WWW.DISUS.RU

БЕСПЛАТНАЯ НАУЧНАЯ ЭЛЕКТРОННАЯ БИБЛИОТЕКА

 

Pages:     || 2 | 3 | 4 | 5 |   ...   | 11 |
-- [ Страница 1 ] --

INTERNATIONAL FUTURE RESEARCH ACADEMY УЧЕБНЫЙ ЦЕНТР

«ГУМАНИТАРНО-ПРОГНОСТИЧЕСКАЯ АКАДЕМИЯ».

И.В. БЕСТУЖЕВ-ЛАДА Г.А. НАМЕСТНИКОВА

Социальное

прогнозирование

Курс лекций

Педагогическое общество России

Москва 2001

ББК 60.5

Б 53

Бестужев-Лада И.В.

Б 53 Социальное прогнозирование. Курс лекций.— М.: Педагогическое общество России 2002. — 392 с.

ISBN5-93134-152-8

Это — фундаментальный курс по социальному прог­нозированию. Он вобрал в себя опыт многих научных и учебных изданий, вышедших в России на протяжении последних 35 лет.

Курс состоит из четырех частей.

В первой части — исторические условия возникновения и развития социального прогнозирования. Вторая часть — концепция «технологического прогнозирования» и ее сущность. В третьей части — технология прогнозных разработок социальных процессов. Четвертая часть — прикладная социальная прогностика. Прогнозирование конкретных проблемных ситуаций на примере России. К курсу прилагается терминологический словарь.

Книга — предназначена преподавателям и студентам высших учебных заведений, а так же широкому кругу читателей.

ББК 60.5

ISBN 5-93134-152-8

© Бестужев-Лада И.В.,2002

© Педагогическое общество России, 2002

Введение

В 1992 г. Бестужев-Лада И.В. и Наместникова Г. А. под­готовили для преподавателей курса теории и практики про­гнозных разработок пособие: «Технология прогнозных раз­работок социальных процессов» (М.: НПО «Поиск», ти­раж 871 экз.). Настоящая книга представляет собой, по сути, второе существенно переработанное и дополненное из­дание данного пособия. В его основе лежат стенограммы лекций, которые авторы в течение многих лет читали сту­дентам социологического факультета МГУ им. М.В. Ло­моносова. Это наиболее фундаментальный курс по социальному прогнозированию, рассчитанный на 32 часа (не считая семинаров). Он вобрал в себя опыт многих науч­ных и учебных изданий, вышедших в России на протяже­нии последних 35 лет.

Курс, состоящий из четырех частей, построен следую­щим образом. В первой части изложены основные мето­дологические положения прогностики с подробным ос­вещением понятийного аппарата, ключевых определений и инструментария прогнозирования. Вторая часть — историческая справка, содержащая обзор представлений о будущем с древнейших времен до наших дней. Третья часть, по сути своей, является практикумом, пособием по выработке навыков организации и проведения приклад­ного прогностического исследования.

Самой сложной по содержанию является четвертая часть, где анализируются конкретные социально-экономи­ческие, социально-политические, социально-культурные и т.д. прогнозы. К курсу прилагается терминологический словарь и рекомендательная литература.

Часть 1

ИСТОРИЧЕСКИЕ УСЛОВИЯ ВОЗНИКНОВЕНИЯ

И РАЗВИТИЯ СОЦИАЛЬНОГО

ПРОГНОЗИРОВАНИЯ

Лекция 1

РАЗВИТИЕ ПРЕДСТАВЛЕНИЙ О БУДУЩЕМ

НА РАННИХ СТАДИЯХ СУЩЕСТВОВАНИЯ

ЧЕЛОВЕЧЕСТВА. ПРЕЗЕНТИЗМ

ПЕРВОБЫТНОГО МЫШЛЕНИЯ

Некоторые ошибки в теории и практике прогнозирования представляют собой, по сути дела, рецидивы подходов, характер­ных для прошлого, — подходов, несостоятельность которых дока­зана исторической практикой и преодолена в ходе последующего развития науки. Неудовлетворительное знание истории предмета отрицательно сказывается на работе теоретика прогнозирования — прогностика и разработчика прогнозов — прогнозиста. Вмес­те с тем в концепциях прошлого содержалось немало поучитель­ного и полезного для разработки прогнозов и в современных ус­ловиях.

Все это делает необходимым более основательное знаком­ство с опытом минувших времен. Однако история развития представлений о будущем, включая предысторию и историю развития концепций будущего Земли и человечества, историю развития теории и практики собственно прогнозирования, — слишком обширная и сложная тема, выходящая далеко за рам­ки нашего курса, чтобы ее можно было изложить здесь хотя бы в общих чертах. Ограничимся поэтому краткой историчес­кой справкой.

Данные археологии и этнографии показывают, что первобыт­ное мышление лишь после долгого развития выработало пред­ставления о прошлом и (гораздо позднее) о будущем как о чем-то отличном от настоящего. На ранних стадиях развития общества проблема изменений во времени, видимо, вообще не осознава­лась. Даже более позднее представление о цепи событий как о причинно-следственном логическом процессе было довольно смутным. По сути, время существовало только одно — настоя­щее. Затем к нему добавилось другое — не прошлое или буду­щее, а просто «другое», отличное от настоящего, в котором дей­ствовали герои мифов и разные сверхъестественные силы. Но и в это мифическое время жизнь была похожа на окружающую, как две капли воды. Сказывался своеобразный презентизм первобыт­ного мышления: прошедшее и будущее мыслились в большей или меньшей степени (в зависимости от уровня развития мышле­ния) подобными настоящему. Именно поэтому можно было лег­ко «предсказывать» будущее и даже «воздействовать» на него с помощью магии.

Рецидивы презентизма сказываются до сих пор, особенно в обыденном сознании, а иногда и в разработках прогнозов, когда прогнозист по инертности мышления «пугается» чересчур ради­кальных, с его точки зрения, выводов и стремится представить будущее в виде чуть-чуть приухудшенного или приулучшенного настоящего без каких-либо существенных качественных перемен. Часто его подталкивает к этому психологический эффект так на­зываемой футурофобии, заключающейся в том, что человечес­кая психика крайне раздражительно реагирует на любую «карти­ну будущего» (впрочем, и прошлого тоже, хотя и в меньшей сте­пени), существенно отличную от настоящего. Такая картина вы­зывает, как правило, инстинктивно негативное отношение, и в результате будущее обычно предстает как несколько идеализиро­ванное настоящее.

Эти особенности человеческой психики и мышления, унасле­дованные от далекого прошлого, теоретику и практику прогнози­рования необходимо постоянно иметь в виду — прежде всего при опросах экспертов, а тем более населения.

Прежде чем человек обнаружил, что существует «иное вре­мя» — время, не тождественное настоящему, ему пришлось за­думаться над возможностью «иного мира» — мира, не тожде­ственного окружающему, куда «уходят» усопшие. Лишь потом совершился переход к конструированию «иного мира в ином времени» — «иного будущего». Этот процесс шел по трем ос­новным направлениям: религиозному, утопическому, философско-историческому.

Наша исследовательская группа впервые столкнулась с этим явлением не в теории, а на практике более 30 лет назад, при зондажных опросах населения и экспертов по ходу изыскательского проекта «Прогнозирование социальных потребностей молодежи». Цель проекта в своей теоретико-методологической и методико-технической части — отработка социологических методов про­гнозирования социальных явлений, так сказать, на стыке прогности­ки и социологии, в те времена в значительной мере чуждых друг другу. Социальные потребности были выбраны предметом иссле­дования потому, что позволяли вести одновременно и поисковые, и нормативные прогнозные разработки. Что касается объекта иссле­дования, то в качестве такового фигурировала молодежь, и это было сделано не только потому, что, как теперь принято говорить, спон­сором проекта выступал ЦК ВЛКСМ, но и прежде всего потому, что молодежь представлялась наиболее динамичной (в мировоззрен­ческом отношении) социальной группой. Сопоставляя ответы уча­щейся рабочей молодежи и молодой интеллигенции, мы надеялись гораздо больше узнать об ожидаемых и желательных изменениях в потребностях людей, чем если бы опрашивали респондентов сред­него и тем более пожилого возраста, установившиеся стереотипы мышления которых могли затруднить их мысленное «путешествие в будущее», необходимое для ответа на вопросы о грядущих измене­ниях в потребностях.

К нашему удивлению, ответы молодых респондентов на вопросы прожективного характера (типа «как бы вы отнес­лись к такому-то изменению привычного положения вещей») почти всегда свидетельствовали о том, что опрашиваемые ав­томатически переносили даже в отдаленное будущее современ­ное положение вещей, лишь с некоторыми желательными ко­личественными изменениями (побольше привычная жилпло­щадь, разнообразнее и дешевле продовольственные продукты и промышленные товары, доступность путевки в дом отдыха, одна, а еще лучше две автомашины каждому желающему и т.п.). Любые возможные радикальные изменения в образе жиз­ни (допустим, минимизация моторного транспорта при обя­зательной пешеходной доступности мест работы, покупок и развлечений либо 20-часовая рабочая неделя с использовани­ем остальных 20-ти часов нынешней рабочей недели на непре­рывное образование, на помощь учителю во внеклассной ра­боте, на заботу о больных в лечебных учреждениях, на орга­низацию содержательного досуга, на работы по охране окру-6жающей среды — разумеется, при соответствующем уровне производительности труда) почти всеми опрашиваемыми встреча­лись с недоумением и категорически отвергались с порога.

Вообще-то такой результат предусмотрен теорией прогно­зирования и носит название «рецидивы презентизма перво­бытного мышления». Дело в том, что установлено: первона­чально человек долгое время полностью отождествлял насто­ящее и будущее, т.е. рассматривал любое будущее как беско­нечно продолжающееся без каких-либо существенных измене­ний настоящее (а раньше для него вообще не существовало прошлого, настоящего и будущего, все было, как и у живот­ных, так сказать, «сиюминутно»). Доказано, что было бы пре­увеличением утверждать, будто современный человек в дан­ном отношении очень далеко ушел от своего первобытного предка. Нет, он склонен представлять сколь угодно далекое прошлое или будущее в привычных для него чертах настояще­го. Давно выяснено, что даже любая фантастика — это всего лишь разные комбинации разных черт привычного земного, и никогда ничего больше. Даже такие порожденные воображе­нием человека «потусторонние миры», как рай или ад, — всего лишь упрощенная проекция представлений о «хорошей жиз­ни» или о «страданиях», как они складывались на основе жиз­ненного опыта в те или иные века. Поговорите о будущем, скажем, о мире XXI века со старшеклассником, студентом, даже с научным работником (не специалистом по прогностике) — скорее всего, вы получите зеркальное отображение нынешне­го дня, возможно, чуть идеализированного или, напротив, несколько драматизированного, только и всего. Словом, по­лучите «презентизм».

Опыт показывает, что «презентизм» проходит по мере зна­комства с прогностической или хотя бы научно-фантастичес­кой литературой. Вот почему современные респонденты, если можно так сказать, гораздо менее «презентичны», чем 30 лет назад.

Удивил в ответах респондентов не ожидавшийся «презен­тизм», а нечто другое. При попытке опрашивающего ввести респондента в непривычный мир «иного будущего» почти во всех случаях наблюдалось категорическое неприятие любого будущего, качественно отличного от настоящего. И чем явственнее, радикальнее было качественное отличие — количе­ственное воспринималось довольно легко, — тем категорич­нее было неприятие, враждебное отношение. Такая позиция была четко зафиксирована и по рабочей, и по учащейся моло­дежи, а также по молодым научным сотрудникам (подчерк­нем, что опрос проводился в Дубне — элитном научном го­родке тех времен: более отзывчивую по части проблем буду­щего, достаточно широкую аудиторию трудно было отыс­кать). Словом, опрос оказался безрезультатным, и мы вынуж­дены были от него отказаться.

Попытались компенсировать провал с зондажным опро­сом «простых» респондентов таким же опросом экспертов — научных работников, которым по роду своей работы положе­но заглядывать в будущее (напомним, что 30 лет назад совре­менная прогностика в СССР, полулегализованная лишь в 1966 г. и полностью разгромленная, вместе с остальными обще­ственными науками спустя несколько лет, со вступлением стра­ны в период застоя, переживала этап становления, продолжа­ющийся, впрочем, по сию пору, и прогностическая грамотность даже научных работников, не говоря уже ни о ком другом, была близка к нулевой). Мы отдавали себе отчет в обычной консервативности мышления ученых, делали скидку на воз­раст, точнее, на «возрастную ностальгию по прошлому», столь часто встречающуюся у людей пожилого и даже отчасти сред­него возраста, к каковым относились, разумеется, все опра­шиваемые эксперты — молодых экспертов, как известно, у нас вообще не бывает, поскольку почти все ученые до 33 лет, а в некоторых отношениях и до 40 лет (кроме ничтожного про­цента успевших защитить докторские диссертации) совершен­но неоправданно относятся к категории «молодых ученых», род­ственных аспирантам и студентам. Но все же ожидали ответов, отличных от ответов обычных респондентов.

И действительно, там, где дело касалось текущих проблем, наблюдаемых процессов настоящего, эксперты неизменно ока­зывались на высоте, выгодно отличаясь от «простых» респон­дентов. А вот там, где речь шла об «ином будущем», ответы тех и других были неотличимы. Тот же рецидив презентизма и такое же категорическое неприятие любого навязывания «иного будущего». Поначалу показалось, что неудачно подобран состав экспертов. Его меняли на пилотаже дважды — и с тем же результатом. Правда, обнаружилось, что если доста­точно долго «вводить в будущее» достаточно квалифициро­ванных экспертов, то происходит их как бы «самообучение» и они мало-помалу начинают глубже разбираться в перспекти­вах рассматриваемых явлений. Но, во-первых, у нас не было времени, чтобы создавать в экспертной группе подобную ат­мосферу достаточно долго. Во-вторых, даже при успехе подоб­ного предприятия это была бы, по существу, уже качественно иная, так сказать, искусственно созданная нами самими экс­пертная группа, вовсе не отражающая существовавший в. то время уровень и характер экспертных оценок по рассматрива­емой проблематике.

Заметим еще раз, во избежание недоразумений, что дело происходило более 30 лет назад. С тех пор очные и заочные, индивидуальные и коллективные опросы экспертов для целей прогнозирования стали сравнительно обыденным явлением, прогностическая грамотность экспертов несказанно повыси­лась, и сегодня, возможно, такой же опрос мог бы в какой-то мере удасться. Но 30 лет назад опрос экспертов полностью провалился, и мы не уверены к тому же, что даже при услож­нении опросника на должной высоте оказались бы сегодняш­ние эксперты, причем вовсе не из-за недостаточного уровня своей квалификации. Заметим также, во избежание недоразу­мений с Дубной, что пилотаж проводился с московскими экс­пертами наивысшей авторитетности в те времена.

Как известно, отрицательный результат в научных иссле­дованиях — тоже своего рода положительный результат, зап­рещающий другим повторять ошибку, заведомо ведущую к неудаче, и заставляющий искать другие пути решения пробле­мы. В частности, наша исследовательская группа, подключив социальных психологов, нашла удачный выход из положения. Вместо безрезультатных «лобовых» прожективных опросов мы прибегли к психологическим тестам, специально модифици­рованным для нужд социологического исследования прогнос­тической направленности, к квалиметрическим оценкам по­лученных результатов, позволившим дать общие трендовые оценки ожидаемых и желательных изменений в социальных потребностях нашей молодежи, а экспертам отвели более подобающую им роль аналитиков полученных результатов, с целью уточнения их и углубления необходимой интерпретации. Результаты исследования обобщены в серии препринтов ИСИ АН СССР се­редины 70-х годов и в заключительной коллективной моногра­фии того же наименования, с которой нетрудно ознакомиться.

Но данное исследование имело и еще один, так сказать, по­бочный результат. Оно заставило глубже задуматься о причи­нах и особенностях категорического неприятия «иного буду­щего» всеми почти нашими респондентами, не исключая и экспертов. Проблема неоднократно обсуждалась на семина­рах. Была изучена дополнительная литература. В результате ро­дилась концепция «футурофобии» — органического неприя­тия человеком без специальной прогностической подготовки любого представления о качественно ином будущем, расходя­щемся с привычным ему настоящим. Об этой концепции бегло упоминалось в других научных работах по прогностике, но не было практической возможности уделить ей должное внима­ние, да вряд ли это было и осуществимо во времена застоя.

Не собираемся мы посвящать данной концепции и настоя­щую работу. Однако при разработке проблемы прогнозного обоснования нововведений разговора о «футурофобии» не из­бежать. Если этот эффект вне всякого сомнения негативно ска­зывается на целеполагании, планировании, пред- и постплано­вом программировании, проектировании, текущих управленческих решениях, не носящих инновационного характера, то на нововведениях, по самому их характеру, он сказывается са­мым губительным, катастрофичным для них образом. И если «эффект футурофобии» обязательно необходимо учитывать в целевых, плановых, программных, проектных и организацион­ных прогнозах, обслуживающих соответствующие формы кон­кретизации управления, то в инновационном прогнозирова­нии он является, можно сказать, одним из основополагающих моментов — в принципе таким же, как «эффект Эдипа» в тех­нологическом прогнозировании, о котором нам предстоит не раз говорить в последующем, — так что без его учета всякая попытка прогнозного обоснования любого сколько-нибудь су­щественного нововведения, по нашему убеждению, с самого начала будет почти наверняка обречена на провал, тем более — в социосфере.

Вот почему мы начинаем рассмотрение теоретических вопросов прогнозного обоснования социальных нововведений именно с данного феномена в общественном сознании. Все 40 000 лет существования рода гомо сапиенс (по некоторым дан­ным, даже намного больше) человеческое общество пребывало в состоянии, разительно отличающемся от современного нам. Оно именовалось матриархатом, затем патриархатом, отдельные ста­дии его развития называли дикостью, варварством, цивилизаци­ей, их подразделяли на несколько общественно-экономических формаций и множество разновидностей общественного строя. Однако, при всех различиях, первобытную общину и, скажем, ан­глийскую, германскую, французскую деревню XVIII века, рус­скую деревню XIX — начала XX века, латиноамериканскую, ази­атскую, африканскую деревню первой половины XX в. (отчасти включая малые города и окраины крупных) объединяла исчез­нувшая или исчезающая ныне на глазах жесткость, стабильность, если можно так сказать, окостенелость общественных порядков. Из этого состояния крупный английский город, а за ним и малый город, а за ним и деревня начали мало-помалу выходить лишь с конца XVIII столетия, французские — лишь на протяжении XIX столетия, другие западноевропейские и японские — лишь со вто­рой половины XIX — начало XX столетия, русские — лишь со второй половины XX столетия, а в латиноамериканских, азиатс­ких, африканских странах этот процесс только-только начинает развертываться.

Достаточно напомнить (впрочем, об этом говорилось не раз, в том числе и в наших работах), что в конце 20-х годов, т.е. всего 70 лет назад, 82% населения Советского Союза проживало в сельс­кой местности, а еще 10—12% — в таких же, как и там, избах, хатах, саклях малых городов и по окраинам больших. В совокуп­ности это составляло более девяти десятых населения страны. И даже к середине 50-х годов, т.е. всего лишь полвека назад, соответ­ствующие пропорции составляли 55% и все те же 10—12% (до начала массового строительства «пятиэтажек») — итого более двух третей, подавляющее большинство. Да и из оставшейся тре­ти подавляющее большинство были выходцами из все тех же изб, хат, саклей, с той же социальной психологией, с тем же, в общем и целом, отношением к окружающей действительности. Для всех этих людей было характерно подавляющее господство сложной семьи старого типа с сильнейшими пережитками бытовой патри­архальности, со всеми характерными чертами традиционного сельского образа жизни, который ныне всюду сменяется совре­менным городским.

Состояние, предшествовавшее последнему, было сложным. Его нельзя однозначно оценивать, как «худшее», «более примитивное», «менее развитое» и т.п. Оно попросту качественно отличалось от со­временного, причем в нем автоматически решались многие соци­альные проблемы, трудно разрешимые сегодня. Однако оно в насто­ящее время полностью перестало соответствовать уровню научно-технического прогресса, уровню производительности труда, связан­ному с этим уровню возможностей и соответствующему уровню запросов людей. Короче говоря, оно перестало соответствовать усло­виям жизни и на этом основании отошло или отходит в прошлое.

Здесь вряд ли уместно, да и нет возможности описывать все сто­роны состояния, предшествовавшего современному. Но на одной стороне придется остановиться специально, поскольку она непос­редственно относится к предмету нашего изложения. Речь идет об исключительно высокой сопротивляемости любым нововведениям, что обусловливало столь же высокую стабильность общества, пре­емственность господствовавших в нем порядков, длительное время переходивших от поколения к поколению почти без изменений. И хотя в общем и целом, если брать историю человечества за после­дние несколько тысяч лет или, если угодно, за последние несколько веков, четко прослеживается тенденция постепенного нарастания масштабов и темпов изменений, или, если можно так сказать, уско­рения социального времени людей, причем на протяжении XIX — первой половины XX в. ускорение шло все сильнее, — эти измене­ния, даже в течение предыдущих полутора веков, не идут ни в какое сравнение с теми, которые произошли по нарастающей за послево­енные полвека.

По многим важным параметрам, начиная с топливно-энергети­ческой и материально-сырьевой базы, промышленности, строитель­ства, сельского хозяйства, транспорта, связи и кончая семейными, вообще межполовыми отношениями, молодежным образом жиз­ни, формами проведения досуга, манерой одеваться и т.д., в жизни людей за последние десятилетия произошло намного больше, значи­тельнее и масштабнее нововведений, чем за любой предшествующий период истории человечества, включая бурные революцион­ные эпохи. Между тем именно в предшествующую эпоху сложи­лись господствующие и сегодня стереотипы в сознании людей, в том числе и стойко негативные по отношению к любым нововведе­ниям. Это составляет сложнейшую и очень острую социально-пси­хологическую проблему отношения к нововведениям по сей день.

Попробуем отыскать истоки высокой сопротивляемости в человеческом сознании практически почти любым нововведениям. На наш взгляд, первопричины коренятся в относительно низком, вплоть до самых недавних пор, уровне развития производительности труда и проистекающей отсюда необходимости крайнего напряжения сил, чтобы обеспечить себе прожиточный минимум, не погибнуть. На­помним, что тяжелый физический труд взрослых, причем большей частью отталкивающе монотонный, доходил до 16 и более часов в сутки — предел человеческой выносливости на протяжении сколь­ко-нибудь длительного времени. Сегодня труд такого характера и продолжительности в развитых странах мира, в том числе и у нас, свойствен лишь тем рабочим или служащим, которые имеют значительные приусадебные участки с домашним скотом и птицей, что заставляет их как бы удваивать свой рабочий день, а также работаю­щим матерям с малолетними детьми, если на мать целиком падает груз обслуживания всей семьи, причем в обоих случаях трудовая нагрузка рассматривается как непомерная. А сравнительно недав­но такое было для основной массы людей скорее социальной нор­мой, чем исключением. В меньшей степени, но тоже значительно доставалось подросткам и даже детям, начиная с шести-семи лет, а также престарелым с ограниченной трудоспособностью.

Добровольно такую тяготу вряд ли бы кто-либо взвалил на свои плечи. Любые импровизации, особенно у подрастающих поколе­ний, как это нетрудно видеть и сегодня, скорее всего отражали бы стремление тем или иным образом уменьшить трудовую нагрузку, что было чрезвычайно опасно в смысле выживаемости семьи. Вот почему, как можно предполагать, на протяжении длительного вре­мени выработались довольно устойчивые шаблоны-стереотипы каж­дой трудовой операции по критерию наибольшей эффективности последней, вплоть до мельчайших деталей, отступление от чего счи­талось предосудительным. Правда, иногда в стереотипах отдельных трудовых приемов наблюдается как бы отход от критерия эффектив­ности. Однако, при ближайшем рассмотрении, подобного рода «послабления» на поверку почти всегда оказываются необходимой ре­лаксацией, разрядкой, чтобы снять чрезмерное напряжение и в ко­нечном счете добиться максимального эффекта на всем протяже­нии трудового дня или любой его половины. Лишь иногда такие отклонения носят случайный, иррациональный характер, большей частью связанный с теми или иными религиозными обрядами. Во многих отношениях на протяжении длинного ряда веков стереотипы организации труда были доведены до уровня самых настоящих ри­туалов, в результате чего многие трудовые операции, идущие из глубины веков, напоминают скорее театральное действо.

Аналогичные стереотипы-ритуалы, по критерию эффективнос­ти операций, выработались в сфере быта и досуга, но тут элемент иррациональности, диктуемый разными сторонами образа жизни, начиная с верований или заимствований и кончая местными им­пульсами случайного характера, намного значительнее.

Со временем шаблоны-стереотипы-ритуалы труда, быта, досу­га органически встроились в систему традиций, обычаев, нравов того или иного народа, порою даже той или иной местности. На них наложился диктат всемогущего в тех условиях общественного мнения окружающих, положительно оценивавшего строгое следо­вание сложившимся порядкам и жесточайше преследовавшего — до побоев, травли и изгнания включительно — малейшее отступ­ление от них.

В социальный механизм закрепления сложившихся стереотипов сознания и поведения включалась система социальных потребнос­тей личности, и прежде всего потребность в самоутверждении, т.е. в уважении со стороны окружающих, и на этом основании в само­уважении. Как известно, эта потребность наисильнейшая, когда удов­летворены фундаментальные потребности в самосохранении (пита­ние, здоровье и т.д.), а зачастую даже временами отодвигает после­дние на второй план. И коль скоро самоутверждения легче всего достичь, скрупулезно следуя сложившимся стереотипам и реши­тельно осуждая всякое отступление от них, нетрудно представить себе, какой истовой может быть убежденность в неприятии каких-либо нововведений, каким воинствующим — стремление не допус­тить их.

У всех нас на памяти более чем тридцатилетняя война с женскими брюками, не закончившаяся и до сих пор на неко­торых последних «бастионах» ревнителей старого. Хотя, казалось бы, это не бог весть какое важное нововведение, тем не менее оно может служить знакомым каждому типичным при­мером отчаянного движения сопротивления, в котором приняли активное участие не только подавляющее большинство мужчин, но и почти все женщины пожилого возраста, боль­шинство женщин среднего возраста и даже часть женщин мо­лодого возраста, не исключая известной части девушек и де­вочек-подростков. Провал столь мощного «движения сопро­тивления» убедительно доказывает не только неодолимость нововведения, когда работает постепенно набирающий силу социальный механизм его реализации (мы остановимся на нем подробнее в своем месте), но и абсолютную необходимость подобного механизма, чтобы нововведение не было подавле­но в зародыше почти неизбежной вначале негативной реакцией на него.

Ясно, что при таком умонаправлении в обыденном созна­нии не мог не закрепиться устойчивый стереотип неприятия практически любого «иного будущего», как мы уже говори­ли, стремление уподобить до мелочей любое сколь угодно да­лекое прошлое или будущее привычному настоящему. В свою очередь, раз возникнув, подобный стереотип уже чисто дедук­тивно отметал с порога любые нововведения, так что эффект неприятия нового многократно усиливался.

Очерченное умонастроение изначально обрекало челове­ческую мысль на застой и в зародыше отталкивало идеи, спо­собные породить нововведения. Если бы в обществе существовали одни лишь эти силы, оно неизбежно было бы обречено на стагна­цию и быструю погибель. К счастью, однако, мы знаем, что для человеческой личности характерна потребность в самоутвержде­нии не только путем слепого следования сложившимся стереоти­пам, но и путем реализации социальных потребностей в успехе своей деятельности, в достижениях, в непрестанном улучшении, рационализации труда, быта, досуга, всех условий жизни и форм жизнедеятельности, в новизне, оригинальности своей деятельности, а также в творческом труде, в лидерстве, в критике деятельности других, в новых знаниях и т.д. Когда обе эти противоположные силы более или менее взаимно уравновешивают друг друга, катастрофического кол­лапса не наступает, но и интенсивность нововведений близка к нулевой, что мы и наблюдаем на всем протяжении человеческой истории, вплоть до самых недавних времен. Ныне инновационные силы делаются все мощнее, в результате — соответствующий сдвиг в сто­рону нарастания темпов и масштабов нововведений.

Заметим, что энергичными носителями инновационных сил, по причине самого характера нововведений, почти всегда является относительное меньшинство населения, зачастую всего лишь отдель­ные личности или даже только одна-единственная личность. (В прин­ципе инновационный потенциал в той или иной степени свойствен каждому или почти каждому человеку, но почти у всех он подавля­ется господством привычных стереотипов, о которых мы упомина­ли выше.) И если сегодня один новатор или ничтожная горстка нова­торов все чаще оказываются в состоянии свернуть гору рутины и «пробить» свое новшество, то только потому, что они опираются на инновационные механизмы — рычаги реализации нововведений.

Существует и еще одна сторона органического неприятия нововведений обыденным сознанием, переходящего в близкое к инстинктивному отвращение ко всякому «иному будущему». Это сторона, по нашему мнению, связана с историческим опы­том человечества, каковой недвусмысленно свидетельствует: на всем протяжении истории человеческого общества, с древ­нейших времен до наших дней на сто или даже тысячу благих идей, сулящих разные блага в случае реализации соответству­ющих нововведений, обычно лишь одна оказывается действительно конструктивной, да и то не так, как представлялось ее первоначальному генератору, а так, как это объективно реализовалось впоследствии, зачастую очень непохоже, порой прямо противопо­ложно замыслу инициатора. Что ж, таков путь прогресса. Что каса­ется остальных, то они на поверку оказываются либо пустоцветны­ми, нереальными, либо, что еще хуже — социально опасными, вред­ными, гибельными, теми самыми благими намерениями, которые, как известно, ведут в ад.

Наиболее яркий пример — история социалистической мыс­ли со времен Возрождения до наших дней.

Если уподобить человеческие представления своего рода «популяциям идей», то рутинные мысли окажутся схожи с «нор­мальными особями» подобной популяции, а новаторские — с мутантными. И чем оригинальнее идея — тем отвратительнее пред­ставляется «мутант» нормальным особям, причем их отвращение к нему вполне рациональное, поскольку скорее всего или чаще даже почти наверняка мутант — всего лишь урод, потомство которого, если дать ему расплодиться, может привести к гибели соответству­ющую популяцию. Разве не в точности так же относимся мы к уро­дам и дебилам, разве не опасаемся гибельной для человечества опасности их размножения?

Однако столь же хорошо известно, что мутация (не всякая, ко­нечно, а оптимальная для изменившихся условий) — двигатель про­гресса. И если бы не мутация, органический мир нашей планеты так и застрял бы на уровне каких-нибудь одноклеточных водорослей, а то и на еще более примитивном. Во всяком случае, без мутации человеку было ни за что не произойти ни от обезьяны, ни от кого бы то ни было еще.

И все же, как мы только что указали, почти всякий мутант — урод, грозящий гибелью. Поэтому, на всякий случай, отноше­ние ко всем мутантам — активно негативное. Тот самый спер­матозоид, который оплодотворит яйцо, должен очень поста­раться, чтобы опередить других и доказать тем самым свои наилучшие генетические свойства, способные передаться по наследству. По этой, довольно яркой, на наш взгляд, анало­гии та идея, порождающая нововведение, которая действитель­но не гибельна, а позитивна, конструктивна, должна обяза­тельно пройти возможно более суровый искус, выдержать испы­тание на закалку, на неприятие. И если успешно преодолеет — значит, жизнеспособна. А если нет — значит, нежизнеспособна.

Подобная философия очень огорчительна для новаторов, посколь­ку предполагает для большинства из них скорбный путь Иисуса Хри­ста (тоже несшего, как известно, весьма значительные нововведе­ния, причем, как оказалось, не только для своего времени). Но что же делать? Если даже в суровой атмосфере неприятия нового то и дело пробивают себе дорогу нововведения идиотические, разруши­тельные, гибельные (примеров несть числа: вспомним хотя бы все более легко доступные разновидности наркотиков), то нетрудно пред­ставить себе, что произошло бы, если бы человечество встречало «на ура» любые предлагаемые нововведения, так сказать, с порога.

Впрочем, история нашей страны на протяжении ряда последних десятилетий явила миру достаточное количество ярчайших приме­ров, что именно происходит, когда едва родившееся нововведение без малейшего критического восприятия встречают бурей аплодис­ментов, переходящих в овации. Так что здесь дальнейшие коммента­рии излишни.

Два вывода проистекают из только что описанного нами фено­мена «футурофобии» в обыденном сознании:

1. «Футурофобия», в известном смысле, играет положительную роль для отбраковки идей (обычно — подавляющего большинства почти всех идей той или иной направленности), способных привести к порождению нововведений опасных, гибельных для общества. И поскольку инновационные силы сегодня значительно мощнее, все чаще успешно одолевают спасительный для общества «эффект фу­турофобии», необходимы искусственные механизмы, имитирую­щие его, для «испытания на прочность», точнее, на конструктив­ность каждого нововведения. В этих механизмах важную роль при­званы сыграть различные способы «взвешивания» последствий на­мечаемых или реализуемых нововведений.

2. «Футурофобия», если пустить дело на самотек, предоставить событиям развиваться стихийно, все еще достаточно сильна, чтобы подавить любое в принципе нововведение, причем отнюдь не ис­ключено, что подавлено будет как раз конструктивное, позитивное и тем самым открыта дорога для опасного, гибельного. Таким обра­зом, и с данной стороны необходимы искусственные механизмы, не позволяющие рутинному мышлению пресечь конструктивное но­вовведение в зародыше. Для этого нужно, во-первых, научиться от­делять плевелы от зерен, т.е. потенциально конструктивные нововве­дения от потенциально разрушительных для общества. Во-вторых, нужно научиться уберегать нарождающееся конструктивное от обыч­но господствующего рутинного. В обоих случаях «взвешивание» позитивных и негативных последствий также способно сыграть бла­готворную роль при одном условии: при четких теоретических уста­новках, учитывающих сложный диалектический характер «эффекта футурофобии» в обыденном сознании.

Лекция 2

РЕЛИГИОЗНЫЕ, УТОПИЧЕСКИЕ

И ФИЛОСОФСКО-ИСТОРИЧЕСКИЕ КОРНИ

ТЕОРИИ ПРОГНОЗИРОВАНИЯ

Формирование представлений о будущем находилось в тесной связи с эволюцией первобытной мифологии от примитивных ми­фов-сказок, фантастически истолковывавших наиболее простые явления природы, к мифам, объясняющим установление родовых нра­вов и обычаев, затем происхождение людей и мира в целом, а также судьбу умерших. На этой основе сформировались самые древние из существующих — религиозные концепции будущего.

Помимо сравнительно примитивных концепций такого плана, которые либо не дожили до наших дней, либо не имеют значительно­го распространения, выделяются две, связанные с существующими мировыми религиями:

а) сложившаяся в I тысячелетии до н.э. и более развитая индуистско-буддистско-джайнистская концепция, согласно ко­торой история представляется в виде постоянной смены цик­лов регресса (охватывающих миллионы лет) — от «золотого века» к «концу света», затем «сотворения нового мира», вновь регресса и т.д. без конца. Счастливое будущее с таких пози­ций видится в том, чтобы «добродетельным поведением» из­бавиться от бесконечных «перевоплощений» души после смер­ти, от этого вечного «коловращения» мироздания и попасть в «нирвану» — качественно иное состояние, при котором от­сутствуют и желания, и страдания. Такие взгляды характерны для современной религиозной идеологии в обширном регионе Юго-Восточной Азии, и с ними приходится сталкиваться на международ­ных конференциях или в «литературе о будущем» стран указанного региона;

б) сложившаяся в I тысячелетии до н.э. — I тысячелетии н.э. и менее развитая иудаистско-христианско-исламская кон­цепция, согласно которой «история будущего» представляет­ся в виде прихода «спасителя-мессии», установления «царства божия», наступления «конца света», «Страшного суда», нако­нец, опять-таки перехода в качественно новое состояние, «вечного блаженства» для праведников и «вечных мук» для греш­ников. С такими взглядами также приходится сталкиваться на конференциях и в литературе, причем, если это касается христианства, их пропаганда становится все активнее, поскольку час­тью верующих в очередной раз ожидается «конец света».

Со времен завершения своего формирования тысячу и более лет назад религиозная эсхатология (учение о «конце света») не дала ничего существенно нового. Однако было бы ошибкой на этом ос­новании недооценивать значение религиозных концепций будуще­го. Религиозно-философская мысль древних выработала целый комплекс идей, доживших до наших дней: идеи «воздаяния» в загробном мире сообразно поведению человека при жизни, провиденциализ­ма (божественного провидения, целенаправленно определяющего ход событий независимо от воли человека), мессианизма (упования на приход «спасителя-мессии», который радикально изменит к луч­шему существующие порядки) и т.д. Религиозные концепции буду­щего сыграли важную роль в социальной борьбе минувших тысяче­летий. Они оказали сильнейшее влияние на эволюцию утопизма и разнообразной философии истории. Без них трудно понять особен­ности некоторых течений современной футурологии.

В I тысячелетии до н.э. следом за религиозными концепциями будущего и в тесной связи с ними стали развиваться утопические концепции. Они отличались от религиозных тем, что «иное буду­щее» человечества определялось не сверхъестественными силами, а самими людьми, их разумом и действиями. В историко-социологическом смысле утопия определяется как произвольное представ­ление о желаемом будущем человечества, уже не связанное непос­редственно с провиденциализмом, но еще не основанное на науч­ном понимании закономерностей развития природы и общества. Объективно утопические концепции являются чисто умозритель­ными благими пожеланиями, надуманными искусственными конструкциями, оказывающимися в непримиримом противоречии с действительностью (что обычно и вызывает неминуемый крах уто­пий при попытках их реализации).

Большая часть утопий посвящена проблемам будущего обще­ства и относится к разряду социальных. Но некоторые из них затра­гивают проблемы науки, техники, технических вопросов градостро­ительства, здравоохранения и т.д., лишь косвенно касаясь социаль­ной стороны дела.

В зародышевой, примитивной форме такие «технические» уто­пии встречаются еще в древности, но становятся заметным явлени­ем в средние века (например, утопия Р. Бэкона, XIII в.) и получают развитие в новое, а особенно в новейшее время. Чаще, впрочем, встречаются социально-технические утопии, в которых учитывают­ся некоторые социальные аспекты технических нововведений (наи­более яркий пример — утопия Ф. Бэкона, XVII в.). Существуют так­же пацифистские утопии. Наконец, особый тип составляют антиуто­пии, рисующие произвольные картины нежелаемого будущего Зем­ли и человечества.

В основу классификации социальных утопий целесообразно, на наш взгляд, положить не те или иные формы утопических произве­дений, как это нередко делается, а основной принцип: какой именно социальный строй фактически изображается в данной утопии? С этой точки зрения социальные утопии разделяются на общинные, рабовладельческие, феодальные, буржуазные и социалистические, идеализирующие соответствующий строй. Каждый тип подразделя­ется на подтипы: второго, третьего и так далее порядка. Например, социалистические утопии распадаются на собственно социалисти­ческие (провозглашающие принцип «каждому по труду») и комму­нистические («каждому по потребностям»). При этом, естественно, перечисленные типы утопий носят конкретно-исторический харак­тер, т.е., как будет показано ниже, могут рассматриваться лишь в рам­ках определенной исторической эпохи.

Было бы неправильным относить к утопиям только так называемые государственные романы или социально-полити­ческие трактаты. Элементы того, что составляет суть утопии, встречаются в самых разнообразных произведениях. Это де­лает целесообразным применение понятия «утопизм» как уто­пического подхода к проблемам настоящего и будущего. В таком плане история утопической мысли предстает не просто как ряд произведений, а как процесс эволюции утопизма.

Первые представления о лучшем будущем не в «ином мире», а на Земле, первые утопии возникли во второй половине I ты­сячелетия до н.э. в Древней Греции и в Китае, где уровень фи­лософской мысли был относительно высок, а религия не по­давляла ее так сильно, как в Египте, Персии, Индии. Воп­реки утверждениям ряда историков, буржуазных и тем более социалистических утопий тогда еще не появлялось. Утопии но­сили характер либо идеализации родового строя (Лао-цзы, Мо-цзы, Эвгемер, Ямбул), либо «рационализации» рабовладения (Конфуций, Платон), а позднее — феодализма (Шан Ян и др.).

Второй этап охватывает эпоху средневековья. Засилье ре­лигиозной идеологии в течение почти полутора тысячелетий сделало немыслимым появление значительных утопий. Неко­торый подъем наблюдался в XI—XIII вв. только на Ближнем и Среднем Востоке (аль-Фараби, Ибн-Баджа, Ибн-Туфайль, Низами и др.). Однако последовавший затем упадок продол­жался здесь до середины XIX — начала XX в. До той же поры почти не прогрессировал утопизм в Китае, Индии и других странах Азии.

Третий этап связан с эпохами Возрождения и Просвеще­ния (XVI — первая треть XVIII в.: условно от «Утопии» Мора до «Завещания» Мелье и «Философских писем» Вольтера). В это время рабовладельческие утопии исчезают, а феодальные отходят на второй план, уступая место буржуазным и особен­но социалистическим (Мор, Кампанелла и др.). Утопизм на­ряду с религиозными концепциями будущего становится иде­ологией буржуазных революций XVI—XVII вв. В нем впер­вые ставится проблема связи между социальным и научно-тех­ническим прогрессом (Ф. Бэкон).

Четвертый этап охватывает остальные две трети XVIII в. (условно от Мелье до Бабёфа). Он отличается от предыдуще­го резким разрывом с религией и эсхатологией, использова­нием достижений западноевропейской философии нового вре­мени (Ф. Бэкон, Гоббс, Декарт, Спиноза, Локк и др.), тесной связью с идеологией просветительства (Вольтер, Руссо, Мон­тескье, Гольбах, Гельвеции, Дидро, Лессинг, Гёте, Шиллер, Джефферсон, Франклин, Новиков, Радищев и др.), а также более четким характером конкретных программ политической борьбы. Последнее относится не только к утопиям Морелли и Мабли, но и в особенности к утопиям Великой французской революции (Бабёф и др.). Даже «общинная» по форме утопия Руссо объективно приобрела в этих условиях характер мелко­буржуазной эгалитаристской утопии. Вновь растет число фео­дальных утопий (Новалис, Щербатов), но сохраняется и усили­вается преобладание буржуазных и особенно социалистических.

Пятый этап приходится в основном на первую половину XIX в. (от Сен-Симона, Фурье и Оуэна до Л. Блана и Кабе, Дезами и Вейтлинга, а в России — до Герцена и Чернышевс­кого включительно). К его отличительным чертам относятся: попытки критического осмысления опыта Великой французс­кой революции, в ходе которой несостоятельность утопизма проявилась особенно наглядно; стремление связать утопизм с пролетарским движением (отсюда — разнообразные типы «со­циализма», перечисленные К. Марксом и Ф. Энгельсом в «Ма­нифесте Коммунистической партии»); попытки использовать не только идеологию просветительства, но и классическую философию (Кант, Фихте, Шеллинг, Гегель), а также класси­ческую буржуазную политическую экономию (Смит, Рикардо, Сисмонди и др.) — попытки, которые не увенчались и не могли увенчаться успехом.

Шестой этап охватывает вторую половину XIX — начало XX века и характеризуется в основном борьбой марксистской и анархистской утопии, причем первая выдавала себя за на­уку и резко противопоставляла себя иному-прочему «утопизму».

Седьмой этап (символически — с 1917 г. по сей день) мож­но считать современным. На этом этапе состоялась реализа­ция и крах марксистско-ленинской утопии казарменного со­циализма, жертвою которой оказалась целая треть человече­ства, начиная с СССР. Никуда не делись и прочие многооб­разные утопии. На этом этапе постепенно складывается по­нимание того, что социальный утопизм — это отнюдь не чер­но-белое кино с разделением всего и вся на утопическое и реа­листическое, а те элементы сознания и нововведения, в том числе политики, которые исходят не из объективных законо­мерностей и не из промысла божия, а из произвольных пред­ставлений о желаемом будущем (которые часто выдаются за научные или за некое откровение). Таким образом черты уто­пизма можно найти в политике любого правительства любой страны мира и во взглядах любого политика, философа, уче­ного, писателя, вообще любого человека.

Среди социальных утопий второй половины XIX — пер­вой половины XX в. наибольшее развитие получили марксизм и анархизм. Марксизм сделался к началу XX в. основой ши­рокого революционного движения и в своей экстремичной форме (марксизм-ленинизм) привел к попытке реализации этой утопии («утопия социализма») сначала в масштабах России, а затем, уже во второй половине XX в., в масштабах целой трети человечества. Но в 90-х гг. XX в. эта утопия, как и вся­кая утопия, потерпела крах, и к XXI в. от нее остались лишь быстро деформирующиеся рудименты.

Анархизм, как общественно-политическое течение, сложил­ся в 40—70-х годах XIX в., но его идейные истоки восходят к утопии Руссо и другим утопиям XVII—XVIII вв., которые иде­ализировали патриархальную общину. Анархистская концеп­ция будущего, изложенная в работах Годвина, Прудона Штирнера, Бакунина, Кропоткина, Реклю, Грава, Карелина, Фора и др., в самых общих чертах сводилась к формуле «свободной федерации» автономных ассоциаций производителей — мел­ких частных собственников с немедленным и полным упразд­нением государства, «справедливым обменом» продуктов тру­да отдельных работников.

Заметим, что для утопизма характерно стремление создать де­тальную картину будущего, втиснуть ее в рамки априорно задан­ной и «идеальной схемы», продиктовать своего рода «правила поведения» будущим поколениям. В противоположность этому течению общественной мысли на протяжении XIX века сложился позитивизм, для которого характерно агностическое отношение к предвидению, особенно социальному, требование ограничиться описанием и объяснением изучаемого объекта, попытки свести прогностическую функцию науки только к чисто эмпирическим выводам из анализа и диагноза.

Парадоксально, но, будучи по сути своей утопистами, анархис­ты в большинстве своем держались позитивизма и негативно отно­сились к научному предвидению. Будущее виделось им не как объек­тивно необходимая, неизбежная следующая ступень в истории че­ловечества, а как результат чисто волевого акта героев-революцио­неров, способных увлечь за собой народные массы. Понятно, что при таких взглядах сам процесс перехода к будущему состоянию не имел существенного значения и ему не уделялось особого внима­ния. В итоге политическая программа анархистов страдала непосле­довательностью, неопределенностью, непродуманностью. Ее несо­стоятельность в полной мере проявилась в мировом революцион­ном движении второй половины XIX — первой половины XX в.

Еще одну группу социальных утопий представляют различ­ные направления либерального реформизма, собственно бур­жуазные утопии, восходящие к «Океании» Гаррингтона (про­изведения Бентама, Г. Джорджа, Герцки и др.). Утопии тако­го рода появляются в значительном числе и до сих пор.

Особую группу социальных утопий составляют теории фе­одального социализма (Карлейль, Дизраэли, Рескин и др.), где будущее рисуется в виде возврата к идеализированному про­шлому средневековья. Разновидностью таких теорий являлся поначалу христианский социализм (Ламенне и др.). Но на протяжении второй половины XIX в. это течение приобрело самостоятельный характер, постепенно превратившись в раз­новидность буржуазного утопизма. В XX в. на смену исчез­нувшим рабовладельческим и феодальным утопиям приходят фашистские, которые справедливо расцениваются обществен­ностью как антиутопии.

Сложнее обстоит дело с утопическим социализмом. Уто­пические идеи Сен-Симона, Фурье, Оуэна и других социалис­тов-утопистов первой половины XIX в. просуществовали в виде соответствующих школ социальной мысли еще несколь­ко десятилетий после смерти их основателей, а в отдельных странах (особенно в царской России и в ряде стран Востока) эти идеи сохраняли известное влияние до первой половины XX в. включительно и даже позднее. Концепции будущего некоторых социалистов-утопистов (Бланки и др.) сложились хронологически почти одновременно с марксизмом и сохра­няли значение во второй половине XIX в. и позднее. Рожда­лись и новые социалистические утопии (Моррис, Беллами, Золя, Франс, Уэллс, Дж. Лондон, Циолковский и др.), конк­ретная оценка которых возможна только с учетом особеннос­тей творчества того или иного утописта в конкретной исто­рической обстановке.

Для утопии Беллами, например, характерны реформистс­кие и технократические иллюзии, что сближает ее с буржуаз­ными утопиями. На Западе, особенно в США, возникло мно­жество клубов, члены которых пытались претворить эту уто­пию в жизнь. В еще большей степени эклектичность, заимство­вание идей из различных направлений утопизма — от феодаль­ного до анархистского — характерны для утопических рома­нов Морриса, Золя, Франса, Лондона, Уэллса. Однако высо­кое художественное мастерство этих писателей делало их про­изведения незаурядными в утопической литературе, даже при известном налете эклектизма. Их всемирная известность уве­личивала возможность пропаганды социалистических идей, пробуждала интерес к идеям социализма. Важно отметить, что эти писатели в большинстве случаев сознавали утопичность своих произведений, но использовали жанр утопии для про­паганды своих идей.

Особо следует сказать о Циолковском. Пропагандируя в брошюрах 20-х годов технические идеи реконструкции земной поверхности и освоения космического пространства, он создал ряд ярких, впечатляющих социальных утопий (например, «Обществен­ная организация человечества», 1928) с целью показать, какие блага способен принести человечеству научно-технический прогресс. Утопические идеи основоположника современной космонавтики сыграли важную роль в становлении ранней футурологии (в широ­ком смысле «литературы о будущем»), к которой мы обратимся позже.

В целом новая стадия эволюции утопизма существенно отли­чалась от предыдущей как уровнем утопической мысли, так и степенью ее влияния на прогресс общественной мысли. Утопи­ческие произведения стали значительно слабее и по идейному содержанию, и по воздействию на мировую общественную мысль. Именно их упадок во всех отношениях дает основание говорить о смене восходящей стадии развития утопизма нисходящей. Очевидна и причина упадка: неспособность утопии конкурировать с наукой.

Было бы упрощением, однако, сводить утопизм второй полови­ны XIX и особенно XX в. только к утопическим романам и тракта­там. Писания идеологов фашизма касались «реальной политики», но по существу это были самые настоящие социальные утопии — утопии спасения капитализма политическими средствами, а в ряде отношений даже путем возврата к феодальным и рабовладельчес­ким порядкам. Эти утопии обернулись трагической реальностью для сотен миллионов людей, для всего человечества, ввергнутого во Вторую мировую войну. Об утопии казарменного социализма мы уже упоминали.

Сочинения Кейнса, его последователей — кейнсианцев и неокейнсианцев, других представителей современной экономичес­кой мысли формально не являются утопиями. Но фактически это самые настоящие социальные утопии. Бесчисленные разновиднос­ти азиатского, африканского, американского «социализма», кото­рые множатся год от года, также являются утопиями, оказывающи­ми немалое влияние на общественную жизнь трудящихся развиваю­щихся стран. Марксизм, ленинизм, маоизм, чучхеизм — все это не что иное, как социальная утопия. Тем не менее эта утопия на протя­жении ряда десятилетий являлась вполне реальным кошмаром по­чти для миллиарда людей.

Проблема основательного исторического анализа эволюции современного утопизма во всех его разновидностях не по формальным признакам, а по существу остается одной из наиболее актуальных в истории мировой общественной мысли XX в.

Развитие религиозных и утопических представлений о будущем в древнем мире сопровождалось зарождением представления об истории как процессе, обладающем определенными закономерно­стями. К середине 1-го тысячелетия до н.э. эти представления приоб­рели характер философско-исторических концепций будущего. По­степенно сформировались три основных концепции, существую­щие до сих пор: регресс от «золотого века» в древности к гибели культуры, бесконечные циклы подъемов и падения культуры в кру­говороте одних и тех же стадий развития, прогресс от низшего к высшему.

Взгляд на исторические события как на этапы вечной эволюции мира, охватывающей прошлое, настоящее и будущее, обнаружива­ется и в древнеиндийской (школы Чарвака и особенно Санкхья), и в древнекитайской (Мэн-цзы, Чжуан-цзы), и в древнегреческой фило­софии (Гесиод, Платон, Аристотель). Философы пытались вскрыть закономерности исторических циклов, найти факторы, которые обус­ловливают их смену. Из концепции «золотого века» выросла теория «естественного состояния» (школы киников и стоиков). Софисты, а затем Демокрит и Эпикур противопоставили ей идею прогресса. И стоики, и эпикурейцы бились над проблемой детерминизма в исто­рическом процессе, причем последние развивали теорию «обще­ственного договора», что само по себе было покушением на гос­подствовавшую тогда идею провиденциализма.

Теория циклов была настолько детально разработана в трудах Полибия (II в. до н.э.), что некоторые историки считают все анало­гичные концепции вплоть до современных (Гумплович, Парето, Шпенглер, Сорокин, Тойнби) лишь развитием его взглядов. Преоб­ладавшей долгое время концепции регресса от «золотого века» (Се­нека, Цицерон, Вергилий, Тибулл, Овидий) была с новой силой про­тивопоставлена идея прогресса (Лукреций). Это было выдающимся достижением античной мысли. Концепции регресса и циклов не слу­чайно оставались долгое время господствующими: первая происте­кала из наблюдений над мучительным процессом разложения родового строя и становления классового общества; вторая обусловливалась медленными темпами исторического развития. Нужен был высокий уровень философского мышления, чтобы за сложными пери­петиями развития общества разглядеть линию прогресса.

Воинствующий клерикализм средневековья надолго подавил все теории исторического развития, кроме концепции регресса. Лишь к концу этого периода отмечается новый проблеск идеи прогресса (технического) у Р. Бэкона и новая, более глубокая разработка тео­рии циклов у Ибн-Хальдуна, который пытался решить проблему исторического детерминизма, исследуя влияние на развитие обще­ства географических и иных факторов.

В эпохи Возрождения и Просвещения вновь выдвинулись на пер­вый план концепции циклов (Макиавелли, Вико) и прогресса. Вико вплотную приблизился к идее развития не по кругу, а по спирали. Что же касается прогресса, то одни философы пытались связать его с божественным провидением (Боден, Лейбниц, Лессинг), другие искали его корни в материальных факторах (Монтень, Ф. Бэкон, Де­карт, Спиноза). Клерикалы (Боссюэ и др.) тщетно защищали позиции провиденциализма. Энциклопедисты, особенно Вольтер, наносили им удар за ударом. Именно с Вольтера начинается развитие филосо­фии истории в современном смысле. Тюрго, Кондорсе, Годвин объяс­няли прогресс уже не божественным предопределением, а совер­шенствованием разума и влиянием разного рода внешних факто­ров. Сторонники концепции прогресса все шире использовали тео­рии «естественного состояния» и исторического детерминизма, поставив их на службу идеологии Великой французской революции.

Было бы ошибкой, конечно, изображать развитие философии истории во второй половине XVIII — первой половине XIX в. как сплошное торжество идеи прогресса над догмами провиденциализ­ма. Процесс был сложнее. Поборникам прогресса приходилось стал­киваться с сопротивлением феодальной реакции (де Местр, Бональд). Главное же заключалось в том, что в идеалистическом мировоззре­нии ведущих философов преобладали религиозные идеи. Гердер сводил закономерности исторического развития к географическим факторам, допуская решающее влияние Бога на судьбы человече­ства. У Канта идеи прогресса переплетались с идеями телеологии (предопределенности сущего). Фихте пытался совместить прогресс с реакционными социально-политическими принципами. У Шел­линга тезис о человеке — творце истории соседствовал с тезисом об истории как «откровении абсолютного». Явственно проступала пе­чать эсхатологии в философии истории Гегеля, который рассматри­вал историю как «высшее проявление мирового духа» и, признавая прогресс в прошлом, отказывался признавать его в настоящем и будущем.

Несмотря на эти противоречия, значение философии Канта и Фихте, Шеллинга и Гегеля в развитии представлений о будущем ог­ромно. В известной мере они являлись также утопистами, но как философы истории они внесли наибольший вклад в развитие мето­дологии анализа исторического прогресса как процесса закономер­ного и диалектического.

Лекция 3

СОЦИАЛЬНОЕ ПРОГНОЗИРОВАНИЕ НА РУБЕЖЕ

XIX—XX СТОЛЕТИЙ.

НАУЧНО-ПУБЛИЦИСТИЧЕСКИЙ ЖАНР

«РАЗМЫШЛЕНИЯ О БУДУЩЕМ»

Столкновение марксизма с анархизмом и позитивизмом вызва­ло во второй половине XIX в. ряд «побочных эффектов».

Один из них — бурное развитие течения общественной мысли (на сей раз всецело в жанре художественной литерату­ры), известного под названием «научная фантастика». До се­редины XIX в. этот литературный жанр находился по суще­ству в зародыше и играл в развитии концепций будущего от­носительно скромную роль. Зато во второй половине XIX в. произошел взлет: стали появляться не просто романы-фанта­зии о будущем, полусказки-полуутопии, а научно-фантастические произведения (Ж. Верна, Фламмариона, Уэллса и др.). Их авторы выступали во всеоружии средств современной им науки, экстрапо­лируя тенденции развития науки, техники, культуры (с помощью чисто художественных приемов) на сравнительно отдаленное буду­щее.

Это знаменовало важный сдвиг в развитии представлений о будущем, поскольку обеспечивало им массовую аудиторию и существенно расширяло диапазон взглядов на конкретные проблемы будущего. Такую роль научная фантастика сохра­нила и поныне (произведения Брэдбери, Кларка, Шекли, Саймака, Мерля, Абэ, Лема, И. Ефремова и др.). С одной стороны, ее технические приемы используются в методиках современного прогнозирования (например, при конструировании некоторых видов прогноз­ных сценариев). С другой стороны, она знакомит с проблематикой прогнозирования широкие круги читателей. Важно подчеркнуть, однако, что научная фантастика не сводится к проблемам будущего, а является органической частью художественной литературы со все­ми ее особенностями.

Второй «побочный эффект» — появление нового жанра науч­ной публицистики в виде «размышлений о будущем» ученых или писателей, хорошо знакомых с проблемами современной им науки, попыток заглянуть в будущее средствами уже не только искусства, но и науки. Некоторые из них были позитивистами, но не удержа­лись от соблазна нарушить одну из заповедей позитивизма — оста­ваться в рамках логических выводов из проведенного анализа, под­дающихся эмпирической проверке тут же наличными средствами. Слишком велик был научный интерес к отдаленному будущему, суж­дения о котором заведомо выходили за рамки позитивистских догм того и даже более позднего времени.

Авторов «размышлений о будущем» интересовало большей ча­стью не социальное будущее человечества вообще, а конкретные частные перспективы отдельных сторон научно-технического и лишь отчасти (в связи с ним) социального прогресса. Конкретное буду­щее энергетики и материально-сырьевой базы производства, про­мышленности и градостроительства, сельского хозяйства, транспорта и связи, здравоохранения и народного образования, учреждений культуры и норм права, освоения Земли и космоса — вот что оказы­валось в центре внимания.

Сначала элементы этого нового жанра научной публицистики стали все чаще появляться в научных докладах и статьях, в утопиях и художественных произведениях, в очерках и т.п. Затем появились специальные произведения «о будущем»: «Год 2066» (1866) П. Гартинга, выступавшего под псевдонимом Диоскориды, «Через сто лет» (1892) Ш. Рише, «Отрывки из будущей истории» (1896) Г. Тарда, «Зав­тра» (1898) и «Города-сады будущего» (1902) Э. Говарда, доклад о будущем химии М. Бертло, «Заветные мысли» (1904—1905) Д.И. Мен­делеева, «Этюды о природе человека» (1903) и «Этюды оптимизма» (1907) И.И. Мечникова и др.

Наиболее значительной из такого рода работ явилась книга Г. Уэллса «Предвидения о воздействии прогресса механики и науки на человеческую жизнь и мысль» (1901). Фактический материал и оцен­ки, содержащиеся в этой книге, разумеется, устарели. Но подход автора к проблемам будущего и уровень изложения почти не отли­чаются от аналогичных работ, вышедших на Западе не только в 20—30-x, но и в 50-х — начале 60-х годов XX в. Уэллс, как известно, нахо­дился в те годы и позднее под сильным влиянием идей марксизма. Но на его мировоззрение оказывали существенное влияние и дру­гие направления утопизма. Поэтому его выводы социального ха­рактера следует отнести к Уэллсу — утопическому социалисту. Бо­лее конкретные выводы научно-технического характера, принадле­жащие Уэллсу-футурологу, если рассматривать их с высоты наших дней, также обнаруживают свою несостоятельность в некоторых от­ношениях. Но нельзя забывать об условиях, в которых появилась эта книга. Для своего времени она, конечно же, была выдающимся со­бытием в развитии представлений о будущем.

Традиция «размышлений о будущем» была подхвачена в 20-х годах на Западе множеством ученых и писателей, особенно моло­дых. Продолжая линию уэллсовских «Предвидений», молодой анг­лийский биолог (будущий член Политбюро Компартии Великобри­тании и один из крупнейших биологов мира середины XX в.) Дж. Б.С. Голдейн, только что окончивший тогда университет, написал брошюру «Дедал, или Наука и будущее» (1916). Эта брошюра спус­тя десятилетие, когда разгорелась дискуссия о принципиальной воз­можности планирования развития экономики и культуры, явилась основой серии более чем из ста брошюр по самым различным пер­спективным проблемам науки, техники, экономики, культуры, по­литики, искусства. Серия выходила в 1925—1930 гг. на нескольких языках под общим названием «Сегодня и завтра». В ней приняли участие многие деятели науки и культуры Запада, в том числе ряд молодых исследователей — будущие ученые с мировыми именами Б. Рассел, Дж. Джине, Б. Лиддел-Гарт, Дж. Бернал, С. Радхакришнан и др. Серия вызвала дискуссию в мировой печати и значительно стимулировала интерес научной общественности к проблемам бу­дущего.

Вместе с тем на Западе стали появляться и фундаментальные монографии о конкретных перспективах развития науки, техники, экономики и культуры. К числу наиболее значительных среди них можно отнести труды A.M. Лоу «Будущее» (1925), «Наука смот­рит вперед» (1943), Ф. Джиббса «Послезавтра» (1928), Эрла Биркенхеда «Мир в 2030 году» (1930) и др.

Разумеется, ранняя футурология Запада не исчерпывалась перечисленными работами. С «размышлениями о будущем» видные деятели науки и культуры выступали все чаще и чаще. В 20-х и в начале 30-х годов поток футурологических работ нарастал, выражаясь количественно в десятках книг, сотнях брошюр и ста­тей, не считая бесчисленных фрагментов в работах, посвященных текущим проблемам. Значительное место в этой литературе про­должал занимать Уэллс («Война и будущее» (1917), «Труд, благо­состояние и счастье человечества» (1932), «Судьба Гомо сапиенс» (1939), «Новый мировой порядок» (1940), «Разум у своего предела» (1945). Он во многом предвосхитил футурологические концепции второй половины XX в.

В начале 30-х годов экономический кризис и надвигавшаяся мировая война отодвинули на задний план проблемы отдаленно­го будущего и буквально за несколько лет, к середине 30-х годов, свели почти на нет стремительно возраставший до того поток футурологической литературы. На первый план постепенно выд­винулись работы о грядущей войне — труды военных теоретиков Дж. Дуэ, Д. Фуллера, Б. Лиддел-Гарта и др.

«Размышления о будущем» были характерны не только для западной общественной мысли 20-х годов. В Советском Со­юзе под прямым или косвенным влиянием прогнозных разра­боток, связанных с планом ГОЭЛРО, такого рода литература также стала стремительно развиваться, причем в ней ясно раз­личимы зародыши современных идей поискового и норматив­ного прогнозирования.

Важнейшее по значению место в этой литературе, как это очевидно теперь, заняла упоминавшаяся уже серия брошюр Циолковского («Исследование мировых пространств реактив­ными приборами» (1926) — исправленное и дополненное из­дание работ 1903 и 1911 гг., «Монизм вселенной» (1925), «Бу­дущее Земли и человечества» (1928), «Цели звездоплавания» (1929), «Растение будущего и животное космоса» (1929) и др.). Эти работы выходили далеко за рамки научно-технических аспектов космонавтики и вносили значительный вклад в раз­витие представлений о будущем.

Большая группа работ была посвящена перспективным проблемам градостроительства (работы Л.М. Сабсовича «СССР через 15 лет» (1929), «Города будущего и организация Социалистического быта» (1929), «Социалистические города» (1930), а также Н. Мещерякова «О социалистических городах» (1931) и др.). Десятки брошюр и сотни статей касались перспектив развития энергетики, материально-сырьевой базы промышленности и сельского хозяйства, транспорта и связи, на­селения и культуры, других аспектов научно-технического и социального прогресса. Появилась и первая обобщающая со­ветская работа по данной проблематике под редакцией А. Анекштейна и Э. Кольмана — «Жизнь и техника будущего» (1928).

В конце 1935 г. A.M. Горький выступил с предложением подготовить многотомное издание, посвященное итогам пер­вых пятилеток. Один из томов должен был содержать развер­нутый прогноз развития страны на 20—30 лет вперед. В рабо­те над томом принимали участие крупные деятели науки, ли­тературы, искусства (А.Н. Бах, Л.М. Леонов, А.П. Довженко и др.). К сожалению, впоследствии научная и публицистичес­кая работа в этом направлении на долгие годы почти совер­шенно заглохла. Она возобновилась лишь во второй полови­не 50-х годов.

Лекция 4

исторические, политические

и экономические условия

формирования парадигмы

технологического прогнозирования

В 1924—1928 гг. выдающийся русский экономист В. А. Базаров-Руднев, один из плеяды блестящих российских умов первой трети XX в. (А. Богданов, К. Циолковский, Чижевский и др.), выступил с серией статей, в которых сформулировал принципиально новый подход к будущему. Ему, в те годы научному сотруднику Госплана СССР, пришлось участвовать в предплановых разработках первой советской пятилетки (1928—1932). И ему первому пришла в голову мысль, сделавшаяся впоследствии, уже после его смерти, одним из наиболее значительных научных открытий XX в. Ему предстояло дать прогноз-предсказание (иного подхода тогда не знали, да и сей­час подавляющее большинство политиков и экономистов не знает), как будет выглядеть Россия через 10—20 лет. И вот его одолели со­мнения: если он дает такую «картину будущего», то тогда к чему планирование? Ведь достаточно просто ориентироваться на этот «маяк». И наоборот, если разрабатывается план — к чему какие-то предсказания? Результатом его размышлений стало предложение заменить прогноз-предсказание двумя качественно новыми типами прогнозов — генетическим (впоследствии ставшим известным под названием эксплораторного, или поискового): выявлением назрева­ющих проблем путем логического продолжения в будущее тенден­ций, закономерности которых в прошлом и настоящем достаточно хорошо известны; а также телеологическим (впоследствии — нор­мативным) — выявлением оптимальных путей решения перспек­тивных проблем на основе заранее заданных критериев.

Работы Базарова были не поняты современниками, остались неизвестными на Западе и были введены в научный оборот только более полувека спустя, в 80-х гг. Но спустя 30 лет в точно такой же ситуации оказались американские эксперты (Т. Гордон, О. Гелмер и др.), которым поручили разрабатывать прогноз-предсказание, каки­ми станут США и мир через 15 лет, после реализации разрабатывав­шейся в конце 50-х — начале 60-х гг. программы «Аполлон», предус­матривавшей высадку американских космонавтов на Луну, а факти­чески закладывавшей основу превосходства ракетного потенциала США в космосе, что и привело в конечном счете к выигрышу США в гонке вооружений, составлявшей суть третьей («холодной») ми­ровой войны и капитуляции в ней СССР (1989 г.)

Американские ученые, понятия не имевшие о трудах База­рова, тоже долго им учились с диалектикой соотношения пред­видения (прогноза) и управления (плана, программы, проек­та). И, наконец, пришли к тому же выводу, что и Базаров: пред­ложили концепцию эксплораторного и нормативного прогно­зирования. Но, разумеется, технологическое прогнозирование создавалось не на пустом месте.

Заторможенное Второй мировой войной развитие концепций будущего постепенно вновь набрало силу и развернулось с конца 40-х и на протяжении 50-х годов. Три фактора (в отношении стран Запада) способствовали этому. Во-первых, появление концепции научно-технической революции (НТР) и ее далеко идущих социаль­но-экономических последствий, сформулированной в трудах Дж. Бернала, Н. Винера, а затем популяризированной в массе книг, ста­тей и брошюр, в частности в книге австрийского публициста Р. Юнгка «Будущее уже началось» (1952), выдержавшей до 1970 г. десятки изданий. Во-вторых, разработка техники поискового и нормативно­го прогнозирования, которое поставило прогностику на службу управлению. В-третьих, становление соответствующей философской базы как основы новых концепций будущего (индустриализм, экзи­стенциализм, структурализм, неопозитивизм, социал-реформизм, тейярдизм, теория конвергенции и т.д.).

Концепция НТР подняла вопрос о революционных, качествен­ных изменениях в жизни человечества на протяжении ближай­ших десятилетий. Соподчинение прогнозирования и управления вызвало к жизни второй по счету (после 20-х годов) «бум прогно­зов» — появление в первой половине 60-х годов сотен научных учреждений или отделов, специально занимавшихся разработкой «технологических прогнозов». Новейшие течения западной фи­лософии создали мировоззренческий «фон» — набор понятий, категорий, теоретических предпосылок, перспективных тенден­ций, социальных норм и т.д., необходимых для конструирования концепций будущего.

В конце 40-х и на протяжении 50-х гг. в постепенно разрастав­шемся потоке западной «литературы о будущем» продолжали пре­обладать книги, брошюры, статьи, весьма похожие на те, которые выходили в 20-х — начале 30-х гг. или даже ранее и о которых мы упоминали выше. В это время еще давали о себе знать традицион­ные концепции, связанные с предшествовавшим и более ранними этапами развития представлений о будущем, когда будущее, даже отдаленное, рисовалось обычно в виде технических новшеств, без существенных социально-экономических изменений. Еще не наблю­далась связь представлений о будущем с концепцией научно-техни­ческой революции и ее социально-экономических последствий, с теориями индустриализма, все это тогда еще только складывалось. Однако в отличие от предыдущего этапа сознание того, что будущее несет с собой не только технические новшества, что изучать его необходимо во всеоружии современной науки, начинало распрост­раняться уже в те годы.

Книги французского социолога Ж. Фурастье «Цивилиза­ции 1960 года» (1947), «Великая надежда XX века» (1949), « История будущего» (1956), «Великая метаморфоза XX века» (1961), английских ученых А. Томсона «Предвидимое будущее» (1955, рус. пер. 1958), А. Кларка «Черты будущего» (1962, рус. пер. 1966) и дру­гие ничем существенно не отличались от книг Г. Уэллса, А. Лоу, Ф. Джиббса, менялся в основном лишь научно-технический «фон» по мере все новых открытий в науке и технике.

Однако уже в те годы на Западе началась интенсивная разработ­ка философских, экономических и социологических концепций, ко­торые составили идейную основу буржуазной теории индустриа­лизма. Уже в 1958 г., после серии постановочных статей, видный американский экономист и социолог У. Ростоу выступил в Кемб­риджском университете с курсом лекций, на основе которого в 1960 г. появилась его нашумевшая книга «Стадии экономического роста. Некоммунистический манифест». Почти одновременно начал ра­боту над книгой «Новое индустриальное общество» (издана в 1967 г., рус. пер. 1969) другой видный американский экономист и социо­лог Дж. Гэлбрейт, известный уже в 50-х гг. своими докладами, статьями и книгами «Американский капитализм: концепция уравновешивающей силы» (1952), «Общество изобилия» (1958), «Час либерализма» (1960) и другие. С докладами и статьями того же плана выступили также французские социологи Р. Арон и А. Турэн, аме­риканский социолог Д. Белл. Их работы были обобщены в книгах «18 лекций об индустриальном обществе» (1962) и «3 очерка об индустриальной эпохе» (1966) Р. Арона, «Постиндустриальное об­щество» (1969) А. Турэна, «Навстречу 2000 году» (1968), «Наступле­ние постиндустриального общества» (1973) и «Противоречия куль­туры капитализма» (1976) Д. Белла.

В основе теоретической концепции индустриализма лежит предпосылка: уровень социально-экономического развития страны определяется не общественно-экономической форма­цией на той или иной стадии ее развития, а промышленным потенциалом. Нашлась и «единица измерения» — величина валового национального продукта (ВНП) на душу населения. Если ВНП не превышает сотни-другой долларов в год, как в подавляющем большинстве стран Африки, Азии и Латинс­кой Америки, на них наклеивается ярлык «доиндустриального общества» (независимо от общественного строя, от того, являет­ся ли страна колонией, подчинена ли ее экономика монополиям развитых капиталистических стран, вступила ли она на путь некапи­талистического развития, относится ли к странам победившего их социализма). Если ВНП составляет много сотен долларов, значит, страна находится на стадии перехода от «доиндустриального» к «индустриальному» обществу (опять-таки независимо от обществен­ного строя). Если ВНП составляет несколько тысяч долларов, как это имеет место в экономически развитых странах Северной Америки, Европы, а также в Японии, Австралии и Новой Зеландии, Южной Африке и других, то появляется ярлык «индустриального общества» капиталистического или социалистического (с точки зрения тео­рии индустриализма, безразлично). Но ВНП растет почти во всех без исключения странах мира. С помощью инструментария «техноло­гического прогнозирования» нетрудно подсчитать, какой величины достигнет он в такой-то стране к такому-то году при наблюдающихся темпах роста экономики (напомним, что до экономического кризи­са 70-х гг. темпы этого роста в странах Запада на протяжении 50-х и 60-х гг. были относительно высоки). Что же произойдет, если при подобном допущении ВНП на протяжении грядущих десятилетий увеличится в развивающихся странах с десятков до сотен и с сотен до тысяч долларов в год на душу населения, а в развитых странах — с тысяч до десятков тысяч? Ответ теоретиков индустриализма; в таком случае «доиндустриальное» общество независимо от обществен­ного строя поднимается на ступень «переходного к индустриально­му», последнее, в свою очередь, на ступень «индустриального», а оно — на еще более высокую, невиданную доселе ступень «постин­дустриального общества». Это и будет будущее, которое, по мне­нию «индустриалистов», ожидает человечество к XXI в.

Пожалуй, наиболее полно эта линия была проведена в книге ди­ректора Гудзоновского института — одного из ведущих прогностических центров США — Г. Кана и его сотрудника А. Винера «Год 2000». Книга была подготовлена на протяже­нии 1964—1966 гг. в рамках работы «Комиссии 2000 года» Американской академии наук и искусств под председатель­ством Д. Белла, издана в 1967 г. и вплоть до 1970 г. остава­лась в центре внимания западных футурологов.



Pages:     || 2 | 3 | 4 | 5 |   ...   | 11 |
 




<
 
2013 www.disus.ru - «Бесплатная научная электронная библиотека»

Материалы этого сайта размещены для ознакомления, все права принадлежат их авторам.
Если Вы не согласны с тем, что Ваш материал размещён на этом сайте, пожалуйста, напишите нам, мы в течении 1-2 рабочих дней удалим его.