WWW.DISUS.RU

БЕСПЛАТНАЯ НАУЧНАЯ ЭЛЕКТРОННАЯ БИБЛИОТЕКА

 

Pages:     || 2 | 3 | 4 | 5 |   ...   | 9 |
-- [ Страница 1 ] --

С.Г. КАРПЮК

ОБЩЕСТВО, ПОЛИТИКА

И ИДЕОЛОГИЯ

КЛАССИЧЕСКИХ АФИН


Институт всеобщей истории

Российской академии наук

С. Г. Карпюк

ОБЩЕСТВО,

ПОЛИТИКА

И ИДЕОЛОГИЯ

КЛАССИЧЕСКИХ АФИН

Москва 2003


Рецензенты:

доктор исторических наук Л.П. Маринович,

кандидат исторических наук, доцент А.В. Зайков

Карпюк С.Г. Общество, политика и идеология классических Афин. – М.: ИВИ РАН, 2003. – 310 с.

В книге – на основании анализа разнообразных источников и использования последних достижений историографии – рассматриваются дискуссионные проблемы истории Афин VI–IV вв. до н.э., а также сопутствующие темы. Взаимоотношение политических лидеров и толп (неорганизованных массовых сборищ) рассматривается в первых двух разделах. Совершенно разных (даже противоположных по политическим взглядам) лидеров классических Афин объединяла общая вписанность в «политические рамки», невозможность использовать «энергию масс» в своих целях.

На основе анализа слов, обозначающих толпу, и сообщений источников о возможных действиях неорганизованных массовых сборищ автор делает вывод о том, что толпа в классических Афинах не играла почти никакой роли в политической жизни, однако использовалась как средство идеологического устрашения. Для характеристики идеологии демократических Афин используется неожиданный источник: собственные имена, которые анализируются с использованием как просопографических методов, так и методов описательной статистики. Особый интерес представляет анализ «закрытых» ономастических комплексов, который позволяет провести корреляцию между «демократическими» именами и социальным статусом афинских граждан.

В исследовании использованы оригинальные подходы, которые позволяют по-новому взглянуть как на афинское общество V–IV вв. до н.э., так и на другие проблемы истории античного мира.

Публикация в интернете не воспроизводит нумерацию страниц и сносок печатного издания книги. Нумерация таблиц сохранена, они воспроизводятся в тексте главы III. Начало каждой страницы печатного издания отмечается цифрами красного цвета в квадратных скобках [c. 2]. По техническим причинам греческий текст латинизирован.


Памяти родителей

– Ханы Менделевны и Георгия Григорьевича –

посвящает эту книгу автор

ОГЛАВЛЕНИЕ

Введение (стр. 6) [c. 5]

Дело о назначении ординарного профессора греческой словесности Московского университета (стр. 13) [c. 13]

Почему Афины: полис в российской историографии (стр. 24) [c. 25]

Была ли афинская революция? (стр. 35) [c. 37]

I. Афинские политики (стр. 38) [c. 40]

Никий: боящийся толпы (стр. 38) [c. 40]

Гипербол, «человек негодный» (стр. 69) [c. 75]

II. Афинское общество: роль толпы (стр. 91) [c. 100]

ОХЛОС от Эсхила до Аристотеля: история слова в контексте истории афинской демократии (стр. 91) [c. 100]

Полибий и Тит Ливий: ochlos и его римские соответствия (стр. 114) [c. 127]

Vulgus и turba: толпа в классическом Риме (стр. 129) [c. 145]

Роль толпы в политической жизни древней Греции (стр. 155) [c. 174]

III. Политическая ономастика классических Афин (стр. 176) [c. 198]

Заключение (стр. 234) [c. 254]

Приложение I. S.G. Karpyuk. Society, Politics, and Ideology of >

Приложение II. Список опубликованных работ автора по теме исследования (стр. 266) [c. 309]

[c. 5]

ВВЕДЕНИЕ

Исследователю истории древней Греции, а уж тем более изучающему историю классических Афин, очень трудно найти новое место, «незатоптанную площадку» для своих штудий. Казалось бы, историк античности находится в привилегированном положении: в его распоряжении научные комментированные издания древних авторов и надписей, многочисленные лексиконы, индексы, конкордансы. Как говорится, «твори, выдумывай, пробуй». Одна только проблема, как дамоклов меч, висит над каждым серьезным исследователем: синдром «изобретателя» велосипеда. Впрочем, даже если это случилось, то всегда остается надежда, что твоя модель сей конструкции более современная и усовершенствования.

Афинская демократия – один из наиболее изученных феноменов мировой истории. Иногда кажется, что мы знаем о политической борьбе в древних Афинах даже больше, чем о политической жизни современности. Это, конечно же, иллюзия: несмотря на уникальность Афин (по части обеспеченности источниками), в их истории остается немало белых пятен. Однако опасность «изобрести велосипед» необычайно велика, и попытка «переписать заново» политическую историю Афин заведомо обречена на неудачу. Поэтому остается единственная возможность – изменить угол зрения, попробовать найти неисследованные аспекты социально-политического развития Афин, в частности, и древней Греции в целом.

Моя книга может показаться несколько фрагментированной (по правде говоря, так оно и есть), но это скорее суровая необходимость, вызванная стремлением связать воедино отдельные аспекты истории афинской демократии, которые до сих пор не привлекали внимания историков. К таковым относятся роль толпы (неорганизованного массового сборища) в политической истории, а также использование этого феномена политическими лидерами. Это использование, как будет показано ниже, наиболее ярко проявилось именно в сфере идеологии. [c. 6] Одним же из проявлений демократической идеологии явилось использование новых, «политически/идеологически значимых» собственных имен. Все это, как мне представляется, позволит по-новому взглянуть на афинскую демократию, расширить рамки исторического исследования.



Итак, что нового можно сказать об афинском обществе классического периода? Можно ли, продолжая отечественную историографическую традицию нейтрального, «отстраненного» отношения к греческому полису, проложить пусть узкую, но свежую и не затоптанную (или хотя бы не слишком затоптанную) тропинку в афиноведческих штудиях?

Историки античности давно и небезуспешно разрабатывают проблему взаимодействия масс и элиты, политических лидеров и граждан полисов – можно сослаться на последнюю фундаментальную работу Дж. Обера (J. Ober), труды М. Хансена (M. Hansen) и некоторых других исследователей. Досконально рассмотрены вопросы функционирования народного собрания, буле, судов, других полисных институтов - наиболее полно, конечно, на материале Афин. Однако исследователи фактически не обращали внимания на такой феномен, как толпа (т.е. массовое неорганизованное сборище).

Почему? На мой взгляд, этому способствуют две причины. Первая: этот феномен не слишком значителен на фоне хорошо организованных и функционирующих полисных институтов. Однако есть и другая причина. Эта причина - наши источники. Первыми к изучению толпы в историческом контексте обратились исследователи европейской истории XVIII-XIX вв. – Ле Бон, Рюде (G. Le Bon, G. Rude). В качестве источников они использовали газеты, полицейские архивы, т. е. «источники изнутри». Но антиковеды, в отличие от историков-новистов, имеют в своем распоряжении в действительности лишь тексты античных авторов (надписи и папирусы не могут нам помочь, потому что дают материал только по сравнительно более позднему периоду: первое упоминание ochlos в надписи относится к концу II в. до н. э.). То есть в нашем распоряжении остаются только «внешние» источники, враждебные толпе.

При изучении текстов античных авторов мы сталкиваемся с неожиданной сложностью. Поскольку сама толпа, будучи вполне конкретной исторической реалией, не была, однако, [c. 7] легальным политическим институтом, не существовало и единого понятия для ее обозначения. Даже, встречая в источниках наиболее характерное (для обозначения толпы) слово ochlos, мы далеко не всегда можем сказать, что именно имеется в виду в каждом конкретном случае – низший слой гражданства, неграждане (женщины, метеки, рабы), либо конкретное массовое сборище. Таким образом, в каждом конкретном случае нужно выяснить, обладает ли ochlos социальной или ситуационной характеристикой. Для Платона, например, ochlos обозначало как толпу, так и демос. Аристотель (а вслед за ним перипатетики) стал его использовать как нейтральный научный термин для низших слоев либо всей массы демоса, но все это, собственно говоря, уже не имело отношения к толпе как феномену политической жизни. Таким образом, ochlos приобретает значение «толпа» лишь в некоторых контекстах.

Поэтому вначале идет историко-филологическое исследование, позволяющее проанализировать терминологию (если быть более точным, лексику) толпы. Основная сложность заключается в нетерминологичности (если можно так выразиться) античных авторов. В разном контексте слова ochlos, demos, plethos могут иметь разные значения: «народ», «граждане», «большинство народного собрания», «низшие слои населения», «толпа», «чернь». Таким образом, очень важна роль контекста. Опубликованные и компьютерные указатели могут упростить поиск необходимых контекстов, но не могут заменить конкретного историко-филологического анализа.

