WWW.DISUS.RU

БЕСПЛАТНАЯ НАУЧНАЯ ЭЛЕКТРОННАЯ БИБЛИОТЕКА

 

Pages:     || 2 |
-- [ Страница 1 ] --

ИЗ ДОМА ВЫШЕЛ ЧЕЛОВЕК

Ты, сынок, часто просишь меня рассказать что-нибудь из моего детства. Из моего такого далекого, почти совсем забытого детства. Думаешь, я помню это свое детство? Ох, сынок мой, коротка человеческая память! Дошкольного детства я вообще не помню, только какая-то скала у моря и плеск волн – мы ездили с родителями на море, когда мне было года три. А школьное детство – это только ряд тусклых утр, когда бредешь в школу, где серо, как в ведре уборщицы. А потом сиденье дома – а я - ох как много сидел дома один. Или какое-то пустое гулянье с друзьями между плечистыми многоэтажками. Впрочем, один период в моем детстве был особым. Тогда-то и случилось со мной то, о чем непременно стоит рассказать, только это слишком невероятная и странная история. Однако, пожалуй, лишь об этой истории я и вспоминаю, когда думаю о своем далеком, смутном и таинственном детстве, о том детстве, о котором просишь ты меня рассказать, мой мальчик.

Что же это был за период? Длился он не больше полугода, а пожалуй, и меньше, так – несколько месяцев. Мама моя тогда много работала, писала диссертацию и сидела в библиотеке. Кроме того, она была корреспондентом в газете и временами уезжала на два-три дня в командировки. А папа мой должен был уехать по работе на целый год куда-то очень далеко, чуть ли не в другую страну. И к нам приехала тетя Лиза. Маленькая, худая, с короткой стрижкой. Она была папиной троюродной сестрой и жила в Ленинграде. Уж не знаю, что у нее случилось – но почему-то в родном городе ей было жить негде, и папа позвал ее жить у нас и быть чем-то в роде няни. Как я теперь понимаю, она была очень несчастным и оригинальным существом. Лет ей было пятьдесят или даже больше. Она в свое время чем-то была сильно напугана, и в ее глазах был страх и упорство. Словно бы она с этим своим страхом упорно борется. Она много кашляла, очень любила стихи и часто их читала себе под нос. К тому же у нее была старая засаленная тетрадка, где меленьким крючковатым почерком было записано множество стихотворений поэтов, которых в те времена прочитать было очень сложно. Ведь многих авторов не публиковали. Она умела красиво рисовать тушью, а еще акварелью, а лучше всего мелками. Кроме того, она ужасно много ела каких-то редких, крохотных и ужасно вкусных карамелек, и всегда пахла этими карамельками, и каждый день совала их целую пригорошню (они были старые, со стертыми картинками на фантиках, тетя Лиза привезла их целый мешок из Ленинграда). Мой папа был борцом за здоровый образ жизни и считал сахар белым врагом человечества. Он в первый же день запретил тете Лизе давать мне эти карамельки, но она все равно упрямо изподтишка засовывала мне в карман десяток конфет. Мама говорила, что у тети Лизы были очень трудные времена, и она стала курить от слишком тяжелой жизни, а потом бросила, но ей все равно курить очень хотелось, и чтобы не курить, она сосала карамельки. Я, конечно, не мог понять, почему от тяжелой жизни курят, и почему карамельки помогают, но, конечно, быстро успел полюбить тетю Лизу и с ее кашлем, и стихами, и смехом, и какой-то энергичной смелостью, и с этим вот карамельками. Из всех стихов, которые часто декламировала тетя Лиза, когда расхаживала по комнате, вернувшись с балкона, где любила подолгу стоять, смотреть на город и сосать свои конфетки, мне больше всего запомнилось стихотворение:

Из дома вышел человек

С дубинкой и мешком,

И в дальний путь, и в дальний путь

Отправился пешком.

Дальше там говорилось о том, что он шел и шел, а потом попал в темный лес и пропал. А заканчивались стихи такими словами:

Но если как-нибудь его

Случится встретить вам,

Тогда скорей, тогда скорей

Скорей скажите нам.

Тетя Лиза как-то очень весело и бодро прочитывала это стихотвореньице, но почему-то на последних строках голос ее всегда вздрагивал и глаза наполнялись слезами.

- А что же - кто-нибудь нашел этого человека? – спрашивал я.

- Еще нет, - отвечала тетя Лиза.

- А кому надо сказать, если найдешь?

- Нам, - и тетя Лиза усаживалась на диванчик и тянула меня за руку сесть к ней рядом.

- Кому нам? – конечно, спрашивал я.

- Мне, а я передам поэту, который это написал, - отвечала тетя Лиза.

- А что это за поэт?

- Хармс, - отвечала тетя Лиза.

- Хармс, - смеялся я, - смешное имя, Хармс.

- Да, он был смешной, - говорила тетя Лиза, - но и грустный, - прибавляла она, помолчав.

- Был? Он что умер? - спрашивал я.

- Умер, но я ему все равно передам, ему это очень важно.

- Не понимаю, - пугался я, - ведь если человек умер, его уже нет.

- Не говори так, Сережа, - и тетя Лиза била меня по носу скомканной бумагой.- Люди никуда не исчезают. Они после смерти живут, только по-другому.

- Нет, не живут, - спорил я.

- Живут, дурак, - говорила тетя Лиза и шла на балкон, чтобы опять пускать смотреть на город и сосать карамельки, а потом кашлять и расхаживать по комнате, бормоча то ли стихи, то ли еще что-то.

