал девиз — традиционный, а не изобретенный специально для этой войны, — «противопоставь нашу выучку их численному превосходству, нашу плоть — их ста­ли». Их воинские уставы начинались с набранной жирным шриф­том строчки: «Прочти это, и мы победим в войне». Их летчики, совершавшие на своих карликовых самолетах самоубийственные налеты на наши военные корабли, являли собой подтверждение превосходства духовного над материальным. Они называли их отрядами камикадзе15 потому, что камикадзэ[1] — это божественный ветер, который спас Японию в XIII в. от вторжения войск Чин­гисхана, рассеяв и опрокинув его транспортные корабли16.

Даже в невоенных ситуациях японские власти признавали в буквальном смысле слова превосходство духа над материальны­ми условиями жизни. Утомляет ли людей двадцатичасовая рабо­та на заводах или длящиеся всю ночь бомбежки? «Чем тяжелее нашим телам, тем крепче наша воля, наш дух», «чем больше мы устаем, тем лучше наша выучка». Холодно ли людям зимой в бом­боубежищах? Общество физической культуры Дай-Ниппон предлагало в радиопередаче физические упражнения для согревания тела, которые заменили бы не только обогревательные приборы и постель, но и стали бы своеобразной подменой столь недоста­ющей для поддержания нормальных физических сил еды. «Ко­нечно, кто-то может сказать, что при сегодняшней нехватке про­довольствия мы не можем думать о физических упражнениях. Нет! Чем больше нам не хватает пищи, тем усерднее мы должны укреплять наши физические силы другими средствами». То есть нам нужно укреплять наши физические силы, еще больше рас­ходуя их. Американское представление о физической энергии человека, при расчете его физических сил всегда принимающее во внимание, спал ли он минувшей ночью восемь или пять часов, питался ли он регулярно, не холодно ли ему, сталкивается здесь с системой исчисления ее, не основанной на подсчетах запаса физической энергии. Это было бы слишком материально.

Японское радио во время войны пошло еще дальше. В битве дух одолевал даже факт физической смерти. В одной радиопере­даче рассказывалось о герое-летчике и чуде его победы над смер­тью: «После завершения воздушного боя японские самолеты не­большими группами по три — четыре самолета возвращались на свою базу. Капитан вернулся одним из первых. Выйдя из само­лета, он встал на землю и посмотрел на небо в бинокль. Когда парни его возвращались, он вел им счет. Он был довольно бле­ден, но все же сохранял твердость духа. По возвращении после­днего самолета подготовил рапорт и отправился в штаб. В штабе он зачитал рапорт командиру. Однако сразу же после этого он неожиданно упал на землю. Офицеры тотчас же бросились к нему на помощь, но, увы, он был мертв. При обследовании его тела установили, что оно уже остыло и что у капитана пулевое ране­ние грудной клетки, оказавшееся смертельным. Невозможно, чтобы тело только что умершего человека было холодным. Тем не менее, тело мертвого капитана было холодным как лед. Капитан, должно быть, был мертв уже давно, и рапортовал его дух. Такой чудесный факт стал возможен, очевидно, благодаря сильному чувству ответственности, которым обладал капитан».

Для американцев, конечно, такого рода сообщение — жесто­кая сказка, но воспитанные японцы не смеялись над этой радио­передачей. Японские слушатели не воспринимали ее как небы­лицу. Прежде всего они отмечали, что диктор правдиво сказал о подвиге капитана как о «чудесном факте». А почему бы нет? Душу можно натренировать; очевидно, капитан был непревзойденным мастером самодисциплины. Если все японцы знают, что «укро­щенный дух может сохраняться в течение тысячи лет, то почему не мог он несколько часов продержаться в теле капитана воен­но-воздушных сил, для которого ответственность стала основным законом всей его жизни? Японцы были уверены, что человек может специальными упражнениями совершенствовать свой дух. Капитан учился этому и потому достиг совершенства.

Как американцы мы можем совсем не обращать внимания на эти японские крайности, принимая их за алиби несчастного на­рода или за инфантилизм заблуждающихся. Однако чем чаще мы будем поступать так, тем меньше преуспеем в отношениях с япон­цами как в условиях войны, так и мира. Японцам их принципы прививались с помощью определенных табу и отказов, опреде­ленных методов обучения и дисциплинарного воспитания, и эти принципы — не какие-то частные случайности. Только при усло­вии признания их американцами мы сможем понять, что япон­цы имеют в виду, когда при поражении признаются, что им не хватило духа и что оборона «бамбуковыми копьями» была фан­тазией. И, что еще важней, мы сможем оценить их признание, что их духа оказалось недостаточно и что и в битве, и на заводе ему не уступал дух американского народа. Как говорили японцы пос­ле своего поражения: в войне их слишком «занимало субъектив­ное».