Очевидно, что в основе настоящего исследования лежит историко-филологический подход. Главным источником наших сведений об этой эпохе остаются труды древних авторов, дополненные, конечно же, археологическими, и, прежде всего, эпиграфическими, источниками, и на первый план выходит проблема интерпретации текстов античных авторов. «Спор о терминах» - необходимая часть любого антиковедческого исследования, даже если речь не идет не о терминах в собственном смысле этого слова, а о лексике. Сама история появления и изменения смысла тех или иных слов дает, на наш взгляд, основания для исторических выводов; при этом необходимым условием, conditio sine qua non, является сопоставление с историческим контекстом. [c. 8] Поэтому столь значительное место в работе занимает изучение слов, обозначающих толпу, в древнегреческом и латинском языках: ochlos, plethos, hoi polloi, vulgus, turba и других.

Будет также сделана попытка обобщения взглядов античных философов и историков на роль толпы в обществе. Естественно, что при этом необходимо иметь в виду «нетерминологичность» античных авторов. Для разных частей моей работы применяются различные виды анализа исторических источников: анализ лексики (употреблений тех или иных слов) и историко-филологический анализ, причем они взаимодополняют друг друга. Для анализа данных ономастики используется описательная статистика.

Итак, прежде всего, следует обратиться к слову ochlos, возможно, ключевому слову в этой сфере исследований. Вместе с тем, толпа может определяться целым рядом других понятий в контекстуальных значениях. Поэтому в первую подробно исследуется круг понятий, при помощи которых античные авторы описывают феномен толпы.

Нельзя, впрочем, опираться только на афинский материал. Прочность афинских социальных и политических институтов не способствовала возрастанию роли неорганизованных сборищ в политической жизни. Социальная борьба на Сицилии (Диодор) и в городах Пелопоннеса (Эней Тактик) дает примеры другого рода. Роль толпы находилась в обратной зависимости от прочности социально-политических институтов того или иного полиса.

Очевидно, она имеет тенденцию к возрастанию в эпоху эллинизма. Это связано с уменьшением значения полисных институтов и увеличением концентрации населения. Последний фактор нельзя недооценивать. Концентрация населения, когда толпа стала представлять реальную угрозу функционирования власти, сложилась только в эллинистических городах (Александрия) и в Риме. Обычный греческий полис не предполагал высокой плотности населения, и это препятствовало образованию толп. Недовольство героев Аристофана афинской суетой – лишь синдром деревенского жителя. По моему мнению, роль толпы в политической жизни Греции (вплоть до эпохи эллинизма) была небольшой, значительно большее значение она имела в сфере идеологии. Ненависть к толпе служила в какой-то мере лозунгом [c. 9] антидемократической пропаганды. Нужно отметить, что ситуация в Риме принципиально отличалась от греческой, и роль толпы там была совсем другой.

Таким образом, угрозы толпы как социальной силы все-таки не было (как мы постараемся показать). Феномен толпы оказался гораздо более значимым в идеологической сфере. Толпа как массовое неорганизованное сборище совмещалась с «чернью», т. е. низшими слоями населения полиса, и служила своеобразным идеологическим пугалом, которое использовалась Исократом, Платоном и другими авторами в антидемократической пропаганде.

Толпа, или, по определению социологов, неорганизованное массовое сборище, играет заметную роль в развитии цивилизации. Осуждение толпы стало «общим местом» в сочинениях философов, писателей поэтов (от Платона до Томаса Харди). При этом зачастую осуществляется подмена понятий «толпа» и «чернь», и толпа однозначно рассматривается как негативный феномен в общественной жизни.

Феномен толпы, проблемы поведения скоплений людей в разных исторических условиях стали привлекать специальное внимание исследователей с рубежа XIX и XX вв. Ученые-историки, социологи, а позднее и социальные психологи прежде всего обратились к изучению поведения «революционных масс», а также народных движений европейского средневековья и раннего индустриального общества. Что касается истории античности, то здесь проблема «толп» обычно связывалась с проблемой социальной борьбы народных масс (можно сослаться хотя бы на классическую концепцию «кризиса III века» М. И. Ростовцева).

Одна из задач настоящей работы – на примере взаимодействия толпы с политическими деятелями показать роль толпы в классических Афинах. Поэтому поставлена задача подвергнуть анализу взгляды и биографии двух афинских политиков – Никия и Гипербола. Выбор этих фигур не случаен. Во-первых, и Никий и Гипербол гораздо меньше привлекали и привлекают внимание исследователей, чем, например, Перикл и Алкивиад. Поэтому сохраняется возможность бросить новый взгляд или по крайней мере дополнить политические биографии Никия и Гипербола. Во-вторых, эти политики придерживались разных, если не противоположных, [c. 10] политических взглядов. И их отношение к толпе очень важно (причем, как сходства, так и различия).

Другая задача состоит в том, чтобы попытаться определить влияние демократической идеологии на массовое сознание. Политические идеи и повседневная жизнь демократических Афин неоднократно подвергалась изучению. Последние работы Л.Б. Картера, Джоша Обера, Курта Раафлауба, Могенса Хансена и многих других исследователей способствовали прояснению различных аспектов как общественной, так и частной жизни афинян[1]. Несомненно, исследователи предпринимали, предпринимают и будут предпринимать попытки рассматривать пассажи из трудов древних авторов, которые «иллюстрируют определенные фундаментальные доктрины афинской демократической мысли»[2]. И, конечно же, остается проблема предубеждения авторов большинства дошедших до нас текстов против демократии, с одной стороны, и проблема почти полного отсутствия «программных» демократических текстов – с другой. Но до сих пор мы знаем гораздо больше о политической теории, нежели о ежедневной политической практике демократических Афин. Главная причина подобной диспропорции – недостаток источников, которые могли бы показать жизнь афинских граждан «изнутри».

И действительно, в отличие от своих оппонентов (противников демократии) сторонники демократии не смогли (или не хотели?) создать стройной теории, а попытки ее реконструкции скорее всего так и не смогут увенчаться успехом. К тому же в последнее время стали высказываться обоснованные сомнения в том, что многие стороны жизни Афин V–IV вв., нашедшие отражение в литературных произведениях, можно связывать именно с демократическими [c. 11] институтами[3]. В последние годы преобладает мнение и, как я полагаю, весьма справедливое, что демократическая теория не существовала в текстах, авторами которых были представители антидемократической элиты, а была частью «демократического дискурса», чье отражение нужно искать в «политической риторике» и «публичных речах»[4].

Поэтому никакая попытка расширить круг источников не будет лишней. Для этого я предлагаю привлечь неожиданный источник – собственные имена, причем имена «значимые». Очевидно, что наименование детей отражало семейные традиции. Наименование в честь деда было обычным явлением, во всяком случае в аристократических семьях. Обычным явлением в архаической и классической Греции было «знаковое» наречение детей аристократических фамилий – например, именем с корнем hipp- (от hippos – конь). Но, наряду с этим, с V в. до н.э. в Афинах отмечается распространение «демократических» имен, которые можно рассмотреть как политически (идеологически) значимые.

Вообще очень немногие эпохи в мировой истории позволяют использовать материал антропонимики для реконструкции политический идей и идеологических предпочтений. В Советском Союзе пик «движения за новые имена» приходился на конец двадцатых – начало тридцатых годов ХХ в., когда «революционные» имена должны были вытеснить из обихода (но не вытеснили!) традиционные христианские; многие из носителей этих новых имен погибли во время Великой Отечественной войны. В одной из афинских общественных надгробных надписей я наткнулся на редкое имя Гибридем, составленное из основ «гордыня» и «демос/народ», носитель которого пал на поле боя в завершающий период Пелопоннесской войны, и это привело меня к мысли о том, что, может быть, стоит подвергнуть анализу «новые имена» послеклисфеновских Афин?

[c. 12] Для анализа из всего массива собственных имен можно выделить «политически значимые» имена для того, чтобы выяснить, оказывало ли влияние государственное устройство и политическая ситуация на частоту появления того или иного значимого имени. Собственные имена с корнем dem- наилучшим образом подходят для подобного анализа, поскольку составляют достаточно большой процент от всех собственных имен афинян. С другой стороны, корень dem- в Афинах классической эпохи очевидно коннотировал с демократической идеологией, о чем пойдет речь в завершающем разделе моего труда. Для анализа были использованы сравнительно простые методы описательной статистики. Но даже эти методы позволяют продемонстрировать влияние демократической идеологии на процесс имянаречения. По моему мнению, сочетание исторических методов с методами социологического анализа (в случае с исследованием толпы) и с методами ономастики (в случае с собственными именами) создает «пограничную» ситуацию, когда можно использовать инструментарий разных наук. Это способствует более полному анализу источников, позволяет дополнить историческую картину новыми штрихами.

В книге нет специального раздела, посвященного характеристике источников, поскольку большая часть работы носит источниковедческий характер. Анализ взглядов предшественников – также непременный атрибут глав моего труда. Но, кроме этого, в начале книги помещены два историографических очерка, которые, по сути, связаны с исследованием. В первом из них на основе архивных материалов рассматривается функционирование высшего классического образования в России в начале ХХ в., а, в другом – анализируются взгляды российских историков на греческий полис. Этими очерками я хотел бы выразить дань уважения своим учителям и предшественникам.