А я все сидел на диване и думал о человеке, который ушел с дубинкой и мешком из дома и зачем-то пошел в темный лес и пропал. Мне было жалко его, и жалко этого смешного Хармса, который от того и был не только смешной, но и грустный, что этот человек ушел и пропал. И еще Хармс грустный, потому что умер, умер, но не исчез. Где-то есть. И просит, чтоб ему этого человека отыскали, который ушел. Наверное, он друг его, ему без него грустно и даже то, что он умер, этот Хармс, все равно не помогло ему избавиться от грусти по своему другу. Мне это было знакомо. Ведь у меня был хороший друг на даче, ох и здорово мы с ним играли в солдатиков и в летчиков, каждое утро друг к другу бежали. А в предыдущем году, когда в начале лета я к забору того домика, где жил мой друг, подошел, то там какая-то девчонка с косичками качалась на качелях, и толстый дядя пил что-то из бутылки за летним уличным столиком. Оказалось, мама моего друга не смогла снять домик на это лето. И они не приехали. Вот уж я скучал тогда! Вот и Хармс скучает, ушел друг этот, ушел да еще в темный лес. А взял-то с собой всего ничего – мешок и дубинку. А что в мешке? Буханка хлеба, документы, соленое мясо, да еще свитер – теплый толстый свитер из собачьей шерсти. Ведь ушел-то он зимой, но в оттепель. Было около нуля, и птички по-весеннему стали уже чирикать, но впереди еще было пол зимы, и он знал, что будут морозы, и непременно взял этот свой любимый толстый свитер. А еще там у него была книжка, маленькая, старенькая и очень зачитанная. Такая, как и у тети Лизы – у нее кроме тетрадки со стихами была еще эта книжечка. Она ее часто читала быстрым бормотанием, читала, когда никого не было. Я только видел случайно, когда вбегал без спросу в ее крошечную комнатушку рядом с кухней. Раньше это была кладовка, заваленная старыми велосипедами, ящиками с журналами и шубами. Но к ее приезду все эту рухлядь свезли на дачу и крошечная кладовка оказалась вполне жилой комнатой.

Да, так вот, вышел этот человек с мешком, а там хлеб, свитер, документы да эта книжечка. Больше ничего. У тети Лизы тоже было не сильно больше. Она приехала к нам из Ленинграда только с одной сумкой из коричневой кожи – сумка старая с морщинами и потертостями. Она пахла, конечно, карамельками, ведь половину сумки занимал мешок с конфетами, а еще там было что-то из одежды, тетрадка и старая книжка. А документы у тети Лизы были все в кармане пальтишка. Она приехала в сентябре, совсем почти вначале, но было очень холодно, градусов семь. Приехала она за три дня до папиного отъезда. Мы вместе тогда ходили на большой вокзал провожать папу, папа с большим чемоданом еле втиснулся в вагон, потом мы увидели его за стеклом. Он смешно сплющил нос о стекло, а мы махали. На перроне тетя Лиза все порывалась сунуть папе свои карамельки, но тот брезгливо отталкивал ее руку, а мама от этого морщилась и недовольно поглядывала на тетю Лизу. Вообще, как я теперь понимаю, мама не очень-то с тетей Лизой ладила. Она относилась к тете Лизе с раздражением, просто терпела ее до поры до времени. Да, к сожалению, это «до поры» наступило довольно скоро. Но до этого грустного дня тети Лизиного отъезда произошло то самое, о чем мне хотелось тебе, мой мальчик, все-таки в этот раз рассказать. Хотя, может быть, это не так уж интересно, и к тому же маловероятно.

Все началось в Новогоднюю ночь, когда мама как всегда ушла в гости к своим друзьям, а я остался с тетей Лизой, которая долго сидела со мной, читала мне сказку – страшную и очень интересную сказку про холодное сердце, а потом поздравила меня с Новым годом, налила лимонада, дала шоколадных конфет. Потом позвонил папа из Красноярска и сказал, что привезет мне чучело настоящего ястреба. Потом мы сидели с тетей Лизой в комнате, погасили свет и смотрели на праздничное небо над Москвой. И я снова вспомнил о том человеке и о Хармсе, который по нему скучал. А этот человек ушел из дома зимой, утром, хоть и мороза не было, а все-таки уходить из дома зимой надолго не очень-то приятно. У него был мешок и еще дубинка. Что за дубинка? Может, Хармс немножко не так сказал – не дубинка, а дорожный посох. Ведь когда человек уходит из родного дома в долгое странствие, ему необходим дорожный посох, прочный и легкий посох. С таким вот посохом и ушел человек.

- Тетя Лиза, - сказал я почему-то шепотом, - мне все-таки ужасно хочется найти этого человека. Ведь Хармс просил.

- Просил, - отозвалась тетя Лиза. – Еще как просил.

- Но как мне это сделать, тетя Лиза?

- Как? – надо подумать. – И тетя Лиза села за стол и включила настольную лампу. Праздничная ночь за окном пропала, вместо нее стали видны стол и склоненная голова тети Лизы там, за стеклом. Сначала она поскрипывала пером, которым пользовалась, когда рисовала тушью, потом взяла краски. Я долго глядел на нее, на ее отражение в стекле. Думал о человеке с мешком и дорожным посохом, думал о маме там, в гостях, представлял ее смеющейся, и мне было чуть-чуть обидно. И незаметно заснул. Заснул и не заметил, как тетя Лиза перенесла меня в постель, как под самое утро пришла мама. Не заметил и то, как пришел дед Мороз и положил под елку подарки.

С каким замиранием сердца я проснулся на утро и пошел чистить зубы, причем краем глаза, сдерживая дыхание, посматривал туда, под елку. Да, там было несколько свертков. И самый большой – мне. И вот я уже шуршал бумагой, стоя на коленках под ароматной елкой – и вдруг, вместо неведомой и неожиданной игрушки, увидел четыре массивных книжки. Это был толковый словарь русского языка. «Тебе уже десять лет, - писал на открытке дед Мороз, - и ты любишь читать, любишь наш прекрасный русский язык, такому мальчику – настоящий взрослый подарок». Странное дело, ведь мне дарили много хороших игрушек на все новые года, но я не помню ни одной, а вот эти тяжелые зеленые книги толкового словаря помню прекрасно. И прекрасно помню комок слез в горле, глухую прохладную обиду в груди. Потом мы с мамой и тетей Лизой пили чай с тортом «Сказкой» - я его очень любил. Я никак своего огорчения не выказал, а тетя Лиза потом подарила мне красный пластмассовый меч в ножнах – и это было настоящее утешение, а еще самодельную книжечку, в четыре странички. На первом развороте был нарисован уютный домик со светящимся окном, вокруг снег, небо в точечках звезд и с тонким месяцем, а от дома идет тропинка, и по ней топает человек с мешком и дорожным посохом. А на втором развороте – тот же человек вступал уже в темный лес, где за каждым деревом маячили волки или даже разбойники. И конечно, там написан был тот любимый тети Лизин стишок. А еще на обратной стороне последнего листа был нарисован Хармс. Он сидел грустно на лавочке и смотрел куда-то вдаль, туда, куда уходила пустая улица с одним только трамвайчиком и несколькими лужами на булыжниковой мостовой. А над улочкой нависал балкон с лепниной, который подпирала мускулистая кариатида. Я сразу понял, что это именно Хармс сидит на лавке, ведь он был немножко смешной – с длинным носом, в коротком пальтишке, совсем почти таком, как у тети Лизы, и всклокоченными волосами, был он смешной и все-таки грустный. Он, конечно, ждал того человека, который ушел, ждал своего друга, который пропал в темном лесу, и надежды дождаться его было очень мало. Я тогда почти не обратил внимания на эту книжку. С меня довольно было тех четырех зеленых томов, которые предательски вылезли из-под красивой подарочной бумаги. Сунул ее куда-то между тетрадками и все. А ведь она, на самом деле, была прекрасной книжкой, чуть ли ни самой лучшей книжкой на свете. Я очень жалею, что этой книжки я не могу показать тебе, мой мальчик. Ее нет у меня, она исчезла, а почему – может быть, узнаешь потом.