Японская манера сообщать во время войны о различного рода вещах, не только о необходимости иерархии и верховенстве духа, открывалась исследователю-культуркомпаративисту. Они посто­янно говорили о безопасности и моральном состоянии только как о чем-то заранее предусмотренном. Неважно, какая случалась катастрофа - будь то бомбардировка гражданских объектов, по­ражение на острове Сайпан или неудачная оборона Филиппин17, японскому народу сообщалось, что все предвидели и поэтому нет оснований для беспокойства. Радио разносило это сообщение по всей стране, явно рассчитывая на сохранение спокойствия в на­роде при получении им известия о том, что он все еще живет в хорошо знакомом ему мире. «Американская оккупация Кыски18 делает Японию достижимой для американских бомбардировщи­ков. Но мы знали о такой возможности и сделали необходимые приготовления». «Враг несомненно нападет на нас, комбинируя сухопутные, морские и воздушные операции, но мы приняли это в расчет в наших планах». Военнопленные, даже те из них, кто ожидал скорого поражения Японии в безнадежной войне, были уверены, что бомбежки не ослабят японцев на внутреннем фрон­те, «потому что их предостерегли». Когда американцы начали бомбежку японских городов, вице-президент Японской ассоци­ации авиастроителей в выступлении по радио сказал: «Вражеские самолеты в конечном счете появились непосредственно над на­шими головами. Однако мы, т. е. те, кто занят в авиастроении и всегда ожидал, что это случится, были полностью готовы к реше­нию этой задачи. Поэтому нет оснований для беспокойства». Только допуская, что обо всем знали заранее, что все было пол­ностью учтено, японцы могли пойти на столь нужные им заявле­ния, что все активно управлялось только волей их одних; никто не провел их ни в чем. «Не следует думать, что при нападении врага мы были пассивны, нет, мы активно заманивали его к нам». «Враг, если хочешь, приходи. Мы не скажем: «в конце концов, случилось то, что должно было случиться», а скорее заявим: «слу­чилось то, что мы ожидали. Мы довольны, что это произошло»». Министр военно-морского флота сослался в парламенте на мысль великого воина 70-х годов XIX в. Такамори Сайго19. «Существу­ют шансы двух родов: те, которые мы случайно находим, и те, которые мы создаем сами. Во времена больших осложнений нуж­но не упустить возможности для создания своего шанса». И, как передавало японское радио, генерал Ямасито20 после вступления американских войск в Манилу21, «широко улыбаясь, заявил, что теперь враг у нас за пазухой...». «Быстрое падение Манилы, слу­чившееся вскоре после высадки врага в заливе Лингаен22, стало возможным только благодаря тактике генерала Ямасито и в со­ответствии с его планами. Теперь операции генерала Ямасито по­стоянно приносят успехи». Иными словами, ничто так не приво­дит к успеху, как поражение23.

Америка пошла так же далеко в противоположном направле­нии, как и японцы — в своем. Мы ввязались в войну, потому что ее нам навязали. На нас напали, поэтому враг берегись. Желая успокоить рядовых американцев, ни один человек не сказал о Пёрл-Харборе или Батаане24: «Все это было нами полностью уч­тено в наших планах». Вместо этого наши чиновники говорили: «Враг напросился на это. Мы покажем ему, на что способны». Американцы связывают всю свою жизнь с постоянно бросающим им вызов миром и готовятся принять его. Японский стиль успо­коения населения основан скорее на заранее спланированном и запрограммированном образе жизни, в котором самая страшная угроза исходит от непредвиденного.

О японской жизни свидетельствовала и другая постоянная тема поведения японцев на войне. Японцы беспрестанно тверди­ли о том, что «глаза всего мира устремлены на них». Поэтому им следует в полной мере показать миру Дух Японии. Американцы высадились на Гвадалканале24, и в приказах японским войскам указывалось, что отныне за ними наблюдает непосредственно «весь мир» и поэтому они должны показать ему, каковы они. Японские моряки были предупреждены, что при торпедировании их корабля и получении приказа оставить его им следует посадить команду в спасательные шлюпки, иначе «весь мир будет смеять­ся над вами. Американцы снимут фильмы о вас и покажут их в Нью-Йорке». Важно было зарекомендовать себя миру. И их за­бота об этом имела также глубокие корни в японской культуре.