[c. 13]

ДЕЛО О НАЗНАЧЕНИИ ОРДИНАРНОГО ПРОФЕССОРА ГРЕЧЕСКОЙ СЛОВЕСНОСТИ МОСКОВСКОГО УНИВЕРСИТЕТА

В обиходно-бюрократическом диалекте великого и могучего русского языка существовало (а, может быть, существует и поныне) выражение «зачумленная ставка». Так работники кадровых служб и руководители разных уровней именовали обычно единицу штатного расписания, которая часто оставалась вакантной и с которой, по их мнению, приключались различные неприятности. Впрочем, ничто не ново под луной, и похожие (хотя и не совсем) неприятности случались и век назад, на рубеже XIX и ХХ столетий, о чем с немалой достоверностью свидетельствуе архивное «Дело канцелярии попечителя Московского учебного округа. О возведении экстраординарного профессора Шеффера в ординарные, о переводе профессора Новороссийского университета фон Штерна в Московский университет, о переводе экстраординарного профессора Юрьевского университета Никитского, об оставлении Никиского на службе. Началось 24 февраля 1900 г. Исполнено 28 ноября 1908 г. В сем деле нумерованных листов 42»[5].





Эта полная драматизма история началась еще 14 февраля 1900 г. В этот день именным высочайшим указом, данным Правительствующему Сенату, «директору Константиновского Межевого института и заслуженному ординарному профессору Императорского Московского Университета[6], доктору греческой словесности, тайному советнику Шварцу всемилостивийше повелеваю быть попечителем Рижского учебного округа» (л. 4). А тогдашний попечитель Московского учебного округа Павел Алексеевич Некрасов 1 марта 1900 г. писал по поводу замещения освободившейся вакансии министру народного просвещения николаю Петровичу Боголепову, что «остановился своим выбором на экстраординарном [c. 14] профессоре Московского Университета, статском советнике Шеффере» (л. 4). Сложность заключалась в том, что согласно Уставу ИМУ занимать кафедру древнеклассической филологии мог только ординарный профессор, имевший ученую степень доктора. Валериан Александрович Шеффер ученую степень доктора имел, однако профессором был лишь экстраординарным. Впрчем, формулярный список его был вполне достойным: «По окончании курса наук а Императорском Университете Св. Владимира утвержден в стапени кандидата в 1884 г.; состоял стипендиатом при сем Университете для приготовления к профессорскому званию по кафедре греческой словесности с 31 мая 1884 г. по 31 мая 1886 г.; был командирован за границу с ученою целью на два года с 1 июля 1886 г., каковая командировка была продолжена по 1 сентября 1889 г.» (л. 4 – 4 об.). Далее последовала защита в Юрьеве магистерской диссертации «De Deli insulae rebus» и назначение приват-доцентом ИМУ по кафедре классической филологии в 1889 г. публичная защита в 1892 г. диссертации «Афинское гражданство и народное собрание», после чего Шеффер был утвержден в степени доктора греческой словесности, и в том же году «Государь Император, по всеподданнейшему докладу г. Министра народного просвещения соизволил на назначение его сверхштатным экстраординарным профессором…» (л. 4 об.). И, наконец, в 1897 г. Шеффер был утвержден в должности штатного экстраординарного профессора по кафедре классической филологии (л. 4 об.).

Дело касалось предрешенным, но в те времена большое значение имело мнение научной общественности, т.е. коллег Шеффера по историко-филологическому факультету. Появляются две записки – отражение кулуарных дебатов среди профессуры ИМУ. «Донести Министру Народного Просвещения, что обстоятельная беседа декана Историко-филологического факультета Московского университета со всеми членами факультета по вопросу о лице, подходящем для замещения вакансии профессора по кафедре греческого языка и словесности, привела к разногласию мнений, которые разделились между кандидатурою главным образом двух лиц: ординарного профессора Казанского университета Мищенко и экстраординарного профессора Харьковского университета [c. 15] Денисова. Весьма немногими голосами выставлялась также кандидатура профессора Нежинского института Жданова. Ввиду сего просить Министра объявить на означенную кафедру конкурс» (л. 6 – 6 об.). И наконец: «Просить Департамент задержать движение дела по представлению Шеффера в ординарные (профессоры. – С.К.) впредь до выявления вопроса о замещении профессорской вакансии, освободившейся после Шварца» (л. 7).

Не прошло и месяца после первоначального обращения в Петербург, как 28 марта 1900 г. в министерство народного просвещения отправляется из канцелярии Московского учебного округа новая бумага, в которой пересказываются все обстоятельства дела; завершается она следующим образом: «…Имею честь покорнейше просить Ваше Высокопревосходительство упомянутое представление за № 4562, о профессоре Шеффере оставить без движения и разрешить объявление конкурса на означенную кафедру» (л. 10 об.). Почта в те далекие времена работала исправно, и 31 марта 1900 г. бумага была зарегистрирована Департаментом народного просвещения в Петербурге. Бюрократическая машина Российской империи в общем и целом была вполне дееспособной: уже 4 апреля министр начертал резолюцию «согласен». Впрочем, какие-то интриги продолжались, и рядом с резолюцией министра стоит карандашная пометка: «Задержать до получения ответа на заказное письмо по скму делу» (л. 10). Задержка была не слишком долгой, и 17 апрнеля предложение об объявлении конкурса вновь вернулось в канцелярию Московского учебного округа. На следующий день, 18 апреля 1900 г. Валериан Александрович Шеффер скончался[7].

Почему Шеффер так и не стал ординарным профессором, сказать сейчас трудно. Возможно, этот вдумчивый ученый не пользовался авторитетом среди профессуры ИМУ либо из-за своей молодости (он умер на 36-м году жизни), либо из-за других качеств. Может быть, руководству уже было что-либо известно о болезни, которая свела его в могилу, а, может быть, это был очередной рецидив подковерной борьбы «немецкой» и «русской» партий, которая обострилась в [c. 16] российских унивеситетах в конце XIX в. – так или иначе, В.А. Шефферу было не суждено стать ординарным профессором ИМУ.

Был отложен и конкурс – как писал попечитель округа министру «в виду обстоятельств, изложенных в моем письме от 14 апреля» (л. 11 об. – 12). Что это были за обстоятельства, можно со значительной долей вероятности предположить. Дело в том, что наибольшие шансы победить в конкурсе имел Федор Герасимович Мищенко, ординарный профессор Казанского университета, начавший свою научно-педагогическую деятельность в Киевском университете Св. Владимира. С 1872 по 1884 г. Мищенко преподавал в Киевском университете, быд командирован во Францию, успешно защитил магистерскую и докторскую диссертации, перевел на русский язык «Географию» Страбона (М., 1879).

Однако 12 июня 1884 г. товарищ министра внутренних дел генерал П.В. Оржевский пишет тогдашнему министру народного просвещения И.Д. Делянову отношение, в котором указывает: «Сведениями, полученными в последнее время департаментом полиции из разных источников, вполне определилась крайне вредное противо-правительственное направление профессоров Муромцева, Мищенко, Дриля и Сыцянко, относительно которых и прежде сего имелись указания, свидетельствующие о их политической неблагонадежности»[8]. В конце отношения было предложено «признать неудобным дальнейшее оставление на государственной службе Муромцева, Мищенко, Сыцянко и Дриля, противо-правительственное направление коих в настоящее время, казалось бы, достаточно доказано»[9]. Относителшьно Мищенки было дано специальное разъяснение: «Он (Мищенко. – С.К.) известен департаменту полиции за лицо, политическая неблагонадежность которого находится вне сомнения. Вследствие принадлежности его к группе украинофилов и близости к государственному преступнику Ивану [c. 17] Басову»[10]. Мищенко ставили в вину произнесение речи на праздновании годовщины Шевченко в Петербурге в начале 1884 г., и 25 июля 1884 г. ученый был уволен.

Мищенко написал 30 августа 1884 г. И.Д. Делянову полное достоинства письмо, в котором описывал свои научные заслуги и отвергал обвинения. При этом он не отрицал своих украинофильских взглядов, но писал: «Однако, самое украинофильство, как таковое, не представляет собою не только противогосударственного, но и вообще политического движения. Малорусская разновидность русского народа существует, как непреложный факт; любовь малороссиян по происхождению к своему родному, Украине, к ее языку, песням, музыке, само по себе не исключает безупречной лояльности относительно обшерусского правительства»[11].

Мищенко не играл заметной роли в национальном движении на Украине и напрочь отрицал (очевидно, совершенно справедливо) приписываемую ему связь с социалистическими кругами. Однако власти были совершенно неумолимы – царствование Александра III не было временем либеральных послаблений и заигрывания с интеллигенцией. Мищенко был не только уволен со службы, но и выслан из Киева в административном порядке.

Для компроментации Мищенко было использовано так называемое «дело Свиридова», директора лопнувшего банка, разорившего многих людей в Юго-Западном крае. Мищенко был старшиной присяжных заседателей, разбиравших дело Свиридова, причем молва ему приписывала деловые связи с банком. Некоторые присяжные открыто заявляли о том, что Мищенко оказывал на них давление. Свиридов был оправдан, а 22 профессора Киевского университета (в основном из так называемой «немецкой партии») направили ректору Ренненкампфу в январе 1884 г. заявление, в котором требовали обсудить в Совете университета действия Мищенко[12].