Как всегда быстро летели каникулы, я то гулял с одноклассниками – катался с ними с ледяной горки к пруду, играл в хоккей на том же пруду или выкапывал в глубоком снегу таинственные ходы, где так здорово лазить, с ужасом ощущая, как за шиворот забирается комок ледяного снега. То сидел дома в тетей Лизой, она часто усаживалась на диван рядом со мной и рассказывала мне что-то о старых временах, когда по улицам стучали копытами лошади, а из труб городских домов поднимался дым, читала стихи и просто сидела за столиком и что-то выводила тушью. А я смотрел на нее, и было мне как-то очень хорошо рядом с ней. Мама немножко была недовольна, что я так полюбил тетю Лизу. Ей становилось обидно, что это не с ней я сижу рядышком на диване, с таким упоением слушая стихи и сказки. Но что делать, ведь у нее было очень много работы и к тому же – диссертация. Но все-таки мама дня через три после Нового года съездила со мной в Лужники покататься на коньках. Мама хорошо умела кататься. У нее была такая изящная белая шубка, она весело мчалась на коньках, взявши меня за руку, смеялась и была очень молодая, словно и не мама мне, а старшая сестра. Потом она купила мне в буфете апельсиновый сок и ореховое кольцо. А когда я все съел, мы пошли к метро по липовой аллее и я подбирал крохотные липовые орешки, разгрызал их и с удовольствием обнаруживал малюсенькие чуть сладковатые съедобные ядрышки внутри.

И все-таки чаще всего мамы дома не было. Она даже несколько раз ночевала на работе, ведь у нее были совершенно неотложные опыты. В один из тихих каникулярных дней, мама очередной раз осталась на ночь в своем институте, а тетя Лиза засиделась со мной вечером допоздна, читала мне книжку про дядю Тома, который был негр и хотел спастись от рабовладельцев. Я все никак не хотел ложиться спать, просил ее читать дальше, а время было позднее. Тетя Лиза наконец остановилась, вскинула на меня свои темные, немного испуганные и в то же время решительные глаза и сказала:

- А ты не забыл про того человека?

- Какого? – испуганно спросил я.

- Значит, забыл. А ведь Хармс ищет его и ждет. И нет никого, кто поможет Хармсу, - тетя Лиза нервно поднялась с дивана и пошла на балкон. Дохнуло морозом из распахнувшейся двери, а потом тетя Лиза долго стояла на морозе, словно не могла на дышаться. А я сначала глядел в окно на десятки горящих окон противоположного дома, а потом вскочил с дивана и стал искать тот тети Лизин подарок, маленькую книжку. Я перерыл все тетрадки, но ее нигде не было. Наконец, она вывалилась из-под учебника по природоведению. И я сел на пол около стола и принялся ее внимательно рассматривать.

Из дома вышел человек

С дубинкой и мешком, - читал я, и от уютного заснеженного домика сквозь сумрак вилась чуть заметная дорожка, а по ней шел человек с дорожным посохом и грубым холщовым мешком за плечами. Небо в крохотных иголочках звезд глядело на него немножко грустно и торжественно. А он шел и шел, не оглядываясь, хотя уходил надолго и в доме он наверняка оставил самых родных людей, но надо было идти, иначе нельзя.

И вот однажды на заре

Вошел он в темный лес, - перевернул я страницу и стал вглядываться в густой дремучий лес, в который смело и внешне спокойно вступал человек. Мне хотелось сказать ему: «Постой, не ходи ты в этот лес, лучше вернись домой, ведь пропадешь, исчезнешь, и родные твои останутся без тебя, и Хармс, который сидит тут недалеко, на следующей странице, будет очень и очень расстроен. Ему будет плохо без тебя, он станет ждать, искать тебя. Он станет просить у каждого:

Но если как-нибудь его

Случится встретить вам,

Тогда скорей, тогда скорей, - но человек не слушал меня, а упрямо и решительно вступал в темный лес. Я глядел ему вслед и забывал обо всем: и о маме, которая ставит сейчас таинственные опыты над белыми крысами с розовыми хвостами, и о тете Лизе, которая все стояла на балконе и просто смотрела на дремлющий город, дышала чуть влажноватым воздухом январской оттепели.

Что произошло потом, я никогда не мог ни вспомнить, ни понять. То ли я задремал и, опрокинув голову назад, стукнулся об угол секретера, то ли что-то внутри меня разладилось само по себе, но я перестал видеть комнату, стол, секретер, по моему телу пробежал озноб, я дернулся, и мое лицо обожгло прикосновение к твердому снежному насту. Я лежал лицом вниз на снегу, как был - в домашней одежде. Ничего не понимая, я вскочил на ноги. Оглядевшись, я увидел себя на поляне. Меня обступал темный лес, мне стало страшно, что-то внутри меня так и похолодело. Что мне было делать? Чтобы не умереть от холода, надо было идти. В сумерках я различил тропинку. Она была проложена сквозь темный лес, и я пошел по ней все вперед и вперед.

Холод пронизывал меня, и хотя сильного мороза не было, но так, в рубашке, домашних тапках, далеко не уйдешь. Мной стало овладевать отчаяние. Сил становилось все меньше. Наконец, я не выдержал и просто плюхнулся в снег: будь что будет. Тут послышались шаги. Я взглянул туда, откуда пришел сам: по тропинке топал небольшого роста человек с длинным дорожным посохом и холщовым мешком за плечами, шел он решительно и быстро, а завидев меня, заторопился еще больше, подбежал, сел на корточки:

- Мальчонка! Что с тобой? Почему не одет? Ах, ты птенчик! - затараторил человек чуть хрипловатым и высоким голосом, напомнившем мне слегка голос тети Лизы. – Возьми мой тулуп, - и он укутал меня в свой теплый овечий полушубок.

- А вы? – принялся лепетать я.