Самый известный вопрос о японских ценностях относился к Его Императорскому Величеству, Императору Японии. Какова власть Императора над его подданными? Некоторые авторитет­ные американские ученые указывали, что в течение всех семи веков японского феодализма Император был номинальным гла­вой японского государства. Непосредственными же объектами верности каждого человека в Японии были его владетельный князь — даймё25 и стоявший над ним верховный главнокоманду­ющий — сёгун26. О феодальной верности Императору не было и речи. Вместе со своим двором, чьи церемонии и жизнь строго ре­гулировались указами сёгуна, он был отделен и изолирован ото всех. Даже проявление крупным феодальным князем почтения Императору считалось изменой сёгуну, а для народа Японии Им­ператора как бы и вовсе не существовало. Японию можно понять только по ее собственной истории, настаивали эти американские аналитики. Как удалось Императору, чья фигура вдруг всплыла из тьмы истории в памяти живших в XIX в. японцев, занять ме­сто поистине сплачивающего центра в такой консервативной стране, как Япония? По словам аналитиков, японские публици­сты, то и дело твердившие о вечной власти Императора над сво­ими подданными, не приводят никаких доказательств этого, а их настойчивость служит лишним подтверждением слабости их позиции. Поэтому было бы неразумно, если бы во время войны американская политика в отношении японского Императора от­личалась излишней деликатностью. Скорее, существуют все ос­нования для самых энергичных нападок на эту лишь недавно со­стряпанную в Японии концепцию сурового фюрера. Она стала подлинной душой современного националистического синтоиз­ма, и, если бы нам удалось разоблачить ее и бросить вызов свя­тости Императора, рухнула бы вся идеологическая структура вра­жеской Японии.

Многие думающие американцы, хорошо знакомые с Японией и читавшие сообщения с линии фронта, а также перепечатки из японских информационных источников, придерживались иного мнения. Те, кто жил прежде в Японии, прекрасно знали, что нич­то не вызывает такого чувства горечи и так не задевает мораль­ный дух японцев, как любое унижающее их Императора слово или откровенные нападки на него. Они сомневались в том, что своими нападками на Императора мы сумеем изобличить в гла­зах японцев милитаризм. Они знали, как в Японии высоко чти­ли Императора и в те годы после Первой мировой войны, когда слово «дэ-моку-ра-си» стало великим лозунгом для страны, а ми­литаризм настолько дискредитировал себя, что военные перед выходом из дома на токийские улицы переодевались из осторож­ности в штатское. Эти старые японские резиденты настаивали, что почитание японцами своего Императора нельзя сравнивать с преклонением типа «Хайль Гитлер», служившим барометром удач нацистской партии и связанным со всеми пороками фаши­стской программы в Германии.

Это мнение, несомненно, подтверждали и показания япон­ских военнопленных. В отличие от западных солдат, этих плен­ных не инструктировали, о чем им можно говорить и о чем надо молчать, и их ответы на все вопросы отличались крайней непо­средственностью. Отсутствие инструктажа такого рода объясня­лось, конечно, японской политической установкой «не сдаваться в плен». Она не изменилась до последних месяцев войны, и даже позднее от нее удалось избавиться только в некоторых ар­миях или локальных военных подразделениях. Показания воен­нопленных заслуживали внимания, поскольку представляли со­бой общий срез мнений японской армии. Они были не из числа тех воинов, чей низкий моральный уровень стал причиной их сдачи в плен и которых из-за этого можно было считать нетипич­ными. Почти все они оказались неспособны сопротивляться из-за ранения или бессознательного состояния.

Проявившие большую выдержку японские военнопленные приписывали свой крайний милитаризм Императору и тому, что «выполняли его волю», «доверились ему», «были готовы умереть по приказу Императора». «Император послал народ на войну, и мой долг— повиноваться его воле». Но пленные, отрицательно относившиеся к этой войне и к планам будущих японских завое­ваний, также постоянно связывали свои миролюбивые убеждения с Императором. Он воплощал чаяния всех. Уставшие от войны говорили о нем как о «Его миролюбивом Величестве», они на­стойчиво повторяли, что он «всегда был либералом и противни­ком войны». «Он был обманут Тодзио27». «Во время Маньчжурского инцидента28 он показал себя противником военных». «Вой­на началась без ведома или разрешения Императора. Император не любит войну и поэтому не позволил бы, чтобы его народ был втянут в нее. Император не знает, как плохо обращаются с его солдатами». Эти заявления совсем не похожи на показания не­мецких военнопленных, которые, хотя и сетовали на то, что ге­нералы и верховное командование Гитлера предали его, тем не менее приписывали начало войны и подготовку к ней Гитлеру как главному ее вдохновителю. Японские же военнопленные совер­шенно определенно продемонстрировали, что почитание Импе­раторского дома они отделяли от милитаризма и агрессивной военной политики.

Но Император для них был неотделим от Японии. «Япония без Императора — это не Япония». «Невозможно представить Япо­нию без Императора». «Японский Император — символ японско­го народа, центр его религиозной жизни. Он — выше религии». Его не признают виновным в поражении, если Япония проигра­ет войну. «Народ не считал Императора ответственным за вой­ну». «За поражение ответственны кабинет министров и военные министры, а не Император». «Даже если Япония проиграет вой­ну, десять из десяти японцев все равно будут почитать Импера­тора».