[c. 18] Казалось бы, события более чем 15-летней давности не должны были играть столь существенной роли. К тому же Мищенко в 1889 г. был избран членом-корреспондентом Императорской Академии наук, ездил в научные командировки в Европу и на Ближний Восток[13]. Но, как говорилось, колпак сняли, да хвост остался. Министр был непреклонен, профессорская кафедра в Москве была для Мищенко недоступна, и мнение «членов факультета» никакой роли здесь не играло. Впрочем, специалисты-классики профессора Соболевский и Покровский были настроены против какдидатуры Мищенко, возможно, из-за слишком общего, по их мнению, характера его научных работ и склонности к публицистике.

Наибольшие шансы занять вакантную должность были, казалось, у профессора Штерна, которого рекомендовали Покровский и Соболевский. Попечителю Московского учебного округа ректорат ИМУ 24 июня 1900 г. отправил донесение, в котором ясно указвалось, что «было бы более желательным назначение на вакантную должность […] доктора классической филологии, статского советника Эрнеста Романовича фон Штерна, так как он рекомендуется профессорами-специалистами классиками и является, как очевидно из отзывов о его научных трудах, специалистом именно по классической филологии. Кроме того, свою научную деятельность профессор Штерн начал лишь в 1884 г., потому ввиду солидной подготовленности и любви к науке, которыми он успел уже зарекомендовать себя, можно с уверенностью сказать, что в дальнейшей своей деятельности он принесет еще большую пользу науке, а, следовательно, и университету» (л. 18 – 18 об.).

Однако еще 10 июня Сергей Иванович Соболевский писал попечителю Московского учебного округа: «Честь имею уведомить Вас, что проф. Штерн отказался от перехода из Одессы в Москву» (л. 14). До Штерна «дошли слухи о кандидатуре Мищенко. Это вызвало в нем опасение, что он будет неприятен факультету. Опасается он поставить свою кандидатуру и потому, что не уверен в утверждении его министерством. [c. 19] По этим сомнениям и опасениям он отказывается от перехода в Москву, хотя этот переход, как кажется, ему и нравится» (л. 17).

Но министр был непреклонен.

«23 июня 1900 г.

Его Превосходительству

П.А. Некрасову.

Конфиденциально.

Милостивый Государь,

Петр Алексеевич.

Вследствие письма Вашего Превосходительства от 14 сего июня относительно замещения освободившейся в Московском университете за смертью профессора Шеффера вакансии считаю долгом уведомить Вас, Милостивый Государь, что я решительно затрудняюсь согласиться на предоставление оной профессору Казанского университета Мищенко. Между тем, по Вашему заявлению, кандидатура Мищенко послужила поводом к отказу профессора Новороссийского университета Штерна, опасающегося перевеса означенной кандидатуры в факультете и в высшей инстанции, так как ни ему, ни профессорам-классикам Московского университета неизвестен мой взгляд на допустимость подобной конкуренции. Посему, если у профессора Штерна помимо указанного опасения имеются еще другие какие-либо причины к отказу от перехода на службу в Московский университет, я, со своей стороны не усматриваю в настоящем случае иного исхода, как просить Вас приостановиться представлением о замещении упомянутой вакансии впредь до приискания Вами более соответствующего интересам Министерства кандидата, чем профессор Мищенко.

Примите уверение в совершенном почтении и преданности. Бого[лепов] » (л. 19 – 19 об.).

17 июня 1900 г. последовал циркуляр ректору Московского университета «О переводе профессора Новороссийского университета фон Штерна на службу в Московский университет» (л. 24 – 24 об.). Однако нашла коса на камень: фон Штерн так и не дал своего согласия на этот переход. [c. 20] Вряд ли когда-нибудь удасться узнать обо всех мотивах его решения, но, очевидно, главную роль сыграла свойственная Эрнесту Романовичу деликатность, нежелание «навязываться» московским коллегам, «перебегать дорогу» Мищенке. А, возможно, фон Штерн прикипел душой к теплой провинциальной Одессе, к милым его сердцу греческим надписям, к Одесскому обществу истории и древностей и, вспомнив судьбу Шеффера, не захотел перебираться в Первопрестольную. Что русскому здорово, то немцу смерть.

Между тем следующий (1900/1901) учебный год уже начался, и злосчастная кафедра по-прежнему пустовала. 2 сентября 1900 г. товарищ министра народного просвещения отправляет очередную бумагу попечителю Московского учебного округа, а тот, в свою очередь, переправляет ее ректору ИМУ. Из этой бумаги мы узнаем, что «профессор фон Штерн обратился в министерство с докладной запиской, указывая на сопряженные для него с означенным переводом материальный ущерб и неудобства семейного характера, просит об оставлении его на службе в Новороссийском университете. Признав возможным удовлетворить изложенное ходатайство, предложить Начальству вверенного Вам университета принять меры к обеспечению преподавания классической филологии на историко-филологическом факультете в наступившем академическом году» (л. 25 – 25 об.). Меры были приняты: уже 9 октября 1900 г. товарищ министра народного просвещения начертал «разрешаю» на прошении попечителя округа «о разрешении поручить чтение греческого историка со студентами классического и исторического отделений 5-6 и 7-8 семестров ординарному профессору Соболевскому…» (л. 30).

Таким образом, благодаря безотказному Сергею Ивановичу Соболевскому учебный процесс не прервался, и вопрос на некоторое время был снят с повестки дня. Университет, очевидно, не желал беспокоить петербургское начальство надоевшей всем проблемой замещения вакантной ставки, не без оснований опасаясь праведного гнева министра Николая Петровича Боголепова, знатока римского права и человека твердых правил. Боголепов весьма дорожил реноме Московского университета, ректором которого он был дважды, в 1883–1887 и 1891–1893 гг. А профессор Мищенко, наверное, [c. 21] ассоциировался у него с беспорядками в Киевском университете: в 1900 г. по его приказу были отчислены за участие в беспорядках 183 студента Университета Св. Владимира, что влекло за собой отбывание ими воинской повинности. Как в вопросе о замещении вакантной ставки, так в вопросе об отчислении студентов Боголепов проявмл твердость. Во втором случае она обошлась ему слишком дорого: 14 февраля 1901 г. Н.П. Боголепов был смертельно ранен исключенным из Киевского университета студентом П.В. Карповичем.

Оправившись от шока, руководство ИМУ решается вновь поставить вопрос о вакантной кафедре. Ректор 10 апреля 1901 г. пишет попечителю округа, «что, принимая во внимание единодушные отзывы профессоров по кафедрам греческой и римской словесности профессоров Покровского и Соболевского, к которым […] безусловно присоединяется и профессор сравнительного языкознания профессор Фортунатов, наиболее желательным кандидатом является и[справляющий] д[олжность] ординарного профессора Юрьевского университета А.В. Никитский» (л. 33). Попечитель (П.А. Некрасов) наложил резолюцию: «Представить, присоединившись к мнению ректора и прибавив, что мнение специалистов кафедры, поддерживающих Никитского, (важнее. – С.К.), нежели мнение преимущественно историков, поддерживающих кандидатуру Мищенки. Упомянуть о необходимости сношения Министерства с избранным лицом о согласии его принять должность, дабы не повторились недоразумения, которые произошли при перемещении на эту кафедру фон Штерна, не пожелавшего этого перехода. Присоединить, что дело это длится больше года и нуждается в окончалельном решении до наступления будушего учебного года» (л. 33).

Однако Александр Васильевич Никитский к тому времени доктором еще не был, хотя звание на «исправление должности» ординарного профессора имел, и соответствующее содержание в Юрьеве получал (л. 36), и на переход «с понижением» не соглашался. Ректор ИМУ должен был признать, что «назначение г. Никитского ординарным профессором тотчас по защите им докторской диссертации будет своего рода обидной для тех профессоров Факультета, которые уже [c. 22] имеют степень доктора, но состоят еще экстраординарными профессорами» (л. 33 об.).

Наученное опытом с фон Штерном, министерство уже не торопило, и только 11 июня 1901 г. уведомило университет о том, что «профессор Юрьевского университета Никитский выразил согласие на переход на службу в Московский университет, но с тем, чтобы назначение его в названный университет было отложено на несколько месяцев, так как он надеется к ноябрю сего года получить степень доктора греческой словесности, и тем самым приобрести право на сохранение должности ординарного профессора и в Московском университете» (л. 40 – 40 об.). Со стороны Московского университета такая просьба Александра Васильевича Никитского никаких возражений не вызвала, и 20 сентября 1901 г. ректор писал попечителю округа: «Имею честь уведомить Ваше превосходительство, что согласно заключению декана Историко-филологического факультета, переход профессора Никитского на службу в Московский университет к 10 января будущего 1902 г. не вызовет никаких затруднений» (л. 48).

И, наконец, 24 января 1902 г. попечителю Московского учебного округа пришел подписанный товарищем министра народного просвещения циркуляр: «Уведомляю Ваше Превосходительство, что Высочайшим приказом по гражданскому ведомству, последовавшим 5 сего января за № 3, исправляющий должность ординарного профессора Юрьевского университета, доктор греческой словесности, статский советник Никитский назначен ординарным профессором Московского университета, по кафедре греческой словесности, с 1 сего января» (л. 51). К тому времени А.В. Никитский блестяще защитил в Юрьеве (осенью 1901 г.) докторскую диссертацию, которая была опубликована тогда же по-русски («Исследования в области греческих надписей») и частично – по-немецки[14]. Ученый пользовался высоким авторитетом среди своих коллег по историко-филологическому факультету ИМУ, и в 1906-1908 гг. был его деканом.

[c. 23] 21 июня 1907 г. профессор Никитский «выслужил 25-летний срок в учебной службе. Согласно ст. 504 Свода Законов Росс. Имп. т. XI ч. I изд. 1893 г. » для продолжения службы по истечении 25 лет требовалось ходатайство попечителя учебного округа и разрешение министра (л. 54). Разрешение на дальнейшее оставление на службе сроком на 5 лет было подписано 4 сентября 1907 г. (л. 60). Впрочем, в Московском университете А.В. Никитский оставался недолго: 20 ноября 1908 г. министерство вновь затребовало копию формулярного списка ординарного профессора, к тому времени уже действительного статского советника Никитского (л. 62). Результатом стало назначение его попечителем Оренбургского учебного округа. На службу в Москву Александр Васильевич Никитский больше не возвращался. Он умер в нищете и одиночестве в голодном Петрограде в 1921 г.[15]

А через несколько лет, в первую военную зиму, состав кафедры классической филологии, согласно «Ведомости о состоянии кафедр по историко-филологическому факультету Императорского Московского университета к 15 декабря 1914 г.»[16], был следующим: штатные ординарные профессоры – Соболевский, Покровский, Грушка, сверхштатный профессор – Новосадский, приват-доценты магистранты – Рождественский, Дератани, оставленные при университете – Сергей Соловьев и Федор Петровский. На кафедре всеобщей истории преподавал тогда известный профессор Р.Ю. Виппер.

Таков happy end этой любопытной истории. Автору может быть задан резонный вопрос: а где же выводы? Мне представляется, что в некоторых случаях историографическое исследование может обойтись и без заключения. Гизо как-то заметил, что историю, в конечном счете, творят люди, индивидуумы. К историографии это относится еще в большей степени. Важно уже хотя бы то, что Шеффер, Штерн, Мищенко, Никитский предстают перед нами не только как «вехи в историографии», но как живые люди с присущими им самим и той эпохе достоинствами и недостатками, важен [c. 24] сам фон, на котором проходила их научная и педагогическая деятельность.

Однако некоторые выводы все жзе напрашиваются, Стоит хотябы отметить высокий моральный уровень действующих лиц: российские антиковеды стремились к академической карьере, но отнюдь не любой ценой. Университеты в тот период находились под достаточно жестким контролем бюрократии, и мнение самих прфессоров (Совета факультета) учитывалось лишь в том случае, если оно не противоречило мнению попечителя учебного округа либо министра народного просвещения. Но благодаря этой же административной системе престиж научной и преподавательской деятельности был весьма высок и подкреплялся чинами, солидным жалованьем и прочими льготами. Характерно также, что проблема замещения вакантной должности профессора греческой словесности живо интересовала и попечителя учебного округа, и министра народного просвещения.

Приятно встречать в архивных делах хорошо известные фамилии ученых, рассматривать четкий почерк Сергея Ивановича Соболевского, к чьим грамматикам обращаешься в трудные минуты противоборства с древними языками, и осознавать, что цепочка все-таки не прервалась, что российское антиковедение – единый поток, то широкий, то узкий. И последнее: подшивайте, уважаемые коллеги, документы в папки и бережнее относитесь к архивам своих предшественников. Verba volant, scripta manent. Мы ведь историки.

[c. 25]

ПОЧЕМУ АФИНЫ:

ПОЛИС В РОССИЙСКОЙ ИСТОРИОГРАФИИ

Рассмотрение историографии вопроса может идти двумя путями: либо «магистральным» путем рассмотрения общих работ и всех исследований по данной теме, либо узкой тропинкой анализа специальных исследований. В данном случае проблема осложняется тем, что работ по афинской демократии великое множество, исследований по роли толпы очень немного, а о «политически значимых» собственных именах не писал никто.

Однако любой историк не может не обозначать свое место в ряду своих предшественников. Поэтому мне кажется необходимым охарактеризовать проблему изучения греческого полиса в отечественной историографии. Прекрасно понимаю, что затрагиваю достаточно чувствительную «личностную» тему и заранее прошу моих учителей и коллег не затаить обиду. Моя цель – наметить тенденции развития научной мысли, а не рассматривать под лупой вклад того или иного ученого; на последнее я не имею никакого морального права.

Исследование любой национальной историографии как единого целого – достаточно трудная задача, и мною будет сделана попытка реконструкции только одной из сторон такого сложного явления, как российская историография античности. Конечно, это не первая попытка: почти все авторы книг о полисе стремились проанализировать достижения и ошибки своих предшественников. Наиболее полное описание взглядов на греческий полис российских историков можно найти в книге Э.Д. Фролова «Рождение греческого полиса»[17]. В моем обзоре я постараюсь проанализировать некоторые специфические причины для этих изменений, а также проследить употребление слова «полис» в трудах отечественных историков.

Научное изучение истории древней Греции в России появилось в результате модернизации российского общества и [c. 26] культуры в XVIII веке. Авторы средневековых идеологических конструкций рассматривали Москву как «третий Рим», то есть предполагалась линия наследования Рим – Константинополь – Москва. С тех пор интерес к империи и к христианству в России всегда преобладал над интересом к греческой древности, а греческий полис никогда не был предметом идеологических дискуссий в России.

Светское научное знание «европейского типа» появляется в России в XVIII в., с учреждением Санкт-Петербургской Академии наук и Московского университета. Однако для русских ученых и общественных деятелей того времени древняя Греция была лишь частью «европейского декора» и сама по себе не представляла специального интереса: Ломоносов и его современники были озабочены проблемой происхождения славян и образования древнерусского государства. Русские просветители XVIII в. (например, Радищев) использовали древнегреческие сюжеты лишь для морализаторства.

Научное изучение античности в России начинается в середине XIX в., причем, несмотря на очевидное влияние немецкой историографии, сразу же проявляются национальные черты. Нужно отметить, что дискуссия между «славянофилами» и «западниками» не оказала никакого влияния на русскую историографию древней Греции, поскольку «славянофилы» больше интересовались византийской и отечественной историей, и почти все русские исследователи классической античности того периода симпатизировали «западникам».

Русские интеллектуалы XIX-XX вв. не могли представить, что существует хоть какая-либо связь между греческим полисом и современной им российской действительностью, оставив рассмотрение древнегреческого полиса исключительно профессионалам-историкам. Поэтому полем наших исследований будут исключительно исторические труды.

Характерной является точка зрения Михаила Куторги, ведущего российского исследователя древнегреческой истории середины XIX в. Куторга, чьи основные работы были посвящены истории афинской демократии, подчеркивал, что наиболее важный вклад в мировой прогресс, сделанный греческими городами-государствами, – это идеи личной свободы [c. 27] и свободы мысли. Эти идеи преобразовали Европу и привели ее к мировому лидерству. С другой стороны, Куторга подчеркивал разделение Европы на два основных культурных региона, германо-романский и славяно-греческий, а также то, что эллинизм и в древнегреческой и в христианско-византийской ипостасях был источником русской культурной традиции[18].

Книга Николая Кареева, известного российского историка и либерального политического деятеля (он был депутатом первой Думы) «Государство-город античного мира» стала даже гимназическим учебником. Кареев подчеркивал преемственность между средневековыми европейскими и современными ему парламентскими институтами, но был весьма осторожен, когда дело касалось возможного влияния греческих городов-государств на средневековые и современные города[19].

Михаил Ростовцев отмечал преемственность между греко-римским миром, Византией и древнерусскими городами. Но он подчеркивал также разницу между городами Киевской Руси, которые прежде всего были торговыми центрами, и городами периода Московского царства. По его мнению, Москва в XIV–XVII вв. была преимущественно политическим и военно-административным центром, подобно Фивам, Вавилону и другим городам древнего Востока[20].

Ни Куторга, ни Кареев, ни Ростовцев, ни другие русские ученые-антиковеды не предпринимали серьезных попыток сравнения греческих полисов с русскими городами. В конце XIX – начале XX в. абсолютное большинство русских исследователей древней Греции занималось конкретно-исторической проблематикой - изучением специальных проблем политической и экономической истории, эпиграфикой и т.п. [c. 28] Только некоторые историки России в конце XIX – начале XX в. проводили явные параллели между древнегреческими и древнерусскими городами. Их внимание прежде всего привлекали так называли феодально-купеческие республики северо-восточной Руси (Новгород, Псков). В полемике 1870-х годов о происхождении и сущности древнерусских городов многие ученые (например, Костомаров и Затыркевич) делали утверждения о схожести древнерусских и древнегреческих городов-государств на основании предполагаемой схожести их политической жизни[21]. Другой историк-русист этого периода, Никитский, подчеркивал, что и в древней Греции, и в древней Руси понятия «город» и «государство» были взаимозаменяемы[22].

Русские дореволюционные историки, как правило, не использовали термин «полис» в своих трудах: ученые середины XIX в. предпочитали переводить его как «государство» либо «республика», а исследователи конца XIX – начала XX в., под влиянием идей Фюстель де Куланжа, Бузольта и других, использовали выражение «город-государство» или «государство-город».

Для дореволюционных русских исследователей отечественной истории преемственность между греческим полисом и древнерусскими городами была гораздо более очевидной, чем для их коллег-антиковедов. Это не было случайностью. Конечно, подобный феномен может быть объяснен разницей методов, используемых каждой конкретной отраслью исторических исследований. Но, по моему мнению, это было, прежде всего, результатом различного методологического и идеологического «фона». Русские ученые-антиковеды были преимущественно «западниками» по своим симпатиям, в то время как идеи об особом пути развития России были широко распространены среди исследователей отечественной истории. И даже противники этих идей, стараясь доказать свои взгляды, использовали аргумент о схожести древнегреческого [c. 29] полиса и древнерусских городов-республик Киевской Руси, а также Новгорода и Пскова более позднего времени (особый путь развития предполагался именно у Московского государства).

Российскую историографию античности после 1917 года и вплоть до последнего времени обычно обозначают как «советскую историографию». Что означает «советская историография»? На Западе до сих пор пользуется популярностью точка зрения о том, что советская историография – это исключительно марксистская историография. Однако насильственное внедрение марксизма (или псевдо-марксистских идей) в советское антиковедение начинается только с конца двадцатых годов.

В 30-40-е годы наиболее известные ученые, воспитанные в старых, дореволюционных традициях, сохраняли прежнюю выучку, навыки прежней школы, добавляя к ней – в меру испуга и хитрости – то или иное количество «правильных» цитат. Творческое развитие марксистских идей в СССР началось лишь с конца пятидесятых годов. Если и можно говорить об оплодотворяющем воздействии марксизма на советскую историографию, то только для периода «оттепели», начиная со второй половины пятидесятых годов ХХ в. Для этого времени характерны дискуссии, не столько спланированные сверху, сколько вызванные потребностями самого ученого сообщества.

Для значительного числа советских историков-антиковедов марксизм оставался «мертвой буквой», а труды классиков марксизма – источником сносок, и не более того. Таким образом, «советская историография», по моему мнению, – понятие скорее территориальное и хронологическое, нежели методологическое.

[c. 30] Советские ученые в двадцатые-пятидесятые годы почти не занимались проблемами полиса, поскольку главной сферой их интересов были проблемы рабства и классовой борьбы в древности. Это было результатом идеологического давления, и рабовладельческий способ производства стал официальной концепцией для всех древних обществ. Только с середины пятидесятых годов, после ослабления жесткого идеологического давления эпохи сталинизма, стало возможным большее разнообразие подходов.

Советские исследователи античности до 50-х годов крайне редко использовали термин «полис» в своих трудах. Перелом наметился в начале 50-х годов в среде московских академических историков-антиковедов. С.Л.Утченко начал широко употреблять выражение «греческие полисы»,[23] обозначая античную гражданскую общину как полис (греческую) и civitas (римскую), подчеркивая их родство и употребляя термин «полис» в качестве более общего, «видового», понятия[24]. Другой выдающийся историк, О.В. Кудрявцев, следующим образом характеризовал полис: «В процессе формирования рабовладельческого общества в Средиземноморье возникает основная общественная единица и политическая форма античного мира – гражданская община землевладельцев и рабовладельцев, которая именовалась povli" в эллинском мире, civitas в Италии и которая в дальнейшем для краткости будет именоваться полисом»[25].

Ленинградский историк К.М.Колобова с середины 50-х годов также начала употреблять выражение «рабовладельческий полис»[26]. Широко использовал термин «полис» для обозначения греческих городов-государств А.И.Доватур[27]. Определение полиса можно найти и в «Советской исторической энциклопедии»[28]

. К 70-м – началу 80-х годов «полис» [c. 31] практически вытесняет все иные слова, используемые для обозначения древнегреческих государств[29].

Историки-марксисты стремились выявить специфику полиса через изучение античной формы собственности (на основе работы Маркса «Немецкая идеология»). Фрагмент ее, опубликованный еще в 1940 г. в ВДИ № 1 под заголовком «Формы, предшествующие капиталистическому производству», оказал заметное влияние на развитие советской историографии.

Советские историки, которых проблемы методологии интересовали в меньшей степени, используя термин «полис» как некий щит, могли им отгородиться от неизбежных в предыдущую эпоху генерализаций, сведя «необходимую дань» марксизму к набору обязательных сносок, а подчас и вовсе обходясь без них[30]. Впрочем, никакого четкого деления в данном случае провести невозможно, речь может идти скорее о степени использования марксистской методологии. Все, однако, были рады использовать «полис» в качестве защиты от обязательной догматики.

«Полис» не стал «новой ортодоксией» для советских ученых; напротив, он использовался в качестве конструкции, призванной скрыть отсутствие «обязательной к исполнению» методологии, включая, разумеется, и марксистскую. Так термин «полис» превратился в своеобразный «щит» против идеологического давления. И это простенькое [c. 32] оружие обеспечило спокойную жизнь многим советским ученым и способствовало полной (но, надеюсь, не окончательной) победе позитивизма в сфере методологии. Только немногие историки (среди них можно назвать О.В.Кудрявцева, С.Л.Утченко, Э.Д.Фролова, Ю.В.Андреева[31]

, Л.П.Маринович, Г.А.Кошеленко[32] и некоторых других) пытались изучать полис в теоретическом аспекте.

Не случайно, что главная дискуссия в области древней истории в 60-70-е годы развернулась не в области антиковедения, а вокруг «азиатского способа производства», т.е. по вопросу о том, насколько был уникален восточный путь развития общества. Косвенным откликом на эту дискуссию была знаменитая статья Е.М. Штаерман в известном сборнике «Проблемы истории докапиталистических обществ», в которой греческий (средиземноморский) полис рассматривался как уникальное отклонение от обычного «восточного» пути развития человеческого общества[33].

Гораздо меньший размах и меньший научный и тем более общественный резонанс имела дискуссия о кризисе полиса (70-80-е годы). Концепция кризиса полиса, популярная в то время и среди западных марксистов, и в странах Восточной Европы, приобрела в СССР много сторонников,[34] среди которых следует отметить Л.М. Глускину[35] и Л.П. Маринович[36]. Даже не вдаваясь в научное значение этой концепции [c. 33] (а она в любом случае сыграла значительную роль в развитии наших взглядов на эволюцию полиса), можно задаться вопросом: почему именно кризис? Не вырисовывается ли здесь помимо научной и какая-то иная общественная потребность? Если возникновение концепции «революции рабов» было явным и неприкрытым социальным заказом, то интерес к проблемам кризиса не говорит ли о некоем «историческом чутье» советских античников в эти внешне сравнительно спокойные «застойные» годы?

В качестве примера можно привести взгляды ленинградского историка Л.М.Глускиной[37]. Главная причина кризиса полиса, по ее мнению, – это растущее противоречие интересов отдельного индивида и государства в целом, стремительно нараставшее в IV в. и ставшее очевидным в эпоху эллинизма. «Кризис полиса, приведший к ослаблению спаянности коллектива граждан, противопоставивший различные слои гражданского населения не только друг другу, но и государству в целом, четко выявивший разрыв между государственными и частными интересами, возможность обогащения и существования вне узких полисных рамок, не мог быть разрешен ни частичными реформами, ни усилиями теоретиков политической мысли, ни заменившими гражданское ополчение наемными армиями. На смену системе небольших, автаркичных, замкнутых политических образований шла система эллинистических государств»[38].

Экономические причины, по мнению Л.М.Глускиной, не были главной причиной кризиса полиса. Конечно, классический греческий полис не смог решить в полной мере проблему пополнения государственных финансов; эллинистические полисы смогли в какой-то мере это сделать за счет эксплуатации хоры[39]. Однако в целом "кризис греческого полиса не сопровождался экономическим упадком и ослаблением интенсивности хозяйственной жизни. И общая сумма [c. 34] богатств и число состоятельных граждан не были меньше, чем в период расцвета. Число бедных граждан было, очевидно, большим, чем в V в. до н.э., но сохранившаяся в Афинах демократическая система позволяла несколько сглаживать противоречия внутри гражданского коллектива, и здесь дело не доходило до насилий и кровопролитий"[40]. То есть кризис полиса воспринимался, прежде всего, как идеологический, а не экономический, кризис. Идеология превалировала над экономикой – вывод, не совсем типичный для советской историографии.

Концепцию дихотомии полис/город активно поддерживал Г.А.Кошеленко[41], который посвятил полису немало работ, в специальной монографии исследовав греческий полис на эллинистическом Востоке. Наиболее «идеологична» и поэтому представляет для нас наибольший интерес статья Г.А.Кошеленко, посвященная соотнесению полиса и города[42]. По мнению автора, «...в древнегреческом обществе, особенно в IV в. до н.э., существовали глубокие внутренние противоречия. Одним из важнейших было противоречие между двумя социальными структурами: городом и полисом. Город – это олицетворение развития производства (в первую очередь ремесленного производства) и товарно-денежных отношений – вступал в конфликт с полисом, как социальным организмом, основанным на общинных началах и допускающим только ограниченное развитие ремесла и товарно-денежных отношений. Проявлялось же это в том, что в рамках единого политического организма боролись две эти тенденции, представляющие две структуры»[43]. Эта концепция не стала, впрочем, общепринятой среди советских историков.

С «выделением» античного Средиземноморья из общего пути развития человеческого общества были не согласны многие видные востоковеды. Так, ленинградские ученые И.М.Дьяконов и В.А.Якобсон, несмотря на различия в своих [c. 35] взглядах на эту проблему, считали, что гражданская община существовала и на древнем Востоке (может быть, за исключением Египта в силу специфичности условий возникновения государства в Египте), и рассматривали полис в ряду других древних гражданских общин[44].

Таким образом, полис для советских исследователей античности был по преимуществу «цеховым термином». Однако в трудах историков России в 70-80-е годы вновь стала пользоваться популярностью концепция о подобии древнерусских городов средневековья и греческих полисов[45]. Таким образом, для историков России полис оставался своеобразным «признаком» европейского (западного) пути развития.

Итак, кризис полиса воспринимался, прежде всего, как идеологический кризис. Случайное ли совпадение, что именно в 70-е годы в СССР четко обозначился кризис коммунистической идеологии? Исследователи в массе своей не пытались «бороться», «спорить» с марксизмом, они пытались уйти от него в менее идеологизированные сферы истории: конкретно-историческую проблематику[46], историю культуры и т.д.

Марксистские и вообще методологические штудии в области античной истории не имели никакой перспективы уже с начала 70-х годов. Перестройка здесь в сущности мало что изменила. Поэтому поистине трагически выглядит позиция выдающегося советского историка Е.М.Штаерман, которая в дискуссии на страницах ВДИ в конце 80-х годов[47] отстаивала свой (марксистский) взгляд на античную общину. Ее [c. 36] концепции не пытались оспорить; они были никому не интересны и не нужны. В 90-е годы уже не было никаких острых дискуссий в области антиковедения.

У молодого и среднего поколения российских ученых-антиковедов до сих пор сохранилось неприятие теоретических проблем, стремление избежать их, уйти в историческую конкретику. Сыграло роль и то, что в последние годы не было создано ярких школ или направлений; отрицательную роль в данном случае сыграло разделение академической и университетской науки. Нужны годы, чтобы интерес к методологии истории восстановился. Поэтому и проблема полиса отпала сама собой. Молодое поколение исследователей не видит здесь никакой проблемы; как правило, термин «полис» употребляется наряду с термином «государство» взаимозаменяемо.

Подводя итог, можно утверждать, что полис никогда не был в центре широкомасштабной интеллектуальной дискуссии в российском и советском обществе. Причина заключалась в том, что он был слишком далек от главных «горячих точек» интеллектуальных дискуссий в России: проблемы взаимодействия власти и индивида и проблемы места России между Востоком и Западом. Греческий полис никоим образом не мог помочь в объяснении предполагаемой российской уникальности. Он оставался знаком европейского пути развития, европейской «ординарности», и именно поэтому исследователи российской истории стремились сравнить его (возможно, напрасно) с древнерусскими городами-республиками. Но для советских историков античности, начиная с пятидесятых годов, полис играл важную роль как профессиональный термин, позволяя «обходить» идеологические догмы. Так, уникальность греческого полиса оказалась востребованной в достаточно уникальных условиях советской историографии.

[c. 37]

БЫЛА ЛИ АФИНСКАЯ РЕВОЛЮЦИЯ?

В то время как российские историки «отодвигались» от идеологических тем, в Европе и США с 90-х годов ХХ в. разворачивается дискуссия о том, насколько революционными были преобразования в клисфеновских и послеклисфеновских Афинах. Ключевую роль в ней сыграли. пожалуй, работы заведующего кафедрой классических исследований Принстонского университета Джоша Обера «Массы и элита в демократических Афинах: риторика, идеология и власть народа», в которой показывается реальная роль народных масс в политической жизни Афин[48]

, а также «Афинская революция. Очерки по истории древнегреческой демократии и политической мысли» представляет собой сборник его статей[49]

. Автор пытается проложить путь исследования, лавируя между Сциллой антиисторизма и Харибдой отрицания теоретических подходов. Очерчиваются и предметы исследования – анализ традиции об афинской демократии, взаимоотношения между идеологией и практикой демократии. Автора в первую очередь интересуют Афины IV в. до н. э. – период афинской истории, когда демократия, по мнению автора, была живой и стабильной[50], но некоторые главы посвящены и другим периодам афинской истории.

Дж. Обер считает нужным остановиться на роли историка в описании событий. «Историческая модель произрастает из опыта и мыслей индивида или группы, и нет моделей, свободных от оценок. Использование моделей предполагает перенос в прошлое аспектов идеологии, не присущих прошлому. Идеология, согласно моему определению, включает предположения о человеческой природе и поведении, взгляды на мораль и этику, общие политические принципы и взгляды на социальные отношения»[51].

[c. 38] Дж. Обер считает, что Афины были подлинной демократией и указывает на значение публичных речей в функционировании демократии. Афинские граждане рассматривали себя в качестве «коллективной знати» (collective nobility), и именно публичные речи в суде и в народном собрании имели важное значение для пресечения самой возможности создания антидемократической элиты[52]. Автор настаивает на неприменимости «железного закона олигархии» (правило, которое разработал по отношению к древнему Риму Р. Сайм и которое предполагает закулисное правление олигархических группировок при любом государственном строе) к демократическим Афинам.

Глава четвертая «Афинская революция 508/7 г.: волнения, авторитет (violence, authority) и происхождение демократии» является, пожалуй, ключевой в книге. Цель автора – анализ «революционных» действий афинского демоса. Автор считает возможным сравнение этих событий с американской, французской, а также с русскими революциями 1917 и 1989–1991 гг.[53] Эта работа, опубликованная в виде статьи, вызвала интересную дискуссию[54].

Джош Обер, подчеркивая роль масс в исторических событиях, трактует революцию Клисфена как «беспорядки, т.е. жестокое (violent) и более или менее спонтанное восстание значительной части афинских граждан»[55], сопоставляя осаду Акрополя афинянами в 508/7 г. до н. э. со штурмом Бастилии[56]. В интерпретации Дж. Обера события в Афинах явно «революционизируются» по сравнению с тем смыслом, который в них вкладывал Аристотель. Автор преувеличивает [c. 39] спонтанность действий демоса и, напротив, преуменьшает роль Совета, который был в состоянии организовать сопротивление. В данном случае можно скорее говорить о мобилизации афинского демоса, гражданского ополчения, чем о массовых беспорядках[57].

Дж. Обер пытается определить понятие «власть» применительно к демократическим Афинам, полагая, что без посредничества оратора афинская демократия могла превратиться в сборище эгоистичных индивидов (с. 106). Дж. Обер достаточно критически рассмотрел точку зрения М. Хансена относительно того, что «суверенной властью» в V в. обладало народное собрание, а в IV в. – суды; он также настаивает на толерантности афинской демократии и пишет о некоем «симбиозе» демократии и ее критиков. Эта книга, несомненно, стимулировала дальнейшие исследования афинской демократии. Однако излишнее, полемически заостренное, «осовременивание» картины политической борьбы в архаических и классических Афинах привело автора к ошибочным выводам о «революционности» и «спонтанности» действий афинского демоса в период борьбы за демократические преобразования в конце VI в. до н.э.

[c. 40]

I. АФИНСКИЕ ПОЛИТИКИ

НИКИЙ: БОЯЩИЙСЯ ТОЛПЫ

Афинский полководец и государственный деятель Никий никогда не принадлежал к числу любимых героев античных авторов. Его не считали баловнем судьбы, его полководческий талант не превозносили до небес, как это случалось с его политическим оппонентом и младшим современником Алкивиадом. По повелению афинского демоса его статую не воздвигали рядом со статуями Гармодия и Аристогитона, как в честь другого афинского полководца, Конона, всего через 15 лет после гибели Никия. Комедиограф Аристофан в комедии «Птицы» (414 г.) высмеивал Никия за «медлительность» и «сонливость» (стк. 639–640), его нерешительность во время сицилийской экспедиции неоднократно отмечалась Фукидидом. Аристотель при упоминании имени Никия пояснил своим современникам, что это «тот, который погиб в Сицилии» (Ath. pol. 28. 3), и, наконец, Плутарх объединил жизнеописание Никия в паре с Крассом по признаку неудачливости и печального конца, который постиг обоих государственных деятелей.

Когда же сицилийская экспедиция закончилась для Афин катастрофой, могущество Афинской архе было сокрушено, а сам Никий попал в руки врагов и погиб, Фукидид пишет о Никии как о человеке, который «менее всего заслужил уготованной ему участи» и «прожил всю свою жизнь в соответствии с доблестью» (Thuc. 7. 86. 5). В чем же заключалась доблесть (arete) Никия, почему Лисий и Демосфен, Платон и автор “Афинской политии” рассматривали его в числе выдающихся афинских государственных деятелей?

Знаменательно, что многие современный исследователи рассматривали деятельность Никия, исходя из его печального конца, как бы отгораживаясь от того очевидного факта, что Никий был одним из наиболее популярных и “стабильных” политиков Афин классической эпохи: в течение почти полутора десятилетий (подобно Периклу!) он регулярно, почти каждый год избирался афинянами стратегом, а это [c. 41] мало вяжется с образом неудачника. Еще более показателен несопоставимо больший интерес к Алкивиаду, анализу личности и жизненного пути которого посвящено немалое число монографий[58]. Современные исследователи как будто забывают ту очевидную и особенно важную для историка истину, которую прекрасно выразил Борис Пастернак:

“Но пораженья от победы

Ты сам не должен отличать.”

Конечно, Никий неоднократно упоминался в общих трудах, посвященных истории Греции, истории Афин либо истории Пелопоннесской войны, но обзор современной историографии следует начинать с большой статьи американского историка Аллена Уэста “Политические наследники Перикла”[59]. Уэст не без оснований утверждал, что Никий являлся сторонником демократии, как и его противник Клеон[60]. После этой статьи никто из серьезных исследователей не пытался отстаивать распространенное ранее мнение о том, что Никий был противником демократии, которое основывалось на противопоставлении Никия Клеону в известном пассаже из «Афинской политии» (28. 3). «Следует понимать, – писал А.Б. Уэст об Афинах V в. до н.э., – что партий в современном смысле не существовало. За исключением кучки реакционных олигархов, все граждане были демократами»[61].

В несколько иной плоскости были написана работа немецкого ученого Г.Ф. Бендера о государственных деятелях у Фукидида, вторая глава которой посвящена Никию[62]. Автор подробно рассмотрел вопросы, связанные с tuche и arete Никия, вслед за Плутархом упрекнул афинского государственного деятеля в недостатке патриотизма в случае с [c. 42] отказом от командования под Пилосом[63]. Бендер не считал Никия продолжателем политики Перикла. Миротворец Никий вызвал повышенный интерес в эпоху мировых войн, и своеобразным ответом Бендеру стала статья английского ученого Уэстлейка, предназначенная первоначально для немецкого журнала “Philologus”, но напечатанная весной 1941 г. в “Classical Quarterly”[64]. Уэстлейка, принимая в целом концепцию Уэста, попытался продемонстрировать, что отношение Фукидида к Никию не всегда было безусловно положительным, что в некоторых фукидидовских характеристиках Никия можно усмотреть горькую иронию. Концепцию о предубежденности Фукидида против Никия английский историк впоследствии несколько смягчил, но придерживался ее и в своем более позднем труде “Личности у Фукидида”, две главы которого посвящены Никию[65]. Новозеландец Г. Меррей считал Никия “вполне фукидидовским персонажем”, однако с важной оговоркой: в образе Никия Фукидид стремился показать недостатки, присущие политическим лидерам подобного типа[66]. В серии книг, посвященных истории Пелопоннесской войны, американский историк Доналю Кэген подробно описывает политическую и военную деятельность Никия, отводя ему достойное место среди других афинских политических лидеров[67]. Другой американский ученый, Питер Паунси, пишет о “пассивной доблести” Никия, противопоставляя его Брасиду и Алкивиаду[68].

В отечественной историографии, если не считать общих трудов, политическая деятельность Никия была рассмотрена в книге М.С. Корзуна, посвященной социально-политической борьбе в Афинах. Автор дает достаточно традиционную [c. 43] оценку деятельности Никия, подчеркивая, что “Никий оставался демократом, но одновременно шел на уступки олигархам”[69]. Никий рассматривается в роли своеобразного “противовеса” Клеону, лидеру радикальных демократов[70]. В недавно опубликованной небольшой статье О.В. Осипова рассмотрела фукидидовский «некролог» Никия в контексте греческих эпитафий[71].

То, что в последние десятилетия среди специалистов интерес к образу Никия у Фукидида был большим, чем собственно к биографии Никия, неудивительно: труд Фукидида (наряду с биографией Плутарха) – основа для любого исследования о Никии. Сведения, почерпнутые из других источников, будь то литературных (Аристофан, Лисий, Платон, Аристотель), либо эпиграфических (небольшие фрагменты постановления народного собрания о сицилийской экспедиции, остракон с именем Никия) могут играть лишь дополнительную, уточняющую роль. Труд Фукидида для исследователя биографии Никия если не "альфа и омега", то наверняка нечто близкое к этому, и поэтому зачастую источниковедческие проблемы переплетены с собственно историческими.

Происхождение и богатство Никия. О жизни Никия до его акме (а то и до пятидесятилетия) нам ничего не известно. Можно полагать, что он был старше Сократа, родившегося в 469 г. до н.э. (Plat. Lach. 186c), но не более, чем на 10 лет, так что условно датой его рождения можно считать середину 70-х годов V в. Никий происходил из дема Кидантиды филы Эгеиды, который был расположен далеко от Афин[72]. В Афины могли перебраться отец или дед Никия: согласно клисфеновскому законодательству, демотикон фиксировался за гражданином Афин на время принятия законодательства и закреплялся за его потомками, вне зависимости от их перемещений. Никий принадлежал к числу политиков новой волны, тех самых “новых богачей” (neoploutoi), которые [c. 44] вышли на авансцену политической жизни Афин в 20-е годы V в. до н.э. Очевидно, что богатство семьи, к которой принадлежал Никий, восходит к его отцу Никерату, который нажил свое состояние на разработке Лаврийских рудников; каждый из трех сыновей Никерата – Никий, Евкрат и Диогнет – получил значительное наследство[73]. Никий был значительно старше братьев; возможно, Евкрат и Диогнет были детьми Никерата от второго брака, причем не на афинянке родом (вполне законного до закона Перикла 451/0 г.). В пользу такой возможности говорит замечание схолиаста к аристофановской “Лисистрате” (ст. 103), сообщающее, что Евкрат высмеивался как xenos - подобным нападкам никогда не подвергался сам Никий[74]. Никий пользовался гораздо большим авторитетом и, хотя оба его брата, подобно ему самому, побеждали в хорегии, а Евкрат был даже стратегом (уже после смерти Никия, в 412/1 г.), их роль несопоставима с местом Никия в политической истории Афин.

Богатство Никия было настолько значительным, что древние авторы обычно приводили его в пример при характеристике самых крупных афинских состояний. Так, Ксенофонт указывал, что Никий сдавал в аренду в Лаврийских рудниках 1000, Гиппоник – 600, а Филемонид – 300 рабов (Xen. Poroi. 4. 14–15; Memorab. 2. 5. 2). Естественно, что Никий сам не занимался сдачей рабов в аренду, он делал это через фракийца Сосия, который был epistates Никиевых рабов (Xen. Poroi. 4. 14; Memorab. 2. 5. 2). Сосий должен был платить Никию за каждого раба 1 обол в день и замещать вакансии в случае болезни или смерти рабов (Xen. Poroi. 4. 14). Годовой доход афинского государственного деятеля от этих операций составлял 60 тыс. драхм, т.е. 10 талантов, что вполне согласуется с его общим состоянием размером около 100 талантов (Lys. 19. 49)[75]. Никий был богатейшим представителем того «литургического класса», которые обычно расходовали значительную часть своего личного состояния на общественные нужды путем исполнения военных [c. 45] (триерархий и проэйсфоры) и агональных литургий[76]. Для сопоставления можно отметить, что годовой доход квалифицированного ремесленника примерно равнялся минимальной из известных нам литургий[77], а максимальная литургия (триерархия – 1 талант) в IV в. в три раза превосходила гоплитский ценз[78].

Богатство Никия выделялось даже и на этом фоне, стоит только упомянуть все исполненные им хорегические литургии. Никий многократно побеждал в хорегических состязаниях, причем ни разу не проигрывал их (Plut. Nic. 3. 3). Платон упоминает о посвященным Никием и его братьями треножниках, хранившихся в храме Диониса (Plat. Gorg. 472a)[79]. Много средств потратил Никий и на организацию “священного посольства на Делос”. Только участок земли на острове Делос, на котором Никий установил посвящения Аполлону, стоил 10 тыс. драхм – и это не считая стоимости самих посвящений (Plut. Nic. 3. 6).

Из комедий известно о щедрости, проявленной Никием в отношении сограждан. Вообще комедиографы были чрезвычайно снисходительны к Никию – это видно даже из приведенных Плутархом цитат (Plut. Nic. 4. 4-6; 8. 2). Разве что Аристофан в “Птицах” (стк. 639 сл.) посмеялся над его нерешительностью во время Сицилийской экспедиции:

“Клянусь я Зевсом, медлить больше нечего!

Нам не к лицу уподобляться Никию.

За дело надо приниматься тотчас же!”

(перев. С. Апта)[80]

[c. 46] Это не должно казаться удивительным: помимо всего прочего, вряд ли авторы комедий стремились вступить в конфликт с Никием, который мог дать деньги на постановку.

Все эти факторы сказывались на устойчивости симпатий значительной части афинян к Никию. Несомненно, у него было немало завистников, но не так уж много афинян было заинтересовано в устранении Никия из политической жизни.



Pages:     || 2 | 3 | 4 | 5 |   ...   | 9 |
 





<
 
2013 www.disus.ru - «Бесплатная научная электронная библиотека»

Материалы этого сайта размещены для ознакомления, все права принадлежат их авторам.
Если Вы не согласны с тем, что Ваш материал размещён на этом сайте, пожалуйста, напишите нам, мы в течении 1-2 рабочих дней удалим его.