WWW.DISUS.RU

БЕСПЛАТНАЯ НАУЧНАЯ ЭЛЕКТРОННАЯ БИБЛИОТЕКА

 

Pages:     || 2 | 3 | 4 | 5 |   ...   | 19 |
-- [ Страница 1 ] --

Том ВУЛФ

КОСТРЫ АМБИЦИЙ

Перевод с английского Инны Бернштейн

Автор, приподняв шляпу, посвящает эту книгу советнику Эдди Хейсу, который, пройдя между костров, заметил зловещие отсветы, а также выражает глубокое почтение Берту Робертсу, первым указавшему путь.

Пролог

Дай суке прикурить

— А по-твоему, значит, так: мол, забудьте голод, да? Забудьте, что расисты-полицейские стреляют вам в спину... Главное, что Чак явился к вам в Гарлем...

— Да нет же, я вам объясняю...

— Раз Чак явился к вам в Гарлем, он...

— Вам же объясняют...

— Мол, раз Чак явился в Гарлем, он теперь позаботится о черных?

И началось.

***

— Хо-хо-хо-хоооо! — раздается из публики раскат грубого утробного женского хохота, прямо из таких глубин, из-под стольких слоев сала, что ясно, как она должна выглядеть: двести фунтов весу, это уж по меньшей мере, и сложена, как круглая печка. В ответ подключаются мужские голоса, поднимается характерный нутряной гогот, который внушает ему такое отвращение.

— Эх-хе-ххе-ххе-ххееее!.. Ух-ххо-ххо-ххоооо!.. Точно!.. Врежь ему, брат... Йооо!

Чак! Какое безобразие! Это вон тот, в первом ряду, прямо перед ним. Посмел обозвать его Чаком. Чак — уменьшительное от Чарли, так издавна называют на юге белых расистов. Какая возмутительная наглость! От ламп жарко и режет глаза. Мэр сильно щурится. Телевидение... Вокруг — слепящее марево. Даже не разглядеть толком этого горлопана, который впереди всех. Только долговязый силуэт и фантастические выверты локтей, когда он вскидывает вверх ладони. И большая серьга в одном ухе.

Мэр наклоняется к самому микрофону и говорит:

— Сейчас я вам объясню, идет? Приведу цифры.

— На хрен нам твои цифры!

Как грубо. Негодяй.

— Вы же сами затронули эту тему, дружище. Так что выслушайте конкретные цифры. Договорились?

— Хватит нам мозги пудрить своими цифрами!

Новый взрыв шума в публике, громче прежнего:

— Аааааа!.. Оооооо!.. Врежь ему, брат!.. Выдай ему!.. Йо, гобер!

— Процент, который нынешняя администрация — и эти данные обнародованы — выделила из общегородского бюджета Нью-Йорка...

— Иди ты знаешь куда со своими цифрами и всяким бюрократизмом! Наслушались! — орет заводила.

Публике это нравится. Его выкрик вызывает в зале новый взрыв. Сквозь марево телевизионных огней мэр старается разглядеть лица. Он мучительно щурится. Перед ним только мутные силуэты. Набирается все больше народу. Потолок давит. Он покрыт желтоватой плиткой. Плитка слоится, крошится по краям. Асбест! Ну конечно, сразу видно, что асбест.

Перед мэром ряды лиц. Ждут скандала, злорадно предвкушают драку, расквашенные носы — вот что им надо. Сейчас решительная минута. Он с ними справится. Случалось осаживать и не таких крикунов. В делах подобного рода он мастер почище, чем Коч когда-то был. Он — мэр Нью-Йорка, величайшего города на земле! Не кто-нибудь.

— Ну, хорошо. Порезвились, а теперь помолчите немного, поняли?

Заводила, видно, не ожидал, сразу оторопел. А мэру только того и надо. Во всем требуется умение.

— Только что вы задали мне вопрос. И вся ваша шайка хором ржала как по команде. Так вот, теперь молчите и слушайте ответ. Лады?

— Шайка, говоришь? — растерянно повторяет верзила с серьгой. Но не садится.

— Условились? Вот вам статистика по району, где вы живете. По Гарлему.

— Говоришь, шайка?! — вцепился в это слово, как шавка в кость. — Статистикой сыт не будешь, дядя!

— Го-го-го!.. Врежь ему... Йо!.. Йо, гобер!

— Дайте договорить! Вы что же, думаете, что...

— Пошел ты со своими процентами и бюджетами! Нам подавай рабочие места!

И снова толпа взрывается, еще громче прежнего. Отдельные выкрики он плохо разбирает. Какие-то невнятные гортанные междометия. Но что-то такое там повторяется. Йо! — и какое-то слово. Луженая глотка в заднем ряду орет пронзительнее всех:

— Йо, гобер! Йо, гобер! Йо, гобер!

Только это вовсе не «гобер». Он кричит: «Гольдберг!» — Йо, Гольдберг! Йо, Гольдберг! Йо, Гольдберг!

Мэр ошеломлен. Не где-нибудь, а здесь, в Гарлеме! В Гарлеме «Гольдберг — эквивалент «жида». Возмутительно! Безобразие! Бросать такое слово в лицо мэру Нью-Йорка!

Крики, шиканье, утробный хохот. Им нужны выбитые зубы. Ситуация вышла из-под контроля.

— По-вашему мнению...

Бесполезно. Его не слышно даже в микрофон. На лицах — ненависть, вражда. Завораживающая злоба.

— Йо, Гольдберг! Йо, Гольдберг! Йо, Хаим!

Еще и Хаим! Вон один орет: «Гольдберг!», а там другой: «Хаим!». И вдруг мэр все понимает: преподобный Бэкон! Это же все люди Бэкона. Ясно как день. Граждански сознательные жители Гарлема, которые посещают митинги, — предполагалось, что именно таких соберет здесь сегодня Шелдон, — не стали бы вести себя подобным образом и выкрикивать всякие гнусности. Это работа Бэкона. Шелдон не справился. Бэкон нагнал сюда своих людей.

Мэру становится горько и жаль самого себя. Краем глаза он видит, как суетятся в клубах дымного света телеоператоры с камерами на головах. Похоже на рога. Поворачиваются туда-сюда. Им только подавай такую картинку. Они и рады. Потасовка на митинге! И конечно, пальцем не шевельнут. Трусы! Паразиты! Вши на теле общества.

Еще минута, и мэр вдруг с ужасом сознает: все кончено; невообразимо, но факт, я проиграл.

— Хватит!.. Довольно!.. Воон!.. Воон!.. Не желаем!.. Йо, Гольдберг!

Сбоку из-за кулис к мэру направляется Гульяджи, начальник охраны. Но мэр, не глядя, низкой отмашкой отсылает его обратно. Все равно, что он может сделать? При нем только четверо охранников. Не приводить же сюда с собой целую армию. Весь смысл в том как раз и был, чтобы показать, что мэр может запросто, как в Ривердейл или Парк-Слоуп, приехать в Гарлем и провести встречу с жителями.

Сквозь марево мэр встречает взгляд миссис Лэнгхорн, она сидит в первом ряду, коротко стриженная, ответственная, староста совета избирателей. Кажется, вот только что, всего несколько минут назад она представляла его собранию. Теперь она поджала губы и качает головой — мол, рада бы помочь, но что тут сделаешь? Гнев народа. Она трусит, как и все. Знает, что ее обязанность — дать отпор этой наглой публике. Ведь следующей их жертвой будут порядочные черные, такие, как она. И она это знает. Но порядочные люди здесь запуганы. Боятся рот открыть. Возвратились снова к диктату крови: они и мы.

— Убирайся-а-а-а!.. Буууу!.. Йаааа!.. Йоо!

Мэр еще раз попробовал сказать в микрофон:

— Так — вот — вы — как.

Невозможно. Как невозможно перекричать грохот прибоя. Плюнул бы им в глаза, чтобы видели, что он их не боится. Вы не меня позорите! Вы позволяете горстке хулиганов в этом зале опозорить весь Гарлем! Допускаете, чтобы какие-то горлопаны обзывали меня Гольдбергом и Хаимом, и не затыкаете им рты. Вы затыкаете рот мне! Это в голове не укладывается! Неужели вы, вы, работящие, почтенные, набожные граждане Гарлема, — неужели вы всерьез думаете, что они — ваши братья? Кто все эти годы были вашими друзьями? Евреи! А вы допускаете, чтобы хулиганы обзывали меня «Чарли»! Они меня поносят, а вы молчите?

Кажется, что зал ходит ходуном, Публика вскакивает, трясет кулаками. Рты разинули. Орут. Прыгают. Еще немного выше, и головой в потолок.

Это будут показывать по телевидению. И весь город увидит. Будут любоваться. Гарлем восстал! Вот так зрелище! Не хулиганы, не подстрекатели, не провокаторы, Гарлем восстал. Восстал весь черный Нью-Йорк. Он — мэр, но не для всех. Он — мэр только белого Нью-Йорка. Дадим ему, суке, прикурить! Итальянцы будут смотреть передачу и радоваться. Ирландцы. И даже белые протестанты англосаксонских кровей. Будут смотреть, сами не понимая, на что смотрят. Сидя в своих кооперативных роскошных квартирах на Парк авеню, на Пятой авеню, на Восточной семьдесят второй улице, на Саттон-Плейс, они будут любоваться сценой насилия, приятно поеживаясь от удовольствия. Тупицы! Скоты! Дураки скудоумные! Задницы! Не понимаете? Думаете, этот город по-прежнему ваш? Разуйте глаза! Величайший город XX века! Никакими деньгами вам не удержать его в своих руках.

Спуститесь на землю из кооперативных апартаментов, юристы и бизнесмены. Внизу давно уже Третий мир. Внизу — пуэрториканцы, вестиндцы, таитяне, доминиканцы, кубинцы, колумбийцы, гондурасцы, корейцы, китайцы, сиамцы, вьетнамцы, эквадорцы, панамцы, филиппинцы, албанцы, сенегальцы и афро-американцы. Фронтир теперь здесь, выгляньте из оконца, вы, чудо-младенцы! Морнингсайд-хайтс, Сент-Николас-парк, Вашингтон-хайтс, Форт-Трайн-тон — рог que pagas mis! Бронкс — Бронкс уже тоже не ваш. Ривердейл — это как бы последний плацдарм. И Пелам-парквей — свободный коридор до Вестчестера.