Это единодушное признание Императора выше всякой крити­ки казалось фальшью американцам, привыкшим не освобождать никого от своего испытующего взора и критики. Но, несомнен­но, даже в дни поражения это был голос Японии. Прошедшие через множество допросов пленные подтвердили это, вынеся как свой вердикт признание излишним записывать на каждом опросном листе: «Отказывается свидетельствовать против Им­ператора»; все отказывались, даже те, кто сотрудничал с союз­ническими войсками, кто вещал у нас на японскую армию. Из всех полученных от военнопленных ответов только три были хотя и умеренно, но антиимператорскими, и лишь в одном слу­чае дело дошло до таких слов, как: «Было бы ошибкой оставлять Императора на троне». Второй военнопленный заявил, что Им­ператор «слабоумный человек, не более чем марионетка». А тре­тий не пошел дальше предположения, что Император может от­казаться от трона в пользу своего сына и что, если бы монархия была уничтожена, молодые японские женщины могли бы наде­яться на обретение свободы — предмета их зависти к американ­кам.

Поэтому японские командиры играли на почти единодушном преклонении японцев перед Императором, когда раздавали в от­рядах сигареты «от имени Императора» или приказывали им в день рождения Императора трижды поклониться на восток и прокричать «банзай», когда вместе со своими солдатами они рас­певали по утрам и вечерам, «даже если часть подвергалась днем и ночью бомбардировкам», «священные слова», с которыми Им­ператор обратился к вооруженным силам в своем «Рескрипте сол­датам и матросам»29, в то время как «звуки пенья эхом отзывались в лесу». Милитаристы при любом возможном случае взывали к верности Императору. Они призывали своих солдат «выполнить желания Его Императорского Величества», «рассеять все трево­ги вашего Императора», «выказать свое уважение Его Император­скому Благоволению», «умереть за Императора». Но эта покор­ность воле могла быть обоюдоострым оружием. Как заявляли многие военнопленные, японцы, «если прикажет Император, бу­дут решительно бороться, даже не имея ничего, кроме бамбуко­вых копий. Но, если бы он отдал приказ, они также быстро пре­кратили бы сопротивление»; «Япония завтра бы сдалась, если бы Император издал указ»; «Даже в Маньчжурии Квантунская ар­мия30» — наиболее воинственная и шовинистически настроен­ная — «капитулировала бы»; «только его слова могут заставить японский народ признать поражение и примириться с идеей жить ради возрождения».

Эта безусловная и безграничная преданность Императору за­метно выделялась на фоне критического отношения ко всем дру­гим персонам и группам. В японских газетах и журналах, как и в показаниях военнопленных, резко критиковались правительство и военное руководство. Военнопленные откровенно осуждали своих командиров, особенно тех, кто не хотел делить со своими солдатами опасности и тяготы войны. Наиболее резкой критике подвергались те, кто эвакуировался самолетом и оставлял части без командира вести борьбу до конца. Обычно пленные хвалили одних офицеров и горько сетовали на других; не было и следа нежелания отличить добро от зла в японских делах. Даже газеты и журналы Японии критиковали «правительство». Они требова­ли более энергичного руководства, большей координации усилий и отмечали, что не получают от правительства необходимой под­держки. Они даже критиковали ограничение свободы слова. Хо­рошим примером такой критики служит опубликованный в июле 1944 г. одной токийской газетой отчет о собрании группы изда­телей, бывших членов парламента и руководителей тоталитарист­ской партии Японии — Ассоциации помощи трону31. Один из выступавших сказал: «Думаю, есть различные пути пробуждения японского народа, но самый важный из них — это свобода слова. В течение нескольких последних лет люди не могли откровенно говорить то, что они думали. Они боялись, что могут понести ответственность за разговоры на определенные темы. Из-за нере­шительности людей и их стремления внешне отгородиться обще­ственное сознание стало совсем робким. Так мы никогда не смо­жем пробудить в полную меру дух народа». Другой выступавший продолжил эту же тему: «Я почти каждый вечер беседовал с из­бирателями и спрашивал их о многом. Но все боялись говорить. Свобода слова отрицалась ими. Это, конечно, не подходящий способ для пробуждения у них воли к борьбе. Они настолько стро­го ограничены рамками так называемого Особого уголовного за­кона военного времени32 и Закона о национальной безопаснос­ти33, что стали робкими, как в феодальные времена. Поэтому боевой дух, который мы могли бы пробудить в них, остается се­годня неразвитым».