- А что я? У меня есть толстый свитер из собачьей шерсти, здесь – в мешке, мне будет достаточно. И так, знаешь, как жарко, ведь я спешу, ой, спешу. Ну, пойдем со мной.

- Так вы спешите, я вам помешаю. Не возитесь со мной.

- Как не возиться, что ж бросить тебя здесь, нет, сынок, это не пойдет. Не знаю, откуда ты и чей, но, видно, судьба нам вместе путь совершать.

- А вы куда?

- В Ленинград. Сейчас через лес пройдем, там станция. Поезд там всего три минуты стоит. Минут через двадцать будет. Так что давай без разговоров. Побежали.

И я вскочил на ноги и бросился за человеком. Он взял меня за руку, но потом остановился и окинул меня заботливым взглядом.

- Да ты что ж – в тапках! – воскликнул он. – Тогда или ко мне на руки. Или лучше садись на шею, а ноги суй ко мне за пазуху. Так и пойдем.

И мы так и пошли. Я ехал у него на шее, как когда-то в далеком детстве, года три мне было – папа брал меня на руки и я, гордо выпрямившись, покачивался, как махараджа, у него шее. Только с тех пор уже прошло целых семь лет, и я уже и позабыл, как это было. Человек шел не спеша – все-таки у него была тяжелая ноша. А лес тянулся и тянулся, он был такой густой и темный. Не было ему конца и края. Тропинка свернула направо, в конце концов мы оказались на развилке.

- Тьфу ты, куда идти? - задумался человек, - но потом решительно пошел левее. Миновало не меньше четверти часа, а человек все шел. Ему было тяжело, а мне становилось стыдно. Я время от времени пытался сказать, что пойду сам, но он только бурчал что-то неопределенное и шел дальше. А иногда принимался напевать песенку, смешную детскую песенку про сорок четырех чижа, которые жили в какой-то квартире. Наконец где-то в отдалении засвистело, загудело, пронизывая сумерки раннего утра.



- Ах, ты, это ж поезд! – воскликнул человек, - Совсем не в той стороне, где я думал. Заблудился я, дурак. Эх-ма.

И он опустился на снег.

- Что ж нам с тобой делать, мальчик? Тебя, кстати, как зовут?

- Меня – Сережа. А вас?

- А меня, меня, - замялся он почему-то, - да считай, что никак и не зовут. Я просто – человек, вот мешок у меня, палка. Человек я – человек с мешком и палкой.

- Странно, – отозвался я.

- А что ж тут странного – человек я и есть, че-ло-век. Ну да не в этом дело. Следующий поезд только завтра утром. А домой идти нельзя. Там мне появляться теперь опасно.

- А почему?

- Не скажу.

- А зачем вам в Ленинград?

- Вот любопытный, - друг там у меня в Ленинграде. Он одинокий. Болеет. Я ему должен меду отвезти, еще сушеных трав. Я все лето собирал. Вот полный мешок.

Он снял со спины мешок, и я увидел, что это очень большой, полный мешок. Там был не только свитер из собачьей шерсти и буханка хлеба, но еще и куча пакетиков с травами, и стеклянные банки, и мука, и что-то вроде какой-то крупы.

Мы оба уселись на этот мешок. Человек начинал подрагивать. Мне стало стыдно, что я в его полушубке.

- Возьмите, вам холодно.

- Не дури – оборвал он меня. – Сиди себе, помалкивай.

А я и так молчал. Говорить было тяжело и не хотелось. Молчал и человек. Стало довольно светло.

- Ладно, пойдем, - дернул меня человек, я снова взобрался нему на шею, а он повестил где-то сбоку мешок, взял свою палку, и мы пошли. Тропинка вилась все дальше и дальше. Мы шли и шли. Короткий зимний день быстро клонился к закату. Хотелось есть и пить.

- Кстати, сегодня сочельник Рождества, - вдруг сказал человек.

- Чего? – удивился я. Слова эти были мне не понятны. О Рождестве, может, я что-нибудь и слышал, но что такое сочельник и приблизительно не знал.

- Чего, чего! Сочельник, говорю, Рождества. Святая ночь наступает.

- Святая? – как-то глупо отозвался я.

Человек остановился. Некоторое время помолчал, словно прислушиваясь. Потом решительно свернул направо, и вскоре в вечерних сумерках лес расступился, и мы увидели небольшую избушку.

- А вот и сторожка, - радостно воскликнул человек.

Старая щелястая дверь была не заперта, еще не до конца остывшая печка согревала низкую комнату. Человек бросил в топку несколько поленьев, огонек весело затрещал за чугунной дверкой. Я с удовольствием отогревал окоченевшие руки и наблюдал, как человек ставит вариться припасенную им крупу.

- Не пропадем, - бормотал он, потирая ладони.

А я глядел на человека, на избушку, тепло блаженно разливалось по телу, и я старался не думать о странном положении, в которое неведомо как попал. Где-то за печкой человек отыскал толстую стеариновую свечу, зажег ее и поставил на середину стола.

- Тебе, Господи, рождшемуся ныне в Вифлееме, ставим эту свечу, - проговорил он отчетливо. Слова эти врезались в мою память, хотя ни корявое для моего слуха слово «рождшемуся», ни странное «в Вифлееме», я себе растолковать тогда не мог. Он застыл перед огоньком свечи в молчании, словно смотрел куда-то вдаль, словно видел кого-то. В избушке стало очень тихо и тепло. И я почувствовал в своем сердце какой-то радостный мир, такого радостного мира я никогда до того не ощущал в своей душе, где все было немножко колючим и сухим. Мы оба застыли в тишине таинственного вечера. И вдруг – бум, бум – кто-то протопал к двери, распахнул ее. В избушку ворвался снег, холод, грубые голоса.

- Кого тут принесло?

- Ага, мужик и пацан с ним!

- Ну, дела.

Самый старший чернобородый держал в руках винтовку, он толкнул моего спутника в спину, тот упал на корточки, попытался подняться, но его снова толкнули. Я вжался в стену, с ужасом понимая, что это бандиты, те самые разбойники, которые, конечно, ждали человека в темном лесу. Это их потайное жилище, и живыми они нас не оставят, ведь мы можем выдать их. Бывает, что в минуту смертельной опасности человек перестает что-либо ощущать. Нет ни страха, ни отчаяния, всякие чувства уходят, душа замирает и ждет – я в то мгновение ничего не чувствовал, понимая только, что нужно действовать. В избе была еще одна маленькая комнатка, куда вела совсем крохотная дверь. Единственное, что пришло мне в голову, это прорваться к ней. Я схватил человека за руку, дернул что есть силы, он сумел-таки подняться. Потом я бросился в сторону к низкой дверке. Два бандита рванулись за нами, но я успел открыть дверку в соседнюю комнату, впихнул туда застывшего в каком-то шоке человека, а потом шагнул туда сам с невероятной надеждой, что за дверью спасение.

Когда я открыл зажмуренные зачем-то глаза, то как-то очень спокойно, словно так и должно было быть, увидел коридорчик нашей тесной прихожей с зеркалом посередине. Слева ютилась вешалка с куртками, справа старая тумбочка с облезлыми стенками. Я растерянно оглянулся: человек топтался на пороге, как-то нерешительно оглядывая прихожую.

- Заходите, - раздался веселый голос тети Лизы, - я вас давно поджидаю, милый человек.

- Лиза, - одним дыханием произнес человек с мешком.

- С Рождеством тебя. Как я рада, что ты вернулся! - и тетя Лиза уткнулась своей стриженой головой в его толстый свитер из собачьей шерсти. А человек, так и не сняв мешка, гладил тетю Лизу по голове. Я видел, что по его небольшой бородке скатилась тихая слеза.

- Ну, пойдем, пойдем, - я приготовила уже угощение, - сказала тетя Лиза, а потом вдруг повернулась ко мне и обняла меня крепко-крепко, как никогда не обнимала. – Какой ты молодчина! – сказала она громким шепотом.

И мы все вошли в комнату. На елке откуда-то появились свечи, самые настоящие свечи с маленькими серебряными крокодильчиками, с помощью которых их можно было приделать к ветке. На столе поблескивало вино в бокалах, лежали апельсины, какой-то очень белый сыр, румяные крохотные булочки.

- А мне, Лиза, надо в Ленинград. Я везу мед и травы для нашего друга.

- Мне тоже надо, только вот Сережу жалко оставлять. Я его так полюбила. А ведь без него мы бы с тобой и не встретились. Он молодец. Но надо ехать. Поезд завтра утром, в шесть. Билеты я уже купила.

Мы долго сидели тогда до самого позднего вечера или даже до половины ночи. Я слушал их разговоры, они пели песни, человек читал стихи. Читала стихи и тетя Лиза. А потом я прикорнул на плече у тети Лизы и не заметил, как уснул.

Во сне я увидел ту самую поляну, где стояла сторожка. Дверь сторожки отворилась. Из нее один за другим стали выходить тихие светлые люди в белых одеждах с красивыми лицами, не женскими и не мужскими. Они шли медленно и мирно. Они окружали поляну, они пели. Они поднимались в воздух, и становилось почему-то тепло, и я сам вместе с ними поднимался куда-то, и тетя Лиза и тот человек тоже были рядом со мной, но они стали какими-то совсем другими – строгими и величественными, и одежда на них изменилась, стала светлой и длинной и совсем из другого времени. И я сам стал другой. Мы поднимались все выше и выше. Над заснеженным лесом, над большой многоэтажной Москвой. Светлые мирные люди летели с нами. И небо было все в иголочках звезд, но эти иголочки становились все больше и теплее, и словно бы начинали оживать, лучиться, петь, превращаться в теплые ясные окошки самых уютных и радостных в мире домов, но я вдруг почуял необыкновенную тяжесть внутри. Будто бы где-то в груди – гири. Они тянули меня вниз. Они грозили раздавить меня.

- Нет, тебе еще рано, - вдруг сказал чей-то голос.

И я проснулся. Проснулся в собственной постели.

- Спи, спи, еще рано, - ласково зажурчал мамин голос. Она искала что-то возле моей постели. – Прости, я тебя разбудила, просто мне срочно нужно найти одну вещь.

- А где тетя Лиза? – почему-то вдруг встрепенулся я.

- Ты знаешь, родной мой, ей пришлось спешно уехать, один ее друг, очень близкий друг сильно заболел, так сильно, что может даже умереть. И она поехала к нему. Он ведь очень одинокий, этот ее друг. Она одна только и есть, кто может за ним ухаживать. Она уехала на поезде в шесть часов утра.

- А с ней кто-то поехал вместе? – спросил я.

- Да, - удивленно вскинула на меня мама свои большие красивые глаза, - она тебе что говорила об этом? Какой-то человек за ней заехал. Даже не представился. В жуткую рань. Одет как-то дико. В каком-то деревенском тулупе, с грязным мешком и палкой сучковатой, прямо с дубинкой какой-то. С ним она и уехала. Все-таки странная женщина, - нахмурилась мама и замолчала.

- Странно, - только и сказал я и отвернулся, уткнувшись носом в подушку.

Я очень плакал тогда, только маме я не хотел показывать, что я плачу. Но мама потом сказала, что купила торт «Сказку». Но я не слушал. А когда мама ушла, я оделся и, запустив руку в карман штанов, нащупал там целую кучу тетилизиных карамелек. Я сосал их все утро, не переставая, сосал с каким-то теплым комком в горле, и от них мне становилось легче, и хотя, конечно, было все равно грустно, но в то же время и светло. А потом я стал искать книжку. Ту самую книжку про человека, который вышел из дома. Вышел с дубинкой, а лучше сказать, с дорожным посохом, и мешком, и шел все вперед и вперед и вошел в темный лес, вошел и пропал. Но книжка тоже пропала. Как будто тетя Лиза забрала ее с собой. Но зачем она ей понадобилась? Вряд ли она могла забрать ее. Правда, я все равно прекрасно помнил эту книжку. И стихи, и рисунки. Если бы я умел рисовать, я легко заново нарисовал бы и такой же домик, и тропинку, и небо в иголочках звезд, и грустного Хармса, который сидел на обратной стороне книжки, сидел на лавке и глядел в даль пустой улицы с булыжниковой мостовой и старым трамвайчиком, застывшим на повороте, а еще с фонарем, таким красивым старинным фонарем под тяжелым балконом с лепниной. Кстати, тетю Лизу я больше не видел. Мама на мои вопросы о ней только пожимала плечами и кивала на папу, а папа неопределенно хмыкал и ссылался на страшную занятость.

Но что бы там с нею ни было, я думаю, тетя Лиза конечно встретилась с Хармсом и человека того привела к нему на ту самую улицу с булыжниковой мостовой. И Хармс сразу же вскочил с лавки и бросился к ним. И они ужасно радовались, и пошли по улице вместе к спящему трамвайчику, и сели в него, и внутри трамвайчика зажегся свет, и они поехали, и при этом смеялись, и пили лимонад, и уехали куда-то далеко-далеко, в такие места, каких и око ничье не видело, и не слышал никто о них, и представить себе те места никому не удавалось. И они ждут нас там, мой сынок, очень ждут. Так что бери свой мешок и дубинку, а лучше сказать, дорожный посох, и пошли!

СОЛДАТИКИ

  1. На даче

То, о чем я хочу рассказать тебе, мой родной, произошло в такие вот таинственные предрождественские дни, как сейчас. Все в эти дни приобретает странный, немножко нереальный отсвет, и, кажется, могут произойти самые удивительные, просто самые невероятные события. Вот именно такие-то события и произошли со мной в далекие декабрьские дни моего далекого, полузабытого детства. События эти были не какими-нибудь забавными приключениями, но очень даже нелегкими испытаниями, испытаниями, которые я не могу, конечно, забыть, но и рассказывать о них мне как-то очень трудно, и все кажется мне, что это произошло совсем не со мной, а с кем-то другим, или, может быть, приснилось мне. Ты удивляешься, почему я не говорил тебе об этом прежде, раз это так интересно и важно, но, знаешь, я и сейчас с трудом решаюсь приняться за этот рассказ, ведь то, что произошло со мной тогда слишком неправдоподобно и непередаваемо.

Мы жили тогда с моей мамой (твоей бабушкой – ты не застал ее – она умерла за год до твоего рождения) у нас на даче. Теперь там новый дом, а тогда была настоящая изба с большой печкой, с чердаком, где пахло сеном и летней пылью, с щелястыми дверями, покосившейся кухонкой, и еще чем-то таким прекрасным и незабываемым, о чем и сказать-то нельзя. Моя мама была журналисткой да к тому же еще и большой фантазеркой. Она тогда очень сильно поссорилась с папой (так что решила ни за что к нему больше не возвращаться). Мне это было ужасно горько. Хотя конечно тогда я ничего в этом не понимал. Но всякий раз, когда по небу пролетал самолет, я в восхищении и надежде смотрел на него, ведь мой папа был летчик. Да, может быть, летчик и журналистка – это плохая, неправильная пара, и им было так трудно срастись. Наша крошечная семья была на краю полной гибели в тот год. И мне было ужасно грустно. Так вот тогда, поссорившись с папой, мама решила уехать из квартиры вместе со мной. Сюда, в деревню, в дом, который построил ее отец, мой дедушка. Дедушку я не знал, он скончался почти сразу после войны, он был литературоведом, писал большую работу про писателя Писемского. Когда мне мама про это рассказывала, я принимал это как должное, про кого еще писать, как не про Писемского, и кому еще быть писателем, как не Писемскому. Я потом эти пожелтелые страницы подслеповатой машинописи не раз листал и перечитывал, будучи уже взрослым, и всегда мне было грустно. Отчего грустно? – спросишь ты. Оттого, наверное, что жалко было и дедушку, который много лет над этой рукописью работал да так и не опубликовал ее, жалко было и Писемского – у него была грустная, бестолковая судьба, о которой очень проникновенно писал мой дедушка. Он был не только литературоведом, но и страстным охотником, любителем природы. Дедушка дружил с писателем Пришвиным. Может, ты помнишь, вам задавали читать его «Кладовую солнца» и еще что-то. Вместе с ним они искали, где в Подмосковье можно было бы в тишине и в близости к лесу, реке, лугу обосноваться. Вот и нашли нашу деревеньку, где мы до сих пор живем. Рядом с сосновым лесом, на крутом берегу речки, на той стороне которой тянутся необозримые поля…

В этой-то деревеньке, а вернее, в прилежащей к ней рощице, в уютном лесном уединении дедушке удалось выстроить чудесную, почти сказочную избушку.

В ней мы проводили каждое лето, а тогда, когда произошли те самые необыкновенные события, оказались в деревенском уединении зимой. Мама самоотверженно и в какой-то степени назло всему миру топила печь, проходила со мной программу первого класса, писала заказанный ей цикл исторических статей, подолгу гуляла лесными тропинками, мечтала, плакала, а я возился со своими солдатиками. У меня их было ох как много, и они были исключительные и ни на что не похожие. С ними-то и связана та история, о которой я хочу тебе рассказать.

Начнем с того, как они у меня появились. Когда мы переехали на дачу – холодным дождливым октябрем, это было совершенно для меня неожиданно и плачевно. Ведь я понимал смутно, что у мамы с папой что-то не очень хорошо. И войдя на осенний голый участок, побродив по едва еще протопленной избе, по пустой деревенской улице с сизыми лужами и опавшими и уже потерявшими свою радостную разноцветность листьями, я понял, что мне тут нечего делать. Хотя я очень любил нашу дачу, деревню, лес, но любил их летними, теплыми, уютно-зелеными, а тут все так пусто и неприглядно. На двери крохотного домишки моего друга-соседа, с которым мы проводили все дни напролет, висел огромный заржавленный замок, река, находящаяся в полукилометре от нашего дома, не могла порадовать меня своей ласковой прохладой и горячим песком пляжа. Она только пенила свои холодные свинцовые воды, по которым плыли последние бурые листья позднего октября. Поэтому я, хмуро побродив по округе, бросив в реку пару грустных коряг, вернулся домой и с обидой уставился на маму, которая, забыв про быт и обед, про то, что дом не топлен и не ухожен, принялась выстукивать на хриплой машинке какие-то свои опусы. Наконец, заметив мой взгляд, она опомнилась, бросилась топить печь, и ее веселый огонь, постепенно разливавшееся ароматное тепло почти примирили меня с этой печальной ситуацией. И все же было ужасно скучно. И на следующее утро призрак неутолимой скуки продолжал висеть надо мной, и тогда я решил с этой скукой бороться и полез на чердак. О, милый мой, тебе наверняка знакомо это замирание в потемках незнакомых таинственных помещений. Летом я как-то прежде не успевал добраться до чердака, да и мал был, а теперь я подрос, и занятая своими переживаниями и статьями, мама, наконец, разрешила мне приподнять заветную крышку на потолке, и я оказался в этом неизведанном мире. Там оказалось крошечное окошко, от которого шел бледный косой луч, слой старого-престарого (еще времен дедушки) сена и много каких-то коробок, полочек, связок, которые я и бросился разбирать. Чего там только не было! Я боюсь тебе наскучить перечислением всех этих таинственных предметов. Скажу только, что я нашел там огромную штурмановскую лупу, которой штурман корабля водит по карте, рассматривая все возможные подобности маршрута судна, а еще множество гильз от охотничьих патронов и мешок дроби. Но главное, что я там обнаружил - это большая коробка, очень тяжелая и пыльная. И я сразу понял каким-то внутренним чутьем, что ее содержимое имеет прямое отношение ко мне. Да, мой драгоценный, там было то, что и тебя не оставило б равнодушным. Там были прекрасные, изумительные солдатики, настоящие оловянные солдатики! Только… Они все были переломаны, и сколько я не перебирал эту серую груду – я не нашел ни одного целого. Но как чудесны были эти обломки. Как прописаны их лица, детали вооружения, формы. Это не были безжизненные слепки – это были еще дышавшие духом побед и горечью поражений настоящие воины, застывшие в своем оловянном безвременье. И я кусал себе локти, я досадовал, что никак не могу ими играть – это были абсолютные инвалиды. Как будто какая-то коса жесткой инквизиции прошла по ним. Как же было мне обидно! Найти такую радость, такую возможность украсить мое дачное одиночество и в одночасье потерять ее! Но вот рассматривая то, что ютилось на чердаке по соседству с оловянными сокровищами, я наткнулся на коробку с гипсовыми формами, бережно завернутыми в бумагу, а еще на тяжеленную коробку со свинцовыми пластинами. Я все это с великим трудом и огромной осторожностью стащил вниз (Ах, как самозабвенно выстукивала мама что-то на своей машинке!). И стал разбирать и разглядывать. И вот что я обнаружил. Гипсовые пластины были формами для всех этих солдат. Это были те материнские утробы, в которых они рождались на свет, и, очевидно, они были отлиты моим дедушкой, ведь я смутно помнил, как мне мама рассказывала о том, что дедушка еще во время войны, когда получил ранение, наловчился делать разные детские игрушки. Милый дедушка! Как я был тебе благодарен, когда рассматривал эти формы, улавливая четкие слепки киверов и ружей, позументов и кирасир! А потом мама с радостью включилась в мое счастливое творчество. Она разрешила мне растопить всех солдатиков в старом аллюминевом ковшике, который краснел и поскрипывал в угольях нашей печки, а потом я заливал страшную ртутную жидкость в белые формы и спешно накрывал их второй половиной, а потом пеленал эти формы, как девчонка своих кукол. О, мой дорогой, мой славный любитель баталий и сражений, ты не представляешь, с какой таинственной радостью я распеленывал на следующее утро переночевавших на осеннем холодке новобранцев, как я приподнимал верхнюю половину формы, осторожно-осторожно, и обнаруживал новых целеньких красавцев. Я потом их старательно протирал тряпкой и расставлял на полу – как они браво стояли на неровных крашеных досках нашей избушки, как не по-оловянному блестели, натертые тряпкой, и я слышал окрики генералов, выстрелы салютов, цокот копыт маршала. Ведь там были и особые формы для начальства – их легко было отличить от рядовых и даже от младшего офицерского состава. Мной овладела настоящая лихорадка, каждый вечер, пока ни кончился весь свинец, я наполнял формы таинственной, густой и раскаленной жидкостью, спеленывал их, выставлял на холод, а утром снова и снова благословлял свое творение. Шесть дней ушло у меня на эту прекрасную возню. На седьмой – вся моя огромная армия была в полном составе. Да, мой родной, я был на вершине счастья. Ты бы, я полагаю, восхищался не меньше моего. Ведь почти весь пол нашей немаленькой комнаты (она была даже чуть побольше вашей детской) был уставлен оловянным войском.

  1. Беда.

Теперь мне не было времени скучать. Встав с кровати, я еще до умывания, до завтрака, до просыпания моей мамы, которая обычно засиживалась за своей работой сильно за полночь и спала поэтому часов до одиннадцати, я кидался к моим солдатам. Я творил для них мир, резал из картона очертания дворцов, которые располагались на пустующей папиной кровати, делал из обрезков досок корабли, которые бороздили море крашеного пола, устраивал военные операции против гнездившихся в горах книжных полок диких племен, жестоко истреблявших все живое на своем пути. Проснувшись, мама прерывала мои самозабвенные игры, впихивала в меня суховатый творог или подгоревшую яичницу, потом усаживала меня за прописи, заставляла складывать буквы в слоги и слова, что я послушно, но без энтузиазма делал. И мне все казалось, что буквы под моей ручкой или на странице букваря вдруг сейчас ухарски разогнуться, привстанут и обернутся еще одним взводом пехоты или даже кавалерии. Так что я часто путал буквы, пропускал в списываемых словах целые слоги, и мама начинала волноваться, даже ругаться, боясь, что я окажусь каким-то неспособным и нерадивым. Но тогда я как-то заставлял себя сосредоточиться, забыть о любимых солдатах и показывал образцовые успехи.

- Ведь можешь, можешь, если захочешь! – нервно и радостно кричала мама, моя милая, худая, нервная мама, одинокая и немножко злая на весь мир. Да, мой родной, такое бывает с мамами, не удивляйся. Но прошло две-три недели, и мое упоение и счастье дали трещину. Однажды утром, как всегда, бросившись к своим солдатам, я обнаружил, что чуть ли не половина перебита, переломана, так же безнадежно и злобно, как это было в самом начале, когда я только обнаружил свое драгоценное сокровище. Я просто онемел. А потом заревел во весь голос, так что взъерошенная мама вскочила с постели.

- А что ты так кричишь? - сказала она мне, когда поняла, в чем дело. - Просто эти злобные дикари все-таки проникли на твой остров и расправились с лучшей частью твоих солдат.

- Но мама, - дикари были уничтожены еще на прошлой неделе, - отвечал я сквозь слезы, однако подумал, что, в самом деле, могли быть перебиты не все, и скрываясь несколько дней, они наращивали силы и теперь осуществили свой отвратительный жестокий план. Весь тот день оставшиеся в живых солдаты занимались уничтожением распоясавшихся дикарей, у которых не было ничего святого. А вечером я снова вершил свое колдовство, я плавил убитых и отливал новых воинов. На этот раз утром я вынимал уже из пеленок льдистые пластины, потому что выпал снег и здорово морозило, ведь на дворе был уже декабрь. И я снова расставлял обновленный состав и радовался воскресению своих воинов. Но прошло несколько дней, и все повторилось – опять переломанные руки и ноги, груды трупов, и более того, у меня было ощущение, что солдатиков стало меньше или, по крайней мере, сохранились не все части изуродованных тел. Целых солдатиков осталось на этот раз еще меньше. Еще я заметил, что вовсе пропал тот солдатик, которого я считал герцогом (у него было какое-то особенно возвышенное и тонкое лицо и чудная шпажка, которая на удивление прочно держалась в его руке). А маршал, немного грузный насупленный солдатик, был и в первый, и во второй раз совершенно целым, и мне даже померещилась какая-то самодовольная улыбка на его широкенькой оловянной физиономии. Я был в недоумении! Весь день я ходил как в воду опущенный. На мамины вопросы ничего не отвечал, мне было отчего-то стыдно признаться, что за беда случилась опять с моими солдатами. Дурацкие прописи выходили у меня криво. И я в конце концов до того рассердился на них, что перечеркнул несколько раз эти мои каракули, и когда мама увидела это, она вдруг вышла из себя, стала ругаться, потом плакать.

- Как я одинока и ни от кого мне нет помощи! – причитала она. – И ты, ты уже мог бы быть повзрослее! - и она ушла во двор, ходила между морозными соснами, дымила своей противной сигаретой. Я так не любил эти сигареты, я так не хотел, чтобы мама курила. Но она, она дымила этим вонючим дымом. Запах табака – это запах горя, обиды, запах скуки и одиночества. Я сел возле кровати, на которой располагалось мое герцогство. Мои бедные солдаты лежали жалкой кучкой. На полу валялись обломанные ружья и руки, и только самодовольный маршал с кучкой оставшихся в живых преспокойно стоял у самого дворца, который я вырезал из картона, и сам нарисовал окна, даже сделал стены и ворота. А из старых катушек соорудил прекрасные пушечки. Эти катушки я нашел там же, на чердаке. Старые нитки, коричневые, красные, белые, были такие уже ветхие, пахли плесенью и позапрошлой осенью и тут же рвались, стоило их только начать разматывать, и я быстренько сорвал их и сжег в печке. А из катушек получились пушки. Но теперь даже и пушки были переломаны, а частью скинуты со стен. Я глядел на весь этот сумбур, перебирал оловянные останки.

- Как у меня болит вот тут! – громко причитала мама, распахивая дверь из сеней. – А ты, ты… И тут мама осеклась, увидев меня, моих солдат в таком плачевном состоянии.

- Что опять? – и мама присела на корточки перед моим герцогством.- Ты опять переломал всех своих солдат? Ты что полоумный?

- Я, я, я не… - и я не смог ответить, но заплакал, уткнувшись в острые мамины колени, в мамины руки, худые, сухие руки, которые так быстро умели плясать по клавишам печатной машинки, выстукивая барабанную дробь марша. Под эту дробь маршал нередко устраивал парады, а герцог, не очень любивший парады, смотрел с балкона дворца на плац, а потом уходил в комнаты и занимался деловыми бумагами и большими книгами, до которых был ужасный охотник.

- Ну, ну, я понимаю – игра, ну чего ты, Сережа, будет, - но я не мог успокоиться и плакал уже не только о том, что мама меня не понимает и злится совершенно несправедливо, но и на то, что здесь в деревне так в конце концов одиноко и сиро, что папа летит сейчас в самолете в неведомые страны, а когда снова вернется в Москву, уже не придет к нам радостный, свежий, с большим чемоданом, из которого появится рано или поздно что-то такое прекрасное, неожиданное, иностранное – ну, допустим, ковбой с ружьем, который, представь себе, снимается с лошади, или блестящий железный револьвер с вертящимся барабаном… Нет, он больше не придет к нам, потому что мы уже больше не с ним. И кто в этом виноват? Кто? И я тыкался хлюпающим носом в мамины коленки. Я терпел ее суховатые поглаживания, а потом вскочил и, наспех накинув пальтишко, выскочил на холодную террасу. Там сиротливо стояла старая сахарница с наледями сахара, попахивала неприятно пепельница, и на стуле лежали две кривых бадминтонных ракетки – грустной памятью о том, как летом мы с папой резались в бадминтон. Слезы снова подступили к моему горлу, и я хотел было дать им волю, как вдруг услышал звук, странный, неприятный звук, похожий на голос, на крик, на стон, но какой-то странный, сдавленный. Я мигом бросился в комнату. Мама как-то необычно сидела на диванчике, рука у нее была вывернута, голова опустилась. Я прижался к ней. Она чуть слышно шепнула мне:

- Беги к тете Груше, скажи, чтоб скорую вызвала, - и лицо ее было такое бледное-бледное, - сердце у меня, Сереженька.

Я ужасно перепугался – это было куда страшнее моих поломанных солдатиков. Я бросился за печку, налил стакан воды из ведра, холодной-прехолодной воды, это ведро мама еще пару часов назад нашла в себе силы принести из колодца, и вода не успела согреться.

- Спасибо, Сереженька, - прошелестела мама и глотнула этой самой холодной в мире воды, воды из глубокого деревенского колодца. И я бросился к нашей соседке тете Груше, к которой мы ходили летом по вечерам за молоком. Как приятно было идти по лесной тропинке до скрипучей калитки, за которой пряно пахло навозом и в прихожей стояли толпой банки разной величины, ожидая, когда же старые, морщинистые, с навсегда въевшейся в них землей руки тети Груши перельют в них белое теплое молоко. Да, мой дорогой, я так любил вечером на нашей терраске пить это молоко с черным хлебом. И елки кивали большими ветвями, и тянуло из открытой двери теплом летнего вечера, и звезды проглядывали сквозь хвою и чуть заметно отражались в стеклах терраски. Но теперь я прибежал к тете Груше совсем по-другому, я рванул дверь, я взбежал по крутым ступенькам ее прихожей. Она хлопотала над чем-то в кухне и удивленно повернулась ко мне. Я бросился к ней.

- Там мама, мама моя, ей плохо! – и я уткнулся в пахучий старенький тетигрушин фартук. Она запричитала, накинула свою шубейку, и мы бросились к нам, потом к телефонной будке. Потом снова к маме. Весь тот день я помню, как один большой запутанный клубок, который надо непременно распутать, но это так трудно, и пальцам больно. И, главное, я помню, как простился с мамой. Она поцеловала меня, и ее увели в приехавшую скорую, а перед самой машиной она взглянула на меня и что-то сказала, но что – я не смог расслышать. И лицо ее было таким бледным, бледным и беспомощным, бледными были и губы, которыми прошептала она эти так и не расслышанные мной слова.

3. Дедушка.

Тетя Груша отвела