Бруклин, ваш Бруклин больше не существует. Бруклин-Хайтс, Парк-Слоуп — всего лишь маленькие Гонконга. А Куинс! Джексон-Хайтс, Элмхерст, Холлис, Джамайка, Озоновый парк — чьи они, вам известно? А как насчет Риджвуда, Бэйсайда, Форест-Хиллза? Вы не задумывались? А Стейтен-Айленд? Вы, домашние мастера-самодельцы, вы все еще воображаете, что затаились в своих домах и ничто вам не угрожает? Думаете, будущему не пройти к вам по мосту? И вы, потомки англосаксов, танцующие на благотворительных балах и владеющие наследственным капиталом, засевшие в своих кооперативных квартирах, где потолки в двенадцать футов и имеются две половины: хозяйская и людская, — вы считаете, вы у себя там, наверху, недосягаемы? И вы, немецко-еврейские финансисты, в конце концов сумевшие подселиться в те же кооперативные дома, чтобы только отгородиться от местечковых толп, неужели вы воображаете, что отгородились от Третьего мира?

Мягкотелые глупцы! Слабаки! Курицы! Коровы! Вот погодите, окажется у вас мэром преподобный Бэкон — и в Муниципальном совете и в Бюджетной комиссии будут заседать одни Бэконы поголовно, тогда посмотрите! Они к вам заявятся прямо на Уолл-стрит, 60 или на Чейз Манхэттен-плаза, 1! Усядутся на край вашего стола, побарабанят пальцами по столешнице и забесплатно обчистят ваши сейфы до последней крупинки...

Совсем рассудок потерял. Что за мысли лезут в голову! Полный бред! Никто никуда не выбирает преподобного Бэкона, никто не устраивает похода на Манхэттен. Мэр это прекрасно сознает. Просто он здесь оказался совсем один. От него отвернулись! Никто ему не сочувствует! Это мне-то! Вот погодите, останетесь без меня, тогда узнаете. Посмотрим, как вам это понравится. Вы позволяете, чтобы я стоял тут один на трибуне, под этим давящим асбестовым потолком...

Буууу!. Йеххх!.. Йахххх!.. Йо!.. Гольдберг!

Сбоку у входа на сцену образовалась толкучка. Лампы слепят глаза. Но он видит: там теснятся, толкаются, одного телеоператора сбили с ног. Некоторые из этих сволочей лезут на сцену, а телевизионщики оказались на дороге. Лезут прямо по спинам. Их отпихивают, оттесняют обратно вниз по ступеням... Это его охрана в штатском, силач Норьехо сталкивает кого-то со сцены в партер... Что-то ударяет мэра в плечо. Больно, черт подери! Банка с майонезом, вон покатилась по полу, «майонез Хеллманс, восемь унций», наполовину выеденная! Швырнули в мэра недоеденной банкой майонеза! В эту минуту его занимает самая несущественная сторона происшествия: кому это взбрело в голову прийти на митинг с недоеденной банкой майонеза?

Огни слепят, чтоб им! Какие-то люди на сцене... дерутся... ну просто настоящее сражение. Норьехо обхватил одного здоровенного детину поперек корпуса, сделал подсечку и швырнул на пол. Двое других охранников, Холт и Дэнфорт, стоят спинами к мэру на полусогнутых ногах, как защитники в рэгби. Рядом с ним — Гульяджи.

— Держитесь вплотную за мной, — говорит он. — Уходим вон в ту дверь.

Он что, улыбается? Кажется, на губах у Гульяджи появилось нечто вроде ухмылки. Он указывает кивком на дверь в глубине сцены. Небольшого роста, с маленькой головой, низколобый, глаза-щелочки, нос приплюснут, над широким, жестоким ртом — ленточка усов, Мэр смотрит на его рот. Неужели он ухмылялся? Не может быть, но кто его знает. Издевательский изгиб губ как бы говорит: «До сих пор был твой бенефис. Теперь командую я».

Эта ухмылка окончательно решает дело. Мэр покидает свой одинокий пост на трибуне. И целиком полагается на маленькую каменную гору — Гульяджи. Остальные тоже здесь, обступили тесным кольцом: Норьехо, Холт, Дэнфорт. Тесная четырехугольная ограда. На сцене полно народу. Гульяджи и Норьехо плечами прокладывают в толпе путь. Мэр продвигается вплотную за ними. А вокруг оскаленные лица. Один какой-то подпрыгивает совсем рядом и орет:

— У, белозадый пидер! У, белозадый!

При каждом его подскоке мэру видны желтые белки выпученных глаз и невероятный кадык размером с добрую бататину.

— У, белозадый пидер! У, белозадый!

Дорогу загородил долговязый заводила, собственной персоной. Тот, с серьгой и вывернутыми локтями. Между ним и мэром — Гульяджи, но долговязый больше ростом, он возвышается над Гульяджи и вопит прямо в лицо мэру:

— Вон отсюда! Воон!

И вдруг начинает оседать, выкатив глаза и разинув рот. Это Гульяджи с размаху двинул его в солнечное сплетение.

Гульяджи добрался до двери. Открывает. Мэр идет следом. Остальные трое подталкивают его сзади. Он чуть не ложится Гульяджи на спину. Ну, спина! Не мускулы, а камень.

Спускаются по какой-то лестнице. Подошвы стучат о железо. Вроде бы цел. Преследования нет. Опасность миновала... И тут сердце у него екает. Они даже не преследуют его! Он им был не нужен. И в эту минуту он все понял. Понял прежде, чем до конца осмыслил.

Я совершил ошибку. Спасовал перед ухмылкой. Смалодушничал. И теперь все пропало.

1

Властитель Вселенной

В это же самое время в точно такой кооперативной квартире, о какой подумалось мэру: потолки в двенадцать футов... две половины, одна для белых хозяев протестантского вероисповедания, англосаксонского корня, другая для прислуги, — в холле на каменном полу стоял на коленях Шерман Мак-Кой и старался пристегнуть поводок к ошейнику таксы. Пол был из темно-зеленого мрамора, он тянулся бесконечно во все стороны и доходил до широкой дубовой лестницы, которая одним великолепным изгибом вздымалась на целый этаж вверх. При одной мысли о подобной роскошной квартире любой житель Нью-Йорка, да, собственно, и всего мира начинает корчиться на костре зависти и алчбы. Но Шермана Мак-Коя сейчас жгло только желание на полчаса вырваться из этого своего показательного рая.

Вот почему он, стоя на коленях, и воевал с таксой. Собака, по его замыслу должна была послужить как бы выездной визой.

Глядя сейчас, как он елозит по полу, одетый по-домашнему в клетчатую рубаху и джинсы цвета хаки, на ногах туфли-мокасины, вы бы ни за что в жизни не догадались, что за импозантную фигуру он представляет собой обычно. Вполне еще молодой... тридцать восемь лет... рослый, шесть футов один дюйм (почти)... осанка потрясающая, можно сказать царственная (так же царственно держался всю жизнь и его отец, Лев «Даннинг-Спонджета»)... густые рыжеватые волосы... длинный прямой нос... выступающий подбородок... Подбородок служит предметом его особой гордости — подбородок Мак-Коев, вот и у старого Льва такой же. Мужественный, крупный, чуть округлый, как рисовали Гибсон и Лейендеккер на портретах йейльских выпускников. Аристократический, если хотите, так считал Шерман. Он был тоже выпускник Йейля.

Но в данный момент весь его вид выражал одно: «Я хочу просто выйти погулять с собакой».

Однако пес, похоже, понимал его хитрость. И вырывался. Короткие кривые лапы создавали обманчивое впечатление. А попробуй его ухватить, и он превращается в один железный мускул фута на два длиной. Шерман сделал рывок, бросился на него, кобель увильнул, и Шерман ушиб о мрамор коленную чашечку. Это его обозлило.

— Стой, тебе говорят, Маршалл, — повторял он. — Да стой, же, черт бы тебя драл.

Кобель снова увернулся, Шерман еще раз ушиб колено и теперь разозлился не только на таксу, но и на жену. Новый дизайнер, видите ли, объявился. Развела тут всю эту мраморную показуху. Вдруг он увидел на полу шелковистый черный носок дамской туфли — над ним стояла жена.

— Как у вас весело. Чем это ты занимаешься, Шерман?

Не поднимая головы:

— Хочу вывести Маршалла погулять.

«Погулять» прозвучало как стон, потому что такса применила вихляющий маневр, и Шерман был вынужден обхватить ее поперек брюха.

— А ты знаешь, что идет дождь?

Все так же глядя вниз:

— Знаю.

Наконец удалось защелкнуть карабин на ошейнике.

— Какая вдруг трогательная забота о Маршалле.

Минуточку. Это что, ирония? Неужели она что-то подозревает?

Шерман поднял голову.

Но жена улыбалась, кажется, вполне искренне... У нее приятная улыбка... Моя жена еще очень недурна собой.. Тонкие, правильные черты лица, большие и ясные голубые глаза, густые каштановые волосы... Но ей сорок лет!. От этого никуда не денешься... Сегодня еще недурна... А завтра будут говорить: недурно сохранилась... Это, конечно, не ее вина... Но ведь и не моя же!

— Знаешь, что я предлагаю, — говорит она. — Давай я схожу погуляю с Маршаллом. Или можно попросить Эдди. А ты ступай наверх и почитай что-нибудь Кэмпбелл перед сном. Она будет страшно рада. Ты нечасто бываешь дома так рано. Хорошо?

Он посмотрел ей в глаза. Нет, она не хитрит. Она от души это предлагает! И однако же несколькими фразами она раз-два! — и связала его по рукам и по ногам, оплела путами вины и логики. Пусть и неумышленно.

Во-первых, тем, что Кэмпбелл лежит сейчас в кроватке — мое единственное дитя! невинная шестилетняя крошка! — и хочет, чтобы он почитал ей перед сном... а он вместо этого собирается... ну, что он там ни собирается... Это один укор совести! Во-вторых, тем, что он, как правило, слишком поздно возвращается домой и совсем ее не видит... Второй укор совести! Кэмпбелл он обожает! — любит больше всего па свете! А тут еще человеческая логика. Жена, чье доброе лицо он сейчас перед собой видит, внесли разумное, дружелюбное предложение, такое логичное, что... что у него просто нет слов! На всем свете не наберешься благовидных предлогов, чтобы обойти эту неоспоримую логику. И ведь жена только хотела как лучше.

— Ну так что, пойдешь? — говорит она. — То-то Кэмпбелл обрадуется! А я позабочусь о Маршалле.

Мир перевернулся вверх тормашками! Он, Властитель Вселенной, сидит на карачках на полу у ног жены и лихорадочно ищет подходящий предлог, чтобы как-нибудь обойти ее логичные, доброжелательные доводы. «Властителями Вселенной» назывались жуткие, ярко раскрашенные пластиковые уродцы, четыре в коробке, которыми любила играть его безупречная во всех прочих отношениях дочь. Похожие на нордических богов, развивающих мускулатуру, они носили какие-то дурацкие имена: Дракон, Ахор, Рыжегрив и Блутопг — и были на редкость безобразны, даже для пластиковых игрушек. Тем не менее однажды в состоянии эйфории после заключения сделки по беспроцентным облигациям, принесшей ему 50000 долларов комиссионных, — вот просто так, снял трубку, переговорил, и готово! — ему на ум пришло это название. На Уолл-стрит он и еще несколько ему подобных — сколько всего? триста, четыреста человек? пятьсот? — стали... именно что «Властителями Вселенной». Для них не существует пределов! Понятно, что он не обмолвился насчет этого ни одной живой душе. Не такой дурак. Но выражение «Властитель Вселенной» постоянно вертелось у него в голове. И вот, пожалуйста, «Властитель Вселенной» сидит на полу в обнимку с таксой, повязанный добротой, совестью и логикой... Почему бы ему, раз он «Властитель Вселенной», не объяснить жене просто и ясно: послушай, Джуди, я тебя по-прежнему люблю, и люблю нашу дочь, и наш дом, и наш образ жизни, и не хочу ничего менять, просто я, «Властитель Вселенной», — еще вполне молодой мужчина в соку и заслуживаю время от времени большего под настроение.

...Но он знал, что никогда в жизни не осмелится облечь такие мысли в слова. И поэтому в душе у него стала подниматься досада на жену. Сама же затеяла, разве нет?.. Эти дамочки, с которыми ей теперь нравится водить дружбу... не женщины, а... ходячие рентгенограммы, пришло ему вдруг в голову. Такие тощие, все ребра видны, как на рентгене... Прозрачные на просвет. Болтают про интерьеры и ландшафтную архитектуру!... Посещают спортивные занятия, натягивая на поджарые ляжки лайкровые тренировочные трико... А что проку-то? Проку же — ноль! Достаточно поглядеть, какое у нее худое лицо, какая тощая шея... Он представил себе женину шею и лицо... Костлявая, что правда, то правда... Вот тебе и спортивные занятия. Она такая же, как они все.

Собравши всю свою досаду, он наконец сумел распалить в себе знаменитую ярость Мак-Коев. Кровь бросилась в лицо. Набычился. И сквозь крепко сдавленные зубы простонал: «Джууууди!» А потом, подняв сведенные в щепоть три пальца левой руки, играя желваками скул и пламенея взором, произнес:

— Слушай... Я намерен — выйти-с собакой... И я — выйду — с собакой... Ясно?

Еще не договорив, он почувствовал, что перебрал, что взял несоразмерно серьезный тон, но пойти на попятный было выше его сил. В конце концов в этом и есть секрет знаменитой ярости Мак-Коев, прославленной по всему банковскому миру... и повсеместно: в любой мелочи не давать слабину.

Джуди поджала губы. Тряхнула головой.

— Пожалуйста. Делай как знаешь, — проговорила она без выражения... Повернулась, пересекла холл и взошла по великолепным ступеням.

Шерман, как был на коленях, смотрел ей вслед, но она не оглянулась. Делай как знаешь. Он взял над нею верх. Долго ли умеючи. Но победа не принесла удовлетворения. Еще один спазм совести.

Властитель Вселенной поднялся с пола и, не выпуская собачьего поводка, изловчился напялить плащ, старый, но несокрушимый английский макинтош с разрезом сзади и массой карманов, хлястиков и пряжек. Купленный у «Кнауда» на Мэдисон авеню. Раньше Шерман считал, что поношенный вид этой вещи — как раз то, что надо. Но теперь начал сомневаться. Дернув за поводок, он потащил таксу через площадку и нажал кнопку лифта.

Два года назад кооперативные владельцы дома приняли решение: чем платить за круглосуточное дежурство при лифте 200000 в год ирландцам из Куинса или пуэрториканцам из Бронкса, лучше перейти на автоматику. Сейчас это было Шерману как раз кстати. В таком затрапезном виде, с упирающимся псом на поводке, мало приятного стоять лицом к лицу с лифтером в мундире полковника австро-венгерской армии времен войны 1870 года.

Лифт пошел вниз, двумя этажами ниже остановился. Квартира Браунингов. Дверцы разъехались, в кабину вступил толстощекий, гладковыбритый Поллард Браунинг. Он смерил взглядом Шермана, его старый макинтош и таксу и без тени улыбки произнес:

— Привет, Шерман.

Это «Привет, Шерман» прозвучало как бы на расстоянии вытянутой руки и содержало в четырех слогах целое высказывание: «В этом плаще и с этим псом на поводке ты роняешь марку нашего нового, отделанного красным деревом лифта».

Шерман пришел в ярость, но все-таки нагнулся и взял таксу на руки. Браунинг был председателем правления кооператива. Коренной уроженец Нью-Йорка, он словно бы и на свет появился сразу старшим партнером своей фирмы и старостой Ассоциации жильцов центральных улиц. Сейчас ему было сорок, но он уже два десятка лет выглядел пятидесятилетним и носил волосы гладко зачесанными назад. На нем был безукоризненный темно-синий костюм, белоснежная рубашка, галстук в черно-белую шашечку и никакого плаща. Он встал лицом к двери, потом, пока спускались, еще раз покосился на Шермана, ничего не сказал и снова отвернулся.

Шерман знал его с детства, они вместе учились в Бакли-скул. Браунинг был толстым, румяным маленьким снобом, в девятилетнем возрасте он уже драл нос из-за того, что-де фамилия Мак-Кой провинциальная, а вот они, Браунинги, настоящие Нью-Йоркцы. Он дразнил Шермана «Шерман Мак-Кой, сиволапый ковбой».

Наконец лифт остановился на нижнем этаже. Браунинг спросил:

— А ты знаешь, что идет дождь?

— Знаю.

Браунинг посмотрел на таксу, покачал головой и произнес:

— Шерман Мак-Кой, друг лучшего друга человека.

— Это она и есть?

— Она?

— Ты с восьмого этажа пыжился придумать какую-нибудь остроту. Вот это она и есть?

Слова Шермана должны были прозвучать как дружеская шутка, но он сам почувствовал, что досада выплеснулась через край.

— Не понял, — ответил Браунинг и вышел из лифта.

Швейцар с улыбкой и поклоном распахнул перед ним парадную дверь. Под протянутым поперек тротуара тентом Браунинг прошел к своей машине. Шофер открыл дверцу. Ни единая капля дождя не окропила его безупречного одеяния, и вот он уже отчалил, гладко, плавно, и затерялся среди роя красных задних огней, несущихся по Парк авеню.

И никакого тебе прорезиненного макинтоша на жирной, лоснящейся спине Полларда Браунинга.

Дождь на самом деле шел совсем слабый, и ветра не было. Но пса такие погодные условия решительно не устраивали. Он начал отбиваться еще на руках у Шермана. Маленький, а сильный, стервец. Шерман поставил его на резиновую дорожку под тентом и, держа поводок за самый конец, вышел под дождь. В темноте высокие дома на той стороне улицы стояли точно мрачная черная стена, подпирающая мутно-красное городское небо. Оно рдело, точно воспаленное.

А что, погода как погода, ничего особенного. Шерман потянул за поводок. Но пес вонзил когти в резиновую дорожку.

— Пошли, Маршалл.

В дверях стоял швейцар и наблюдал.

— Я вижу, он не настроен развлекаться, мистер Мак-Кой.

— Я тоже. (Так что можешь держать свои замечания при себе, мысленно добавил Шерман.) Пошли, Маршалл, пошли, тебе говорят.

Сам Шерман стоял на дожде и тянул поводок, но пес уперся и ни с места. Шерман поднял его и переставил с резиновой дорожки на асфальт. Маршалл сразу же рванулся обратно к подъезду. Ремешок натянулся в струну. Сейчас стоит его чуть ослабить и начинай все сначала. Собака и хозяин тянули каждый в свою сторону, кто перетянет. Молодецкая забава на Парк авеню. Еще этот швейцар чертов стоит и глазеет, нет чтобы вернуться на свое место в вестибюле.

Шерман навалился уже всерьез. И протащил пса по тротуару на полшага. Собачьи когти проскрежетали по асфальту. Может быть, если его так волочь, он в конце концов уступит и пойдет своим ходом?

— Ну идем, Маршалл! Только до угла.

Он еще раз дернул и стал тянуть изо всех сил. Пес проехал еще на два шага. Едет, но лапами не перебирает! Не сдается! У него, у гада, центр тяжести чуть не под землей. Тащишь, будто сани, груженные кирпичом. Только бы зайти за угол, черт бы его драл. Это все, что нужно. Казалось бы, обычная вещь... Шерман опять дернул за поводок и потащил, весь подавшись вперед, словно матрос навстречу штормовому ветру. В прорезиненном плаще стало невыносимо жарко. По лицу струился дождь. Пес упирался, растопырив все четыре лапы. На плечах у него вздулись желваки мышц. Зад вихлял из стороны в сторону. Шея напряженно вытянулась. Спасибо хоть не лает, а едет молча, только когти скрежещут. Уперся, и ни в какую! Шерман, опустив голову, ссутулив плечи, сквозь тьму и дождь волок зловредное животное по Парк авеню. Капли дождя барабанили по затылку.

Наконец он опустился на корточки и снова взял таксу на руки, при этом оглянувшись на швейцара. Все стоит, чтоб ему! Кобель стал извиваться и выворачиваться. Шерман споткнулся, посмотрел под ноги: оказывается, он запутался в поводке. И прямо так, едва переступая, засеменил дальше. Вот, слава богу, и угол. Телефон-автомат. Шерман опустил пса на асфальт.

Черт! Чуть не удрал! Шерман едва успел поймать конец поводка. Весь в поту, сердце колотится, волосы мокрые. Надел петлю поводка на локоть. Собака рвется. Поводок опять опутал ему ноги. Подняв трубку и зажав ее между плечом и щекой, Шерман нащупывает в кармане четвертак, опускает в прорезь, набирает номер.

Три гудка, и женский голос отвечает:

— Алло?

Но голос не Марии. Наверно, это ее подруга Жермена, у которой она снимает квартиру. Поэтому он просит:

— Пожалуйста, позовите Марию.

Женщина говорит:

— Шерман! Это ты?

Вот черт! Джуди! Набрал собственный номер! Какой ужас. Он беспомощно молчит.

— Шерман?

Он вешает трубку. Господи! Что теперь делать? Надо будет набраться нахальства и, если она спросит, притвориться, что понятия не имеешь, о чем речь. В конце-то концов, он произнес всего каких-то три слова, она не может быть совершенно уверена.

Да нет, бесполезно. Она его, конечно, узнала. Да и не умеет он притворяться. Она сразу угадает обман. С другой стороны, что же еще делать?

Он стоял в темноте под дождем у телефона. Вода просочилась за шиворот. Он тяжело дышал и думал. Что теперь будет? Как она его встретит? Что скажет? Очень ли сильно она разозлилась? На этот раз у нее действительно есть причина. И если она вздумает закатить ему сцену, это будет вполне справедливо. Дьявольщина! Надо же было оказаться таким болваном! Он крыл себя последними словами. На Джуди он больше совсем не сердился. Сумеет ли он дома держаться как ни в чем не бывало, или дело совсем плохо? Неужели он по-настоящему ее ранил?

Вдруг Шерман заметил, что в мокрой, густой тени деревьев и старых домов к нему приближается какая-то фигура. Даже на расстоянии двадцати шагов, в темноте, он определил, что это движется тайный ужас каждого обитателя Парк авеню южнее Девяносто шестой улицы: чернокожий парень, долговязый, длинноногий, в белых кроссовках. Вот он уже в пятнадцати шагах, в десяти... Шерман стоял и смотрел прямо на него. Пусть, пусть подойдет! И шагу назад не сделаю. Это моя территория. Стану я отступать перед уличной шпаной!

Внезапно чернокожий парень повернул на девяносто градусов и перешел на ту сторону улицы. По его черному лицу, когда он оглянулся на Шермана, скользнул желтый отсвет натриевого фонаря.

Перешел на ту сторону! Вот повезло!

Шерману Мак-Кою и в голову не пришло представить себе, что увидел черный парень: сильно вымокшего белого тридцативосьмилетнего мужчину в каком-то вроде военного образца плаще с клапанами и пряжками, который держит на руках вырывающуюся собаку и смотрит прямо на него, что-то еще при этом бормоча себе под нос.

Шерман стоял у телефона и не мог отдышаться. Что же делать? Как поступить? Ему уже никуда не хотелось, он бы рад вернуться домой. Но если прямо сейчас вернуться, это будет слишком очевидно, не так ли? Значит, он вышел не с собакой погулять, а именно позвонить. И притом, что бы ни собиралась ему сказать Джуди, он еще к встрече с нею не готов. Надо хорошенько подумать. И посоветоваться. И чтобы этот сволочной пес не рвался с поводка под крышу.

Поэтому он выудил из кармана еще один четвертак, вызвал из недр памяти номер телефона Марии. Сосредоточился. Повторил про себя. И медленно, старательно набрал, словно впервые в жизни пользовался такой технической новинкой, как телефон.

— Алло?

— Мария?

— Да?

— Это я, — чтобы уж совсем без риска.

— Шерман? — У нее получалось «Шууман».

Шерман удостоверился, что не ошибся. Это несомненно Мария, ее неотчетливый южный выговор, искажающий гласные и сглатывающий согласные.

— Слушай, — сказал он. — Я сейчас зайду. Я тут поблизости, возле телефона. Всего за два квартала.

В ответ — молчание, которое он истолковал как выражение недовольства. Наконец она спросила:

— Где же это ты, интересно, пропадал?

Шерман мрачно рассмеялся:

— Сейчас приду. Тогда узнаешь.

Лестница старого перестроенного особняка скрипела под шагами. На каждой площадке горела кольцеобразная двадцатидвухсвечовая флюоресцентная трубка, известная под названием «нимб домохозяина», отбрасывая на сизо-зеленые стены слабый чахоточный свет. Двери квартир были облеплены бессчетными разнокалиберными замками, врезанными в столбик, один над другим. Филенки обиты железом — не проломить, косяки укреплены стальными штырями — не высадить, замочные скважины прикрыты металлическими щитками — никакая отмычка не пролезет.

В сладостные минуты, когда царствовал мирный Приап безо всяких кризисов и скандалов, Шерман взбегал на пятый этаж к Марии, пылая романтическим предвкушением. Настоящая богема! Все — подлинно, все замечательно подходит для тех мгновений, когда Властитель Вселенной сбрасывает с себя кислые приличия и позволяет разгуляться своим гормонам! Единственная комната с двумя чуланчиками — кухней и санузлом, так называемая однокомнатная квартира на пятом этаже окнами во двор, которую Мария подснимает у своей подруги Жермены, — это ну просто в своем роде совершенство! Сама Жермена — не женщина, а нечто неописуемое. Шерман видел ее только два раза. Сложена, как уличный пожарный кран с круглой головой, на верхней губе — устрашающая черная поросль, практически настоящие усы. Шерман не сомневался, что она лесбиянка. Ну и что? Это все — жизнь! Нью-йоркская, свободная, непристойная. Огонь в паху!

Но сегодня Приап не царствовал. Сегодня неприглядность бывшего особняка давила на Властителя Вселенной.

Только такса радовалась от души, весело переваливая длинное тело со ступени на ступень. Здесь было тепло и сухо, да и место знакомое.

Пока поднялся до двери, Шерман, к собственному удивлению, запыхался и вспотел. Он чувствовал, как под плащом, ковбойкой и майкой у него горит кожа.

Не успел постучать, как дверь приоткрылась. Вот наконец и Мария. Но она стояла, придерживая дверь. Смерила Шермана взглядом с головы до ног, словно бы сердясь. Глаза над удивительными выпуклыми скулами блестят. Черные волосы подстрижены в виде шлема. Губы поджаты в плотное «О». Но вот они раздвинулись в улыбку. Мария шмыгнула носом и хихикнула.

— Ну, ты что это? — сказал Шерман. — Дай войти. Подожди, сейчас услышишь, что случилось.

Тогда Мария отпахнула дверь во всю ширину, но не пошла впереди него в комнату, а осталась стоять, прислонясь спиной к косяку, нога за ногу и руки скрещены под грудью. Она смотрела на него и усмехалась. На ногах у нее были черно-белые плетеные туфельки на высоких каблуках. Шерман плохо разбирался в фасонах обуви, но это, насколько он понимал, был последний писк. Костюм ее состоял из белой габардиновой юбки, очень короткой, намного выше колен, открывающей стройные, как у танцовщицы, ноги и перетягивающей узкую талию, и белой шелковой блузы с глубоким вырезом на груди. Свет в крохотной прихожей падал так, что наглядно очерчивал всю ее фигуру: темные волосы, эти выступающие скулы, тонкий нос, выгиб полных губ, матовую блузу, матовый верх сдобных грудей и мерцающие шелковые ноги, скрещенные в такой непринужденной позе.

— Шерман (Шууман). Какая прелесть. Знаешь, ты ужасно похож на моего маленького братика.

Властитель Вселенной, слегка раздосадованный, тем не менее прошел в дверь.

— Господи! Ты бы знала, что сейчас произошло!

Мария, не меняя позы, посмотрела на таксу, занятую обнюхиванием ковра.

— Привет, Маршалл (Муушал). Привет, ты, мокрая колбаса.

— Нет, правда. Ты бы знала...

Мария рассмеялась звонче и захлопнула дверь.

— Шерман... У тебя такой вид, будто тебя только что смяли в комок, — она смяла в горсти воображаемый лист бумаги, — и выбросили.

— Вот именно так я себя и чувствую. Ты только послушай, я...

— Ну вылитый мой братик. Каждый божий день он приходил из школы весь встрепанный и пуп наружу.

Шерман посмотрел на себя... Действительно. Ковбойка вылезла из штанов, майка задралась, и пуп был наружу. Он заправил ковбойку, не снимая плаща. Располагаться здесь было некогда. Нельзя задерживаться. Только вот как сделать, чтобы Мария это поняла?

— Каждый божий день мой братик ввязывался в драку...

Шерман перестал вслушиваться. Его этот Мариин братик порядком раздражал. И не столько потому, что таким сравнением она намекала на его, Шермана, ребячливость, а просто незачем ей так много о нем говорить. Вообще Мария на первый взгляд не соответствовала распространенным представлениям о девушке с американского Юга. Она скорее походила на итальянку или гречанку. Только говорила как южане, заведется — не остановишь. Она все еще продолжала рассказывать, когда Шерман, не дождавшись, громко произнес:

— Знаешь, я сейчас звонил тебе из автомата, и представляешь, что случилось?

Но Мария повернулась к нему спиной, вышла на середину комнаты, сделала пируэт и стала в позу: голова склонена к плечу, руки в боки, нога на высоком каблуке небрежно выставлена вперед, а плечи откинуты и спина выгнута так, что выпятились груди. Чуть выждав, она задорно спросила:

— Ты ничего нового не замечаешь?

Господи, о чем это она? Шерману сейчас было не до новшеств. Однако он послушно огляделся. Прическа у нее, что ли, новая? Или украшение какое-нибудь? Этот ее чертов муж увешал ее драгоценностями, разве упомнишь? Нет, наверно, что-то в квартире. Он обвел глазами комнату. Сто лет назад это, по-видимому, была детская спальня. С маленьким выступом — фонарем, а в нем три окошка в свинцовых переплетах и полукруглый диван. Мебель?.. Те же три старых венских стула, тот же невзрачный дубовый стол на одной ноге, тот же пружинный матрас на деревянном ящике, прикрытый вельветовым покрывалом, а на нем разбросаны для виду пестрые диванные подушки. Вся обстановка кричит об одном: кое-как, и ладно. Нет, тут ничего не переменилось.

Шерман покачал головой.

— Неужели правда не замечаешь?

Мария кивнула в сторону матраса.

И тогда Шерман заметил над ним на стене небольшую картину в рамке светлого дерева. Подошел на два шага. Это было изображение голого мужчины сзади, набросанное грубыми черными штрихами, как нарисовал бы восьмилетний ребенок, если допустить, что восьмилетнему ребенку вздумается рисовать голого мужчину. Мужчина, судя по всему, принимал душ, во всяком случае, у него над головой имелось что-то похожее на душевую воронку и от нее отходили веером неровные черные линии. Мазутом, что ли, обливается? Тело мужчины было кое-как заляпано сиренево-розовой краской, словно в ожогах. Господи, какая мазня... Гадость... Но от картины исходил священный аромат «серьезного искусства», и поэтому Шерман поостерегся высказываться начистоту.

— Где это ты взяла?

— Нравится? Ты знаешь его работы?

— Чьи?

— Филиппе Кирацци.

— Нет, не знаю.

Она широко улыбалась.

— Про него уже была большая статья в «Таймс».

Чтобы не выступить в роли уолл-стритовского филистера, Шерман снова обратился к созерцанию шедевра.

— М-да, в этом есть... как бы это сказать?.. какая-то прямота. — Он подавил желание съязвить. — Где взяла?

— Он сам мне подарил, — хвастливо.

— Какая щедрость.

— Ну, четыре работы Артур у него купил. Четыре больших полотна.

— Но подарок он преподнес не Артуру, а тебе.

— Мне хотелось одну для себя. Те, большие, собственность Артура. А ведь Артуру, если бы я ему не растолковала, ему бы что Филиппе, что... уж и не знаю кто — все равно.

— Мм.

— Тебе не нравится, да?

— Да нравится. Но, понимаешь, я сейчас в полной растерянности. Я сделал ужасную глупость.

Мария опустила плечи, отошла с середины комнаты и села на край кровати, как бы говоря: «Ну ладно, рассказывай, я слушаю». Она перекинула ногу на ногу. Белая юбка высоко задралась. И хотя ее шикарные ноги, эти до половины открывшиеся ляжки и стройные голени, сейчас не имели отношения к делу, Шерман не мог отвести от них взгляд. Обтянутые лоснящимся шелком, они блестели и переливались, стоило ей чуть шевельнуться, и по ним пробегали блики.

Шерман остался стоять. У него было мало времени. Сейчас она поймет почему.

— Выхожу я погулять с Маршаллом, — Маршалл теперь лежал, развалясь, на половичке у двери, — а на улице льет. Я с ним так намучился...

Пока дошло до телефонного разговора, Шерман, повествуя о своих несчастьях, совсем разволновался. Он, правда, заметил, что Мария если и чувствует к нему сострадание, то выхода своему чувству не дает, но сам он взять себя в руки уже не мог. Горячась, он приступил к главному: какие ощущения он испытал, когда повесил трубку, но тут Мария прервала его, пожав плечами и отмахнувшись:

— Ой, Шерман, ерунда это.

Шерман выпучил на нее глаза.

— Подумаешь, по телефону позвонил! Я вообще не понимаю, почему бы тебе было не сказать: «Извини, ради бога. Я звоню своей знакомой Марии Раскин». Лично я Артуру не тружусь врать. Не то чтобы я ему все до мелочи сообщала, но врать не вру.

А он — мог бы он вот так же нахально? Он попробовал представить себя в такой роли.

— Гм-м-м-м, — у него получился почти стон. — Интересно, Значит, выхожу я в половине десятого из дома якобы погулять с собакой, а потом звоню и говорю: «Прости, пожалуйста, на самом деле я вышел, чтобы поговорить по телефону с Марией Раскин»?

— Знаешь, какая разница между тобой и мной, Шерман? Ты жалеешь свою жену, а я Артура нисколечко не жалею. Ему семьдесят два года. Он знал, когда женился на мне, что у меня есть свои знакомые, и знал, что они не в его вкусе, а его знакомые, у него их полно, они не в моем вкусе, это ему тоже было известно. Я их просто не перевариваю, всех этих старых жидов... Не гляди на меня, пожалуйста, так, будто я сказала что-то ужасное. Артур сам так выражается. И еще — «гои». А я у него — «шикса». До него я ничего такого в жизни не слышала. Ты бы вот был замужем за евреем, тогда бы и высказывался. Да я за пять лет столько наслушалась еврейских разговоров — уж как-нибудь да могу себе позволить словечко-другое из ихнего лексикона.

— Он знает, что у тебя есть эта квартира?

— Нет, конечно. Я же говорю, я ему не вру, но и не сообщаю про каждую мелочь.

— А это — мелочь?

— Гораздо ближе к мелочи, чем ты думаешь. Но мороки хватает. Домохозяин вот опять взбеленился.

Мария встала, подошла к столу, взяла и протянула Шерману лист бумаги, а сама вернулась обратно и снова села на край кровати. Это было письмо из адвокатской фирмы «Голан, Шендер, Моган и Гринбаум», адресовано «мисс Жермене Болл по вопросу о ее статусе квартиросъемщицы в домовладении «Уинтер пропертиз, инкорпорейтед» с пониженной квартплатой». Но Шерману было не до того. Он не мог сейчас вникать в суть дела. Время уходило даром. Мария перескакивала на разные другие темы. А ведь уже очень поздно.

— Не знаю, Мария. Об этом пусть Жермена позаботится.

— Шерман.

Она улыбалась, блестя зубами. Встала.

— Шерман. Подойди сюда.

Он сделал два шага по направлению к ней. Но не подошел близко. А она, судя по выражению ее лица, имела в виду — совсем близко.

— Ты думаешь, у тебя будут неприятности с женой всего-то из-за телефонного звонка?

— Не думаю, а знаю, что у меня будут неприятности.

— Ну тогда, раз у тебя все равно будут неприятности ни за что, почему бы тебе не заслужить их, по крайней мере, а?

Она прикоснулась к нему. И царь Приап, испуганный было до смерти, восстал из мертвых. С кровати Шерман краем глаза заметил, что такса поднялась с половика, подошла и смотрит на них, виляя хвостом.

Вот черт! А вдруг собаки могут как-то дать знать?.. Может быть, собаки каким-то образом показывают, если они были свидетелями чего-то такого?.. Джуди разбирается в животных, чуть что не так, квохчет и трясется над своим Маршаллом, даже противно. Что, если таксы ведут себя как-нибудь по-особенному после того, как наблюдали такие вещи? Но тут его нервное напряжение растаяло и ему стало на все наплевать. Его Наидревнейшее Величество царь Приап, Властитель Вселенной, угрызений совести не ведал.

Шерман отпер дверь и вошел к себе в квартиру, нарочито громко беседуя с собакой:

— Молодец, Маршалл, умница, хорошая собачка.

Разделся, шумно шурша прорезиненным макинтошем, отдуваясь и побрякивая пряжками.

Джуди не показывалась.

В мраморный холл внизу выходили двери столовой, гостиной и небольшой библиотеки. В каждой комнате блестели и лучились на своих раз навсегда определенных местах полированные резные завитки мебели, хрусталь, лампы под шелковыми кремовыми абажурами, лаковые шкатулки и прочие немыслимо дорогостоящие «находки» его жены, начинающего декоратора. Потом Шерман заметил, что кожаное кресло с закрылками, всегда стоявшее в библиотеке передом к двери, повернуто наоборот, и сверху над спинкой виднеется макушка Джуди. Рядом горит лампа. Якобы Джуди читает.

Шерман остановился в дверях:

— Вот мы и вернулись!

Никакого отклика.

— Ты была права: я вымок насквозь, и Маршалл не получил ни малейшего удовольствия.

Она не повернулась к нему. Из-за спинки кресла только донесся ее голос:

— Шерман, если ты хотел поговорить с какой-то Марией, зачем было звонить мне?

Шерман сделал один шаг в комнату.

— О чем ты? С кем я хотел поговорить?

Голос:

— Ради бога. Не трудись лгать.

— Лгать? Да о чем?

Тогда Джуди высунула голову сбоку из-за спинки. И так на него посмотрела!

С екающим сердцем Шерман сделал еще несколько шагов, обошел кресло. Лицо Джуди в венце пушистых каштановых волос выражало муку.

— Что ты такое говоришь, Джуди? Я не понимаю.

Она была так расстроена, что не сразу смогла выговорить:

— Видел бы ты сам, какое у тебя сейчас фальшивое выражение лица.

— Я совершенно не понимаю, о чем ты!

Голос у него сорвался, дал петуха. Джуди усмехнулась:

— Ну хорошо, ты будешь утверждать, что не звонил сюда и не просил к телефону некую Марию?

— Кого?

— Какую-то шлюху, так надо понимать, по имени Мария.

— Джуди, клянусь богом, я совершенно не знаю, о чем речь! Я ходил гулять с Маршаллом! Да я и не знаком ни с одной Марией. Кто-то сюда позвонил и попросил к телефону Марию?

— О боже! — Она встала с кресла и саркастически посмотрела ему прямо в глаза.

— И у тебя хватает духу?.. Неужели я не знаю твоего голоса?

— Может, и знаешь, но сегодня по телефону ты его не слышала. Клянусь богом.

— И врешь! — Она жалко улыбнулась. — Ты очень плохой притворщик. И очень плохой человек. Строишь из себя невесть кого, а на самом деле просто дрянь. Ты ведь врешь, да?

— Нет, не вру. Клянусь богом, я пошел погулять с Маршаллом, вернулся, и вот, пожалуйста... то есть я даже не знаю, что сказать, потому что не понимаю, о чем речь. Ты хочешь, чтобы я доказывал отрицательное утверждение?

— Отрицательное утверждение. — Она брезгливо повторила ученый термин. — Ты достаточно долго отсутствовал. Ходил пожелать ей спокойной ночи? И подоткнуть одеяльце?

— Джуди...

—...Ходил, да?

Шерман отвернул лицо от ее негодующего взгляда и со вздохом вскинул руки кверху ладонями.

— Слушай, Джуди, ты абсолютно... совершенно... полностью не права. Клянусь тебе перед богом.

Она молча смотрела на него, И вдруг глаза ее наполнились слезами.

— Ты... ты клянешься перед богом? О Шерман! — Она шмыгнула носом, сглатывая слезы. — Я не собираюсь... Я ухожу наверх. Телефон — вот он. Можешь звонить отсюда. — Она говорила сквозь слезы. — Мне нет дела. Мне совершенно нет дела.

Джуди вышла из комнаты. Каблуки простучали по мрамору в направлении лестницы.

Шерман сел к столу в вертящееся кресло. Запрокинул голову. Вверху по всем четырем стенам тянулся деревянный фриз-барельеф, резьба по красному дереву, изображающий людей, идущих друг за другом по улице. Его изготовили по специальному заказу Джуди в Гонконге за бешеные деньги... мои деньги. Шерман переменил позу, наклонился над столом. Черт бы ее драл... Он постарался распалить в себе пламя праведного гнева. Правы были родители, когда его отговаривали. Разве он не заслуживал лучшей партии? Джуди старше на два года, и мама мягко предупреждала, что такие вещи рано или поздно могут оказаться существенными, то есть понимай так, что непременно окажутся. И что же, он ее послушал? Как бы не так. И отец, говоря будто бы про Каулса Уилтона и его недолгий скандальный брак с никому не знакомой еврейской девушкой, заметил тогда: «Разве нельзя влюбиться в богатую девушку из приличной семьи?» А он что? Послушал отца? Куда там... И все эти годы Джуди, дочь преподавателя истории в каком-то колледже на Среднем Западе — дочь простого провинциального учителя истории, — корчила из себя интеллектуальную аристократку, однако не гнушалась пользоваться его, Шермана, деньгами и семейными связями, чтобы завести полезные знакомства и начать этот свой дизайнерский бизнес, и не постеснялась размазать его фамилию и фотографии их квартиры по страницам дешевых журналов вроде «Дабл-ю» и «Архитектурное обозрение». Разве не правда это? И вот теперь с чем он остался? С сорокалетней женой на руках, да и то она только и знает, что бегает на свою гимнастику...

...и вдруг она представилась ему такой, какой он увидел ее первый раз четырнадцать лет назад в квартире Хэла Торндайка в Гринич-Виллидж. Там были коричневые стены и длинный стол, заставленный конусами салфеток, а публика более чем богемная, если он правильно понимал смысл этого слова, и среди гостей была девушка с пушистыми каштановыми волосами и таким милым, славным лицом, в отважно коротком облегающем платьице, нисколько не скрадывающем безупречную фигурку. Он вдруг снова ощутил ту невыразимую словами близость, которая тогда окутывала их, как кокон, у него в квартире на Чарльз-стрит и у нее на Девятнадцатой западной и отгораживала их от всего, что было привито ему родителями, и Бакли-скул, и колледжем Святого Павла, и Йейльским университетом. Он даже вспомнил слово в слово, как говорил ей, что их любовь преодолеет все-все...

А теперь она, сорокалетняя, безукоризненно заморенная диетой и гимнастикой, ушла наверх в слезах.

Шерман отвалился на спинку кресла. Не он первый, не он последний осознает свою беспомощность перед женскими слезами. Он уронил на грудь свой великолепный подбородок. Сник.

И в рассеянности надавил кнопку на столешнице. Сразу же раздвинулись шторки шкафчика «под-шератон», обнаружив экран телевизора, — еще одна художественная находка его милого огорченного дизайнера.

Шерман достал из ящика пульт дистанционного управления, щелкнул. Экран зажегся. «Новости». Мэр Нью-Йорка. Сцена. Негодующая толпа, черные лица — Гарлем. Размахивают руками... Скандал. Мэр скрывается. Крики... толкотня. Настоящая драка. Вздор какой-то. Для Шермана во всем этом не больше смысла, чем в порыве ветра. Неинтересно. Щелчок — и телевизор выключен.

Правильно она сказала. Он, Властитель Вселенной, человек жалкий, дрянной. И лживый.

2

Гибралтарская скала

Утром она является Лоренсу Крамеру в сером сумраке рассвета, эта девушка, у которой губы накрашены коричневой губной помадой. Встает рядом. Лица не различить, но он знает, что это она. Не разбирает он и слов, что сыплются мелким жемчугом с ее губ, и тем не менее он понимает, она говорит: «Побудь со мной, Ларри. Приляг со мной, Ларри». Он бы рад! Он бы всей душой! Тогда за чем дело стало? Что мешает ему прижаться губами к этим коричневым губам? Как что? Жена! Все из-за нее, из-за нее, из-за нее!..

Он проснулся от трясения и качки: жена задом сползала с кровати, пятилась раком — ну и зрелище... Дело в том, что супружеское ложе, большой упругий матрац на фанерном основании, занимает почти всю ширину спальни, и чтобы слезть на пол, надо как-то добраться до конца матраца.

Вот она сползла, встала на ноги, наклонилась взять со стула халат. Бедра, обтянутые фланелью ночной рубашки, необъятны. И сразу же он раскаялся в этой мысли. Даже вспотел от стыда. Моя Рода! Ведь она только три недели как родила. Эти чресла дали жизнь его первенцу. Его сыну! Просто еще не возвратилась в прежнюю форму. Надо же понимать.

Но зрелище от этого пригляднее не становится.

Он смотрел, как она просовывает руки в рукава халата. Повернулась к двери. За дверью зажегся свет. Няня из Англии, мисс Безупречность, уже, конечно, на ногах и приступила к безупречному исполнению обязанностей. Ему видно освещенное лицо жены — бледное, заспанное, неприбранное лицо в профиль.

Двадцать девять лет, а уже вылитая мать. Ну до того похожа, потрясающе. Здравствуйте, я ваша теща. Дай только срок, не отличишь. Те же рыжеватые волосы, веснушки, деревенский нос картошкой и круглые щеки. Даже мамашин второй подбородок уже наметился. Готовая местечковая ента. Молодка из нью-йоркского околотка.

Крамер зажмурился, пусть думает, что он еще спит. Она вышла из комнаты, Что-то говорит няне, ребенку. По-особенному сюсюкая, раздельно произносит: «Джошуа». Он уже раскаивается, что мальчика так назвали. Если хотели еврейское имя — чем плохо Дэвид, Дэниель, Джонатан? Он натянул одеяло на плечи. Еще пять или десять минут блаженного полусна. Побыть с Девушкой, у которой коричневая губная помада. Закрыл глаза... Бесполезно. Она не возвращалась. А в голову лезли мысли, какая толкотня будет в метро, если он сейчас же не встанет.

Поэтому он встал. Поднявшись в рост, дошел до конца матраца. Все равно как идешь по дну качающейся лодки. Но ползком не хотелось, противно пятиться раком... Он был в майке и трикотажных трусах. Стоя, заметил, что у него обычная неприятность молодых мужчин — утренняя эрекция. Взял со стула и надел старый клетчатый махровый халат. Они с женой стали по утрам ходить в халатах с тех пор, как в их жизнь вошла англичанка-няня. Одним из трагических недостатков их квартиры было то, что из спальни в ванную проход только через гостиную, а там на диване как раз спала няня и в кроватке под заводной музыкальной игрушкой с клоунчиками, прыгающими на проволоке, помещался младенец. Музыкальную игрушку уже запустили. Она играет только одну мелодию — «Пусть клоуны войдут». Без конца одно и то же: плинк, плинк, плинкплинк, плинк, плинк, плинкплинк, плинк плинк плинкплинк.

Крамер поглядел на себя сверху вниз. Халат не спасал положения. Как палатка на шесте. Только если согнуться в поясе, тогда незаметно. Так что либо идти через гостиную в полный рост, и пусть няня видит, либо согнувшись, будто тебя прихватил радикулит. Крамер стоял за дверью, погруженный во мрак.

Мрак. Самое подходящее слово. Появление в их семье няни наглядно показало ему и Роде, в какой трущобе они живут. Вся их квартира — трехсполовиной комнатная, на нью-йоркском жилищном жаргоне, — была на самом деле разгороженной спальней, просторной, но не более того, на третьем этаже бывшего городского особняка. В ней имелись три окна, выходящие на улицу. Теперешняя так называемая спальня, где он сейчас стоял, была всего лишь узкой щелью за перегородкой из сухой штукатурки. На нее приходилось одно окно. Остальная часть прежней комнаты исполняла роль гостиной, ей достались два других окна. А у входной двери еще две щели, одна — кухня, где не могли разойтись два человека, другая — ванная. Обе без окон. Больше похоже на ходы в термитнике, в зоомагазинах продаются такие. Но квартира обходилась им в 888 долларов ежемесячно — это при стабилизированной квартплате, а если бы не закон о стабилизации цен на жилище, то набралось бы, наверное и все 1500, о чем в их случае не могло быть и речи. А они еще так радовались, когда удалось ее найти! Господи, да в Нью-Йорке сколько угодно его ровесников, тридцатидвухлетних дипломированных специалистов, мечтающих о такой трехсполовиной комнатной квартире в бывшем городском особняке на Семидесятых улицах Вест-Сайда — с высокими потолками, с видом из окон и со стабилизированной квартплатой! Подумать только, прямо оторопь берет. Они едва могли себе это позволить, пока оба работали и получали на двоих жалованья 56000 в год, 41000 после всех вычетов. План был такой, что мать Роды даст денег, вроде бы подарок по случаю рождения ребенка, чтобы на четыре недели оплатить няню, пока Рода не оправится и не вернется на работу. А они за это время подыщут жиличку, которая за стол и кров будет смотреть за ребенком. Теща свою часть плана выполнила, но стало уже более или менее очевидно, что эта мифическая жиличка, которая.согласится спать на диване в вест-сайдском термитнике, в реальной жизни не существует. Так что вернуться на работу Рода не сможет. И придется дальше существовать только на его 25000 (после вычетов), а квартплаты за эту трущобу, даже и стабилизированной, с них причитается 10656 долларов в год.

И то хорошо, что эти мрачные размышления вернули его халату благопристойный вид. Он вышел из спальни.

— Доброе утро, Гленда.

— О, доброе утро, мистер Крамер, — этим своим холодным английским тоном.

Крамер считал, что терпеть не может англичан с их английским акцентом. А на самом деле он перед ними просто робел. В одном этом «О», обыкновенном «О», звучал недвусмысленный упрек «Проспался наконец, слава тебе господи».

Сама няня, полная такая тетя под пятьдесят, уже успела облачиться в идеальную белую униформу и стянула волосы на затылке в безукоризненный пучок. Диван-кровать сложен, сверху накиданы желтые диванные подушки — для придания непринужденного дневного вида. Няня сидит на краешке, спину держит прямо и пьет чай. А ребенок лежит в кроватке, довольный и ублаготворенный. О женщина, имя тебе — Ответственность. Ее нашли через «Агентство Гофа», которое в «Таймсе» рекламировали как самое лучшее и модное. Вот и выкладывай теперь модную цену — 525 долларов в неделю за няню-англичанку. Иногда в разговоре она упоминает разные другие адреса, где ей доводилось работать прежде, — Парк авеню, Пятая авеню, Саттон-Плейс... Ничего не поделаешь, мадам, теперь вы насмотритесь, как живут в Вест-Сайде на четвертом этаже без лифта! Они с женой звали ее Гленда. А она их — только мистер Крамер и миссис Крамер, никаких Ларри и Рода. Все шиворот-навыворот: Гленда, благообразная, прилизанная, попивала чай, а мистер Крамер, хозяин в термитнике, пробирался мимо нее в ванную комнату босиком, с голыми икрами, встрепанный, в вытертом клетчатом махровом халате. В углу, под пыльным деревцем драцены душистой в кадке, уже работал телевизор. Кончился всплеском красок рекламный клип, улыбающиеся лица стали комментировать новости. Впрочем, звук был выключен. Неужели она, такая безупречная, допустит, чтобы в комнате орал телевизор? Интересно, что она на самом деле думает, эта британская арбитресса, поставленная (вернее, посаженная на диван) судить убогий быт Крамеров?

Что до миссис Крамер, то она как раз в это мгновение выходила из ванной, по-прежнему в халате и шлепанцах.

— Ларри, — промолвила она, — глянь-ка, что у меня на лбу, не сыпь ли? В зеркало плохо видать.

Все еще сонный, Крамер посмотрел, что у нее на лбу.

— Ничего там нет, Рода. Прыщик, наверно, будет.

И вот еще это. С тех пор как у них появилась няня, он стал обращать внимание на речь жены. Раньше он ничего предосудительного не замечал, ну разве иногда. Рода окончила Нью-Йоркский университет. Последние четыре года работала редактором в издательстве «Уеверли-Плейс букс». Интеллигентка, можно сказать, когда они познакомились, увлекалась поэзией Джона Эшбери и Гэри Снайдера, могла подолгу рассуждать про Никарагуа и Южную Африку. И тем не менее говорит как необразованная. Это у нее тоже от матери.

Рода прошлепала мимо, и Крамер протиснулся в ванную комнату. Типичный совмещенный санузел. На пруте душевого занавеса сохнет белье и на веревке, протянутой наискось от угла до угла, тоже: детский комбинезончик, два слюнявчика, женские трусы, несколько пар колготок и еще бог весть что, не нянино, разумеется. Крамеру понадобилось пригнуться, чтобы пролезть к унитазу. Мокрые колготки задели его по уху, неприятно. На крышке унитаза валяется влажное полотенце. Он огляделся: куда бы его повесить? Некуда. Бросил на пол.

Помочившись, он сдвинулся на несколько дюймов вправо к зеркалу над раковиной. Снял халат и майку, положил на крышку унитаза. Крамер любил по утрам рассматривать свое лицо и мускулатуру. При такой широкоскулой плоской физиономии, вздернутом носе и крепкой шее никто с первого взгляда не принимал его за еврея. Скорее уж за грека, или славянина, или итальянца, даже и за ирландца — а что, у него вид вполне мужественный. Обидно, конечно, что вон намечается лысина, но и это опять же признак мужественности. Так, с макушки, лысеют профессионалы-футболисты. А уж мускулатура у него... Но в это утро он пал духом. Его шикарные массивные плечи, шея, грудь — дельтовидные, трапециевидные, грудные мышцы, его выпуклые, литые бицепсы, — из них словно воздух выпустили. Атрофия, черт бы вас всех побрал! С тех пор как в доме ребенок и няня, у него нет возможности работать с тяжестями. Он держит снаряды в коробке позади кадушки с драценой и раньше всегда упражнялся рядом с диваном, но разве на глазах у английской няни — или мифической будущей жилички — он может делать упражнения, кряхтеть, ухать, отдуваться, напрягаться, поглядывая сбоку на себя в трюмо? Исключается. Остается признать неизбежное — оставить детские честолюбивые мечты. Теперь ты кормилец семьи, американская рабочая лошадка. И больше никто.

Когда он вышел из ванной, Рода и няня-англичанка сидели бок о бок на диване и смотрели не отрываясь на экран телевизора. Звук теперь был включен. Шла информационная программа «Сегодня».

Рода обернулась к нему и взволнованно сказала:

— Ты только посмотри, Ларри! Это мэр. Вчера в Гарлеме были беспорядки. Такая заварушка! В него бутылкой запузырили!

Но Крамер уже не слышал, как она говорит. Перед ним на экране совершались фантастические дела: какие-то подмостки — драка — вскакивающие с мест люди — потом огромная пятерня заполнила экран и скрыла все остальное; и снова крики, искаженные лица, размахивающие руки. Ну и ну. Впечатление было такое, как будто хулиганы вот сейчас выпрыгнут из телевизора прямо на пол рядом с кроваткой маленького Джошуа. И это программа «Сегодня», а не местные новости. Ее получит к завтраку вся Америка: на глазах у телезрителей граждане Гарлема в порыве праведного гнева сгоняют с трибуны белого мэра. Вон, вон он, со спины, удирает за сцену! Был мэр всего города Нью-Йорка. А теперь мэр только белого Нью-Йорка.

Передача кончилась, и все трое посмотрели друг на друга. Гленда, английская няня, взволнованно проговорила:

— Ну, знаете ли, по-моему, это просто возмутительно. Цветные не ценят, в каких условиях они здесь живут, вот что я вам скажу. У нас в Англии не встретишь цветного в полицейской форме, не говоря уж о влиятельных деятелях, как тут у вас. Да вот на днях в газете было: в стране свыше двухсот мэров из цветных. И им теперь подавай мэра Нью-Йорка на растерзание. Некоторые просто не понимают, когда с ними по-хорошему обращаются, я так считаю.

Она сердито дернула головой.

Крамеры переглянулись. Они поняли друг друга без слов.

Слава Господу в небесах! Какое облегчение! Можно дух перевести. Мисс Безупречность-то оказалась расисткой. В наши дни иметь такие взгляды просто неприлично. Они выдают детство в бедном квартале, принадлежность к низшим слоям общества, дурной вкус. Так что Крамеры все-таки могут смотреть на свою няню-англичанку сверху вниз. Фу-ты ну-ты, прямо камень с души.

Когда Крамер вышел из дому и потопал к метро, только-только кончился дождь. На Крамере был старый непромокаемый плащ, под плащом — всегдашний серый костюм, воротничок рубашки на двух пуговицах, галстук, на ногах белые кроссовки «Найк» с синими полосками сбоку. Кожаные коричневые туфли он нес в белом целлофановом пакете, куда складывают продукты в универсаме.

Ближайшая станция метро, где можно сесть в поезд, идущий в Бронкс, находится на углу Восемьдесят первой улицы и Сентрал-Парк Вест. Крамер обычно ходил по Семьдесят седьмой до Сентрал-Парк, сворачивал за угол и еще четыре квартала до Восемьдесят первой. Он любил этот путь, потому что так проходишь мимо Музея естественной истории. На его взгляд, там самый красивый квартал во всем Вест-Энде, напоминает виды Парижа, хотя в Париже он, конечно, не был. Семьдесят седьмая улица расширяется, по одну сторону, чуть отступя, стоит музей, великолепное здание в псевдороманском стиле из рыжего камня, перед фасадом — несколько деревьев. Молодая листва даже в такой пасмурный день, как сегодня, словно испускала сияние; «вешние изумруды» — мелькнула в голове невесть откуда взявшаяся фраза. А на противоположной стороне, по которой он шел, высятся богатые кооперативные дома, у них там швейцары в дверях и мраморные вестибюли виднеются в полутемной глубине. Крамер снова вспомнил девушку, у которой коричневая губная помада... Представил ее себе гораздо отчетливее, чем во сне. И сжал кулак. Нет, черт возьми, он так и сделает! Он позвонит ей. Надо будет подождать, конечно, пока не кончится суд. Но тогда уж он воспользуется этим номером телефона. Надоело смотреть, как другие ведут настоящую жизнь. Он и эта девушка, у которой коричневая помада... они вдвоем, сидят, глядя в глаза друг другу, за столиком какого-нибудь ресторана, где стойки светлого дерева, и открытая кирпичная кладка, и разные висячие растения, и начищенная медь, и стекла в узорах, а в меню значатся раки по-индейски, телятина, печеные бананы, кукурузные лепешки с кайенпским перцем!

Крамер уже представил себе все в подробностях, как вдруг впереди, из подъезда шикарного дома номер 44 по Семьдесят седьмой улице появилась фигура, вид которой заставил его вздрогнуть.

Это был молодой мужчина, похожий даже на мальчика, круглолицый, с гладко зачесанными назад темными волосами, в длинном просторном пальто с золотистым бархатным воротником. В руке он держал темно-вишневый кожаный портфель-»дипломат», какие покупаются у Мэдлера или у Т. Антони на Парк авеню и своими лоснящимися боками недвусмысленно провозглашают: «Мне цена — 500 долларов». Рука со швейцарским галуном придержала перед ним дверь. Мелкими энергичными шажками он засеменил под тентом к краю тротуара, где его ждал седан «ауди», за рулем — шофер, на заднем боковом стекле — номер: 271, частная автокомпания. Меж тем швейцар выскочил из двери, молодой человек подождал, пока тот его обгонит и откроет ему заднюю дверцу «ауди».

Этот молодой человек был не кто иной, как Энди Хеллер! Он самый, ни малейшего сомнения. Они с Крамером учились в одном классе в Юридической школе, и с каким презрением Крамер смотрел на хитроумного коротышку Хеллера, когда тот, как и следовало от такого ожидать, поступил на работу в юридическую контору Ангстрома и Молнера на Уолл-стрит! Будет теперь, как и сотни ему подобных, год за годом и десятилетие за десятилетием горбиться над бумагами, выверяя запятые, ссылки, формулировки, чтобы, боже упаси, не было ни прорехи в законной броне всяких там процентщиков, залоговых маклеров, фармакологов-косметологов, арбитражеров, дисконтеров, перестраховщиков. А вот Крамер пойдет туда, где бьется пульс жизни, где обитают отверженные и несчастные, и будет стоя и высоко держа голову сражаться в суде за справедливость.

И ведь так оно все, собственно, и вышло. Почему же Крамер переминается с ноги на ногу и не подходит? Не крикнет: «Эй, здорово, Энди!» Между ними всего каких-то пятнадцать шагов. Но Крамер остановился, отвернулся, загородил лицо ладонью, будто соринка попала в глаз. Нет уж, больно ему надо, чтобы Энди Хеллер — да еще на глазах у швейцара, придерживающего дверцу автомобиля, и шофера, готового рвануть с места по первому знаку, — больно ему надо, чтобы Хеллер узнал его и сказал: «Ларри Крамер! Как живешь? Чем занимаешься?» И чтобы он, Ларри, должен был ему ответить: «Да вот, работаю помощником окружного прокурора в Бронксе». Не придется даже добавлять: «За 36600 в год», — это и без него всем известно. А Энди Хеллер будет тем временем разглядывать его старый плащ и поношенный костюм, тесноватый в шагу, и белые кроссовки «Найк», и целлофановый пакет в руке... Крамер стоял отвернув лицо и делая вид, будто трет засорившийся глаз, покуда дверца «ауди» не захлопнулась ватно, как дверца банковского сейфа. И только успел оглянуться и дыхнуть нежным выхлопом роскошного немецкого автомобиля, уносящего Энди Хеллера на работу. А что там у него на работе за «контора», об этом Крамеру даже подумать было невмоготу... Ну его к черту.

Вагон метропоезда «Д», едущего в Бронкс, дергался, кренился и скрипел. Крамер стоял и держался за блестящую металлическую стойку. Лицом к нему на пластиковом сиденье, похожий на нарост на расписанной стенке вагона, горбился старичок с газетой. Крамер разобрал газетный заголовок: «В ГАРЛЕМЕ МИТИНГУЮЩИЕ ИЗГОНЯЮТ МЭРА» — огромными буквами, чуть не во всю полосу. А сверху шрифтом помельче: «Убирайся к себе в Хаимтаун!» На ногах у старичка бело-лиловые кроссовки. Казалось бы, диковатая обувь для человека его возраста. Но на самом деле здесь, в поезде «Д», в ней нет ничего странного. Крамер посмотрел понизу вдоль вагона, — половина пассажиров были в разноцветных кроссовках на выгнутых подошвах, напоминающих большие соусницы. И молодежь, и старики, и мамаши с детьми на руках, да и сами дети тоже. И дело здесь вовсе не в молодежной спортивной моде, как в центре города, где по утрам можно встретить много хорошо одетых белых мужчин и женщин, вышагивающих по тротуарам в таких же кроссовках. Нет, в поезде «Д» причина другая: здесь имеет значение, что они дешевы. Здесь кроссовки на ногах прочитывались как знак «я из трущоб» или «я из испанского квартала».

По какой причине сам он носит кроссовки, Крамеру не хотелось додумывать. Он повел взглядом по ряду сидящих пассажиров. У некоторых в руках были газеты с заголовками про сорванный митинг в Гарлеме, но вообще-то публика в поезде «Д» нельзя сказать чтобы читающая... Отнюдь... Что бы там такое ни произошло в Гарлеме, Бронксу до этого дела нет. Каждый в вагоне смотрел на мир с равнодушием побежденного, стараясь ни с кем не встречаться взглядом.

Внезапно шум мчащегося поезда резко снизился, словно бы разорвался, образовалась короткая пауза, как бывает всегда, когда раскрываются двери между вагонами. Вошли трое — подростки лет по пятнадцать-шестнадцать, черные, в огромных кроссовках с незавязанными толстыми шнурками, замысловато уложенными петлями поверху, и в дутых черных куртках. Крамер расправил плечи и придал лицу скучающее выражение, хотя слегка набычился, чтобы грудинно-ключичные мышцы вздулись как у борца. Один бы на один... один на один он любого из них на кусочки бы разорвал... Но в том-то и дело, что с ними никогда не бываешь один на один... Он каждый день видит таких молодцов в суде... Троица неспешно продвигалась по проходу, вихляясь и перекатываясь с пятки на носок «сутенерской развалочкой». На «сутенерскую развалочку» он тоже вдоволь насмотрелся в суде. В хорошую погоду по Бронксу расхаживают такой походкой столько подростков, кажется, будто колышутся целые улицы. Вот приблизились к нему... Лица, как полагается, равнодушные, без выражения... Ну, хорошо, что они могут сделать?.. Но они обошли его с двух сторон и повихляли дальше... Ничего не случилось. Понятное дело, что ничего. Такой бык, такой здоровый жеребец, как он... Уж с кем, с кем, а с ним они бы никогда не рискнули задираться. Но все равно, когда поезд наконец остановился на станции «161-я улица», Крамер, как всегда, с облегчением перевел дух.

Он поднялся по лестнице и вышел на Сто шестьдесят первую улицу. Небо расчистилось. Прямо впереди вздымалась огромная чаша стадиона «Янки». А дальше за ней чернели ржавые башни Бронкса. Лет десять-пятнадцать назад стадион заново отстроили. Потратили сто миллионов долларов. Предполагалось, что это вольет новую жизнь в сердце Бронкса. Какая мрачная шутка! С тех пор 44-й участок, вот эти самые улицы, стал самым криминогенным во всем Бронксе. В этом Крамер тоже имел возможность убеждаться каждый день.

Он зашагал в своих белых кроссовках в гору по Сто шестьдесят первой улице, помахивая пакетом с туфлями. Вдоль улицы, в дверях магазинов и закусочных, стояли жители этого печального района. Он посмотрел вперед — и на миг ему представился Бронкс во всем его былом великолепии. Вверху, где Сто шестьдесят первая улица пересекалась с Большой Магистралью, солнце прорвалось сквозь уходящие тучи и позолотило белый фасад отеля «Конкорс плаза». Издалека он и теперь выглядел как прекрасный, европейского уровня, курортный отель, знаменитый в 20-е годы. Здесь во время спортивных сезонов останавливались звезды американского бейсбола, только самые яркие, кто мог себе такую роскошь позволить. Они жили тут, как представлял себе Крамер, в пышных номерах-люксах. Джо Ди Маджио, Бейб Рут, Лу Гериг... Других времен он не помнит, хотя отец, бывало, рассказывал еще о многих. О, еврейские златые горы прошлого! Там, вверху, где пересекались Сто шестьдесят первая улица и Большая Магистраль, была вершина еврейской мечты, новый Ханаан, новый еврейский район Нью-Йорка — Бронкс! Отец Крамера вырос в семнадцати кварталах отсюда, на сто семьдесят восьмой улице, и пределом его мечтаний в этой жизни было снять квартиру... когда-нибудь... в одном из тех великолепных зданий на горе, где проходит Большая Магистраль. Большая Магистраль замышлялась как своего рода Парк авеню Бронкса, только здесь, на земле Ханаанской, она должна была оказаться еще лучше. Большая Магистраль строилась шире, чем Парк авеню, и проходила по более живописной местности. И вот еще одна мрачная насмешка судьбы. Хотите сегодня снять квартиру на Большой Магистрали? Выбирайте любую. Гранд-отель новой еврейской мечты превратился в приют для неимущих, а весь Бронкс, Земля Обетованная, заселен на семьдесят процентов неграми и пуэрториканцами.

Бедный еврейский Бронкс! В двадцать два года, поступая на юридический факультет, Крамер думал о своем отце как о скромном еврее, который к закату жизни осуществил великое переселение из Бронкса в Оушенсайд на Лонг-Айленде, за целых двадцать миль, и каждый день таскался оттуда на Манхэттен в писчебумажный магазин, где служил главным бухгалтером. Он, Ларри Крамер, будет адвокатом... космополитом... И что же теперь, десять лет спустя? А то, что он живет в термитнике, в сравнении с которым отцовский домик о трех спальнях в Оушенсайде кажется утопическим дворцом, и каждый божий день ездит в метро на работу... в тот самый Бронкс!

Солнце впереди тронуло золотом другое здание на горе — дом, в котором Крамер работает, Окружной суд Бронкса. Этот огромный известняковый парфенон был построен в начале 30-х годов в стиле «учрежденческий модерн». В девять этажей высотой, он занимал площадь трех кварталов, между Сто шестьдесят первой и Сто пятьдесят восьмой улицами. Сколько же оптимизма и наивности должно было быть у его создателей!

Но все-таки вид этого дворца правосудия и сегодня волнует Крамерову душу. Четыре внушительных фасада — настоящий праздник скульптуры и барельефа. Классические скульптурные группы стоят по углам, знаменуя собой Сельское хозяйство, Коммерцию, Индустрию, Религию, Искусства, Правосудие, Правительство, Закон, Порядок и Права Человека. Благородные римляне, облаченные в тоги, — в Бронксе! Золотая мечта о грядущей гармонии!

Нынче, если бы который-нибудь из этих славных античных парней спустился сверху на землю, он бы не дошел живым до Сто шестьдесят второй улицы — купить жестянку газировки или пачку сигарет. Его бы тут же прикончили, польстились бы на тогу. Сорок четвертый участок — это вам не шутки. Со стороны Сто пятьдесят восьмой улицы здание суда выходит на парк Франца Зигеля, из окна шестого этажа кажется: зеленое море, английская ландшафтная архитектура, поэзия деревьев, кустов, травянистых склонов, живописных валунов в траве. И однако же этих слов «парк Франца Зигеля» почти никто теперь не знает. Потому что ни один человек мало-мальски в своем уме не отважится войти и углубиться на несколько шагов, отделяющих от входа в парк доску, на которой написано это название. Вот, скажем, на прошлой неделе одного беднягу зарезали в 10 часов утра на одной из скамеек, которые были установлены там в 1971 году «с целью создать условия для культурного отдыха и вернуть к жизни парк Франца Зигеля как ценное достояние общественности». Эта скамейка стояла в десяти шагах от входа. Человека убили из-за большого транзисторного радиоприемника, которые у них в Окружном суде называют «чемоданчиками». Служащие суда не спускаются погожими майскими днями в парк перекусить в обеденный перерыв, даже те из них, кто, как Крамер, выжимает 200 фунтов на спине. Даже судебные приставы в полицейской форме и с законными револьверами на поясе. Все остаются в здании, в этой островной цитадели Власти, твердыне белых, в этом Гибралтаре, окруженном горестным Саргассовым морем Бронкса.

На Уолтон авеню, которую Крамеру надо перейти, под стеной суда выстроились три оранжево-голубых тюремных фургона в ожидании, когда откроются служебные ворота. Фургоны доставляют арестованных из окружной тюрьмы Бронкса на Райкерс-Айленде и из Уголовного суда в этом же здании за углом на слушания в Верховном суде, где рассматриваются наиболее серьезные преступления. Залы судебных заседаний расположены на верхних этажах. Арестованных ввозят в подвал, а потом поднимают на лифтах и помещают в арестантских комнатах при суде.

Внутрь тюремного фургона не заглянешь, на оконцах — частая решетка. Но Крамеру и не нужно заглядывать. Он знает, что там, как всегда, сидят негры и латиноамериканцы, бывает, затесался молокосос-итальянец с Артур авеню, или ирландец из Вудлоуна, или даже окажется кто-то из чужих мест, кого угораздило попасть в нарушители порядка на территории Бронкса.

— Корм, — пробормотал себе под нос Крамер. Любой, кто бы на него посмотрел, мог увидеть, что у него шевельнулись губы. Пройдет еще минута, и он убедится, что на него и в самом деле смотрят. Но сейчас — ничего необычного, просто оранжево-голубые фургоны, и он тихо говорит себе под нос:

— Корм.



Pages:     || 2 | 3 | 4 | 5 |   ...   | 19 |
 




<
 
2013 www.disus.ru - «Бесплатная научная электронная библиотека»

Материалы этого сайта размещены для ознакомления, все права принадлежат их авторам.
Если Вы не согласны с тем, что Ваш материал размещён на этом сайте, пожалуйста, напишите нам, мы в течении 1-2 рабочих дней удалим его.