Таким образом, даже во время войны японцы критиковали правительство, верховное командование и своих непосредствен­ных руководителей. Они, безусловно, признавали все иерархичес­кие добродетели. Но Император стоял над ними. Как же это мог­ло случиться, если его первенство — феномен совсем недавнего времени? Какие причуды японского характера позволили ему получить эту священную позицию? Правы ли были военноплен­ные, когда заявляли, что японский народ самоотверженно сра­жался бы «бамбуковыми копьями» так долго, как ему прикажет Император, что он смиренно перенес бы поражение и капитуля­цию, если бы на то была его воля? Предназначалась ли эта бес­смыслица для введения нас в заблуждение? Или, может быть, это была правда?

Все эти важные вопросы о поведении японцев на войне, на­чиная с их антиматериалистических пристрастий и кончая отно­шением к Императору, имели отношение как к самой Японии, так и к ее боевым фронтам. Были и другие ценности, более не­посредственно связанные с самой японской армией. Одна из них имела отношение к уровню возможных затрат (expendability). Японское радио, описав с поразительным недоверием награжде­ние адмирала Дж.С. Маккейна, командующего отрядом особого назначения на Формозе, орденом военно-морского флота США, точно передало контраст между японским и американским отно­шением к этой проблеме.

«Официальным поводом для награждения командующего Дж.С. Маккейна послужило не то, что он сумел обратить япон­цев в бегство, хотя мы не видим причины, почему бы не посту­пить так после того, о чем было заявлено в коммюнике Нимица34... Так вот, поводом для награждения адмирала Маккейна послужило успешное спасение им и благополучное эскортирова­ние на их базу двух американских военных кораблей, получивших повреждение. В этой небольшой информации важно то, что она не вымысел, а правда... Мы не сомневаемся в правдивости сооб­щения о спасении адмиралом Маккейном двух кораблей, но хо­тим обратить ваше внимание на странный факт - за спасение поврежденных кораблей в Соединенных Штатах удостаиваются награды».

Американцев глубоко волнуют любое спасение, любая помощь оказавшимся в беде. Доблестным чаще всего называют у нас по­ступок героя, спасшего «пострадавшего». Японское представле­ние о доблести не признает такого спасения. Даже спасательные средства, установленные на наших Б-29 и истребителях, вызыва­ли у них ропот — «трусость». Пресса и радио то и дело возвраща­лись к этой теме. Добродетелью считался только риск на грани жизни и смерти, меры предосторожности презирались. Эта уста­новка нашла свое отражение и в отношении японцев к раненым и заболевшим малярией. Такие солдаты считались «испорченным товаром», и предоставляемая им медицинская помощь не отве­чала требованиям разумной эффективности вооруженных сил. Со временем различные трудности со снабжением усугубили отсут­ствие медицинской помощи, но и это еще не все. Японское пре­зрение к материальному сыграло свою роль: японских солдат при­учили считать, что сама смерть — это торжество духа, а наш вариант заботы о больных был в их глазах помехой для героизма, подобно средствам безопасности в бомбардировщиках. У япон­цев и в невоенной жизни нет привычки так полагаться на услуги врачей и хирургов, как у американцев. Забота о милосердии к по­страдавшим более чем другие меры социальной помощи, чрезвы­чайно развита в Соединенных Штатах, что не раз отмечалось по­сещавшими нас в мирное время визитерами из европейских стран. Но это, конечно, чуждо японцам. Японская армия не рас­полагала хорошо подготовленными спасательными командами для переноса раненых под огнем и оказания им первой помощи, у нее не было медицинской системы фронтовых линий, прифрон­товых и расположенных далеко от линии фронта военных госпи­талей. Ничтожным было и внимание к обеспечению армии лекар­ственными препаратами. В некоторых чрезвычайных случаях госпитализированных просто убивали. Японцам, особенно на Новой Гвинее и на Филиппинах, зачастую приходилось отступать с позиции, где был госпиталь. В те дни не существовало установ­ленного порядка эвакуации больных и раненых при еще возмож­ных для этого условиях; предпринималось что-то только тогда, когда действительно было «запланированное отступление» бата­льона или «враг занимал территорию». В таких случаях старший военврач перед тем, как покинуть госпиталь, часто расстреливал лежавших в нем больных солдат или они совершали самоубийство при помощи ручных гранат.

Если такое отношение к больным как к «испорченному то­вару» было характерно для японцев при лечении своих соотече­ственников, то при лечении военнопленных-американцев оно занимало столь же значительное место. По нашим представле­ниям, японцы виновны в жестоком обращении как со своими согражданами, так и со своими пленными. Бывший главный во­енврач на Филиппинах полковник Гарольд У. Глэттли после трехгодичного пребывания в качестве военнопленного в лагере для интернированных лиц на Формозе заявил, что «за американ­скими пленными осуществлялся более тщательный медицинский уход, чем за японскими солдатами. Военврачи союзнических сил в лагерях для военнопленных могли лечить своих товарищей, в то время как у японцев не было никаких врачей. Сначала капрал, а позднее сержант составляли весь медицинский персонал для солдат». Пленный видел японского военврача только раз или два в году35.

Другой крайностью, на которую японцев могла толкнуть их концепция возможных потерь, была установка «не сдаваться в плен». Любая западная армия, предприняв все возможное и не имея шансов на победу, сдается врагу. Ее солдаты все равно счи­тают себя честными воинами - по международным соглашени­ям, их фамилии будут названы в посланных на их родину спис­ках, так что их семьи узнают, что они живы. Они не опозорены ни как солдаты, ни как граждане, ни как члены своих семей. Но японцы такого рода ситуацию определяли иначе. Честь застав­ляла их бороться до смерти. В безнадежном положении япон­ский солдат должен был последней ручной гранатой покончить с собой или идти вместе с другими без оружия в самоубийственную атаку на врага. Но в плен сдаваться нельзя. Даже если сол­дат оказался в плену, потому что был ранен или находился в бес­сознательном состоянии, ему «нельзя было снова показаться в Японии»: он был опозорен, он был «мертв» для своей прежней жизни.

Конечно, существовали армейские приказы, преследовавшие цель достижения такого эффекта, но, очевидно, не было ника­кой необходимости в особом официальном утверждении этой установки на фронте. Армия настолько жила по этому правилу, что во время кампании в Северной Бирме36 число сдавшихся в плен и погибших составляло 142 и 17 166 человек соответствен­но. То есть соотношение было равно 1 к 120. И из 142 оказавших­ся в лагерях для военнопленных все, за исключением небольшой группы, в момент пленения были ранеными или находились в бессознательном состоянии; только очень небольшое число «сдалось в плен» по одиночке или в группах из двух-трех чело­век. В армиях западных стран едва ли не общепризнанно, что войска не могут понести потери убитыми от четверти до трети своего состава и не сдаться в плен; что соотношение сдавшихся в плен и погибших обычно составляет приблизительно 4 к 1. Но в Холландии37, когда впервые довольно значительное число японских солдат сдалось в плен, это соотношение было равно 1 к 5, что представляло огромный прогресс по сравнению с 1 к 120 в Северной Бирме.

Поэтому оказавшиеся военнопленными американцы были для японцев опозорены самим фактом их сдачи в плен. Они были «испорченным товаром» даже в том случае, когда раны или заболевания малярией или дизентерией позволяли исключить их из категории «полноценных людей». Многие американцы рас­сказывали, как опасен был смех в лагерях военнопленных и как он раздражал их охранников. По мнению японцев, они вели себя низко, и их было жаль, потому что они не знали об этом. Многие из приказаний, которым подчинялись американские военноплен­ные, совпадали также с тем, что японские офицеры требовали от японских охранников; общими для них были обязательные мар­шировки и закрытые переезды. Американцы рассказывают так­же, как часовые строго требовали от заключенных сохранения в тайне фактов нарушения ими правил; большим преступлени­ем считалось откровенное нарушение. Если военнопленные ра­ботали на дорогах или строительстве сооружений за пределами лагеря, иногда не срабатывало правило, запрещавшее приносить с собой в лагерь еду, — особенно часто это случалось тогда, ког­да появлялись фрукты и овощи. Если это обнаруживали, то счи­тали ужасным проступком, насмешкой американцев над влас­тью часового. Откровенный вызов власти, даже если это было простое проявление «дерзости», жестоко карался. И в граждан­ской жизни японцы очень сурово относятся к дерзкому поведе­нию человека, а в армейской практике его строго наказывали. Но нет оправдания зверствам и бессмысленным жестокостям в лагерях для военнопленных ради того, чтобы отделить их от по­ступков, являвшихся следствием культурных обыкновений.

Стыд из-за пленения особенно усугубляется на ранних этапах войны настоящей убежденностью японцев в том, что враг пыта­ет и убивает всех военнопленных. Молва о танках, раздавивших тела сдавшихся в плен на Гвадалканале38, быстро разнеслась повсеместно. К некоторым из пытавшихся сдаться в плен японцам в наших войсках относились настолько подозрительно, что из предосторожности убивали их, эти подозрения нередко оправдывались. Японец, которому не оставалось ничего, кроме смерти, нередко гордился тем, что, умирая, может прихватить с собой врага; он мог сделать это и после того, как его взяли в плен. Как выразился один из таких японцев, приняв решение «сгореть на алтаре победы, было позорно умереть, не совершив героическо­го поступка». Такие возможности наша армия предоставила их гвардии и сокращала количество сдавшихся в плен.

Стыд плена глубоко тревожил сознание японцев. Они при­нимали как само собой разумеющееся поведение, чуждое на­шим обычным представлениям о войне. А наши представления были точно так же чужды им. Крайне уничижительно говори­ли они об американских военнопленных, просивших сообщить их имена своему правительству для извещения родственников о том, что они живы. По крайней мере, рядовые японцы не ожидали сдачи в плен американских войск в Батаане39, пред­полагая, что они будут бороться до конца, как это принято у японцев. И они не понимали, что американцы не стыдились быть военнопленными.

Среди различий в поведении западных и японских солдат са­мым мелодраматичным было сотрудничество последних на по­ложении военнопленных с союзническими войсками. Они не знали правил жизни, которыми должны были руководствовать­ся в этом новом для себя положении; они потеряли честь, и их жизнь как японцев окончилась. Только в последние месяцы вой­ны немногие из них считали возможным для себя возвращение домой независимо от того, как она закончится. Некоторые про­сили убить их, «но если ваши обычаи не разрешают это, я буду образцовым узником». Они вели себя лучше, чем образцовые уз­ники. Старые армейские волки и крайние националисты указы­вали нам местонахождения складов боеприпасов, аккуратно объясняли диспозицию японских сил, готовили пропагандист­ские материалы для нас и летали с нашими летчиками-бомбар­дировщиками, наводя их на военные цели. Это выглядело так, будто они открыли новую страницу: написанное на ней проти­воположно написанному на предыдущей странице, но строчки читались ими с прежней почтительностью.

Конечно, так вели себя не все военнопленные. Некоторые из них оставались непримиримыми. Но, во всяком случае, прежде чем описанное выше поведение стало возможным, нужно было создать благоприятные для этого условия. Американские армей­ские начальники, что весьма понятно, нерешительно принима­ли японскую помощь за чистую монету, и были лагеря, где даже и не пытались воспользоваться возможными услугами японцев. Однако в тех лагерях, где это имело место, от первоначальной подозрительности пришлось избавляться и все больше и больше полагаться на преданность японских пленных.

Американцы не ожидали от военнопленных такого крутого по­ворота. Он не соответствовал нашему кодексу чести. Но японцы повели себя так, будто, отдав все силы, что у них были, одной линии поведения и не преуспев в этом, они, как ни в чем не бы­вало, перешли на противоположную. Был ли это тот стиль пове­дения, на который мы можем рассчитывать в послевоенное вре­мя, или это было поведение, типичное для отдельных пленных. Как и другие особенности японского поведения, с которыми мы столкнулись во время войны, эта черта ставила перед нами воп­росы об обусловившем в целом поведение японцев образе жиз­ни, о том, как функционировали их институты, и об усвоенных ими ментальных и поведенческих обыкновениях.

III

Занимать должное место

Любую попытку понять японцев следует начинать с их версии того, что значит «занимать должное место». Их опора на порядок и иерархию и наша вера в свободу и равенство находятся на про­тивоположных полюсах, и нам трудно по-настоящему оценить иерархию как возможный социальный механизм. Вера Японии в иерархию является основной в ее общем понимании межлично­стных отношений и отношения человека к государству, и только описание некоторых национальных институтов — таких, как се­мья, государство, религиозная и экономическая жизнь — позво­лит нам понять ее взгляд на жизнь.

Японцы рассматривали в целом проблему международных от­ношений с точки зрения своего понимания иерархии, т. е. точно в том же свете, что и свои внутренние проблемы. В течение пос­леднего десятилетия они видели свое место в мире на вершине пирамиды, а сегодня, когда его заняли западные страны, их иерархическое мировоззрение, несомненно, по-прежнему со­ставляет основу восприятия ими нынешней расстановки сил. В своих международных документах они постоянно заявляли о зна­чении иерархии. Преамбула к Тройственному пакту40, подписан­ному Японией с Германией и Италией в 1940 г., гласит: «Прави­тельства Японии, Германии и Италии считают обретение всеми странами мира должного места в нем... предпосылкой для сохра­нения мира»41, и в обнародованном по случаю подписания пакта Императорском рескрипте было снова заявлено: «Распростране­ние нашей великой справедливости по всей земле и превращение мира в один дом — великий наказ, данный нам Нашими Импе­раторскими Предками, и мы думаем об этом и днем и ночью. В условиях страшного кризиса, охватившего сегодня мир, ясно, что он будет бесконечно испытывать ужасы войн и беспорядков, а че­ловечество страдать от несчетных бедствий. Мы горячо надеем­ся, что беспорядки прекратятся и, как можно скорее, установится мир... Поэтому мы глубоко удовлетворены заключением пак­та между тремя державами.

Предоставление каждой стране возможности обрести должное место, а всем людям - возможности жить в мире и безопаснос­ти — задача величайшей важности. Она не имеет равных себе в истории. Но эта цель все еще далека...»42.

В день нападения на Пёрл-Харбор43 японские посланники44 вручили государственному секретарю США Корделлу Хэллу са­мое откровенное заявление на эту тему:

«Неизменный политический курс японского правительства на­правлен на получение каждой страной возможности занять дол­жное место в мире... Японское правительство не может более мириться с сохранением современного положения, поскольку оно откровенно противоречит основному курсу японской поли­тики, направленному на предоставление каждой стране возмож­ности занимать должное место в мире».

Этот японский меморандум являлся ответом на меморандум государственного секретаря Хэлла, врученный несколькими дня­ми раньше и призывавший к соблюдению основных американс­ких принципов, уважаемых и почитаемых в Соединенных Шта­тах точно так же, как и иерархия в Японии. Государственный секретарь Хэлл перечислил четыре таких принципа: ненарушение суверенитета, невмешательство во внутренние дела других стран, опора на международное сотрудничество и согласие, принцип равенства. Все они являются основными элементами американ­ской веры в равные и ненарушаемые права, и на них, по нашим убеждениям, должна строиться повседневная жизнь не в меньшей мере, чем международные отношения. Равенство — это самое важное, самое ценное в моральном отношении основание для на­дежд американцев на лучший мир. Оно означает для нас свободу от тирании, от постороннего вмешательства, от нежданных на­логов. Оно означает равенство перед законом и право человека на улучшение условий его жизни. Оно представляет собой осно­ву для прав человека в том виде, как они сложились в известном нам мире. Мы считаем равенство добродетелью даже тогда, ког­да нарушаем его, и со справедливым негодованием боремся про­тив иерархии.

Так было всегда, с тех пор как Америка стала независимой страной. Джефферсон45 внес этот принцип в Декларацию незави­симости46, на нем основывается и включенный в Конституцию США Билль о правах47. Эти формальные слова в общественных документах новой нации были важны только потому, что отража­ли сложившийся в повседневной деятельности мужчин и женщин этой страны, не привычный для европейцев образ жизни. После посещения Соединенных Штатов в начале 30-х годов XIX в. мо­лодой француз Алексис де Токвиль48 написал об этом равенстве в своей книге, одном из самых значительных произведений в жанре международного репортажа49. Он был умным и сочувству­ющим нам наблюдателем, сумевшим увидеть много хорошего в этом чужом для него мире Америки. Он действительно был ему чужим. Молодой де Токвиль воспитывался в среде французской аристократии, хранившей в памяти своих тогда еще активных и влиятельных представителей потрясения и шок сначала от Фран­цузской революции, а затем и от основных радикальных реформ Наполеона. В оценке странного для него нового порядка жизни в Америке он был великодушен, но смотрел на него глазами французского аристократа, и книга его стала весточкой Старому Свету о его грядущем. Он считал Соединенные Штаты аванпос­том поступательного движения вперед, которое должно, хотя и с некоторыми отличиями, захватить и Европу.

Поэтому он подробно рассказывал об этом новом мире. Здесь люди действительно считали себя равными. Их социальные от­ношения строились на новом и простом основании. Они свобод­но вступали в личные контакты друг с другом. Американцев не тревожило отсутствие внимания к иерархическому этикету. Они не требовали соблюдения его другими, как и не соблюдали его сами относительно других. Они любили говорить, что никому ничего не должны. Их семьи не были похожи на старые, аристок­ратические, у них не существовало и господствовавшей в Старом Свете социальной иерархии. Эти американцы верили в равенство, как ни во что другое; даже от свободы, сообщал он, они отказы­вались, когда видели иной путь. Но жили они в равенстве.

Когда американцы смотрят на своих предков глазами этого чу­жеземца, писавшего о нашем образе жизни более ста лет тому назад, они испытывают прилив энергии. С того времени многое изменилось в нашей стране, но основные контуры ее не измени­лись. Читая его книгу, мы узнаем, что Америка в 30-е годы XIX в. была уже известной нам Америкой. В этой стране были (и есть еще и сегодня) люди, которые, подобно Александру Гамильтону50, отдают предпочтение более аристократическим порядкам в обще­стве. Но даже гамильтоны признают, что в нашей стране образ жизни не аристократический.



Pages:     || 2 | 3 | 4 | 5 |   ...   | 7 |
 



<
 
2013 www.disus.ru - «Бесплатная научная электронная библиотека»

Материалы этого сайта размещены для ознакомления, все права принадлежат их авторам.
Если Вы не согласны с тем, что Ваш материал размещён на этом сайте, пожалуйста, напишите нам, мы в течении 1-2 рабочих дней удалим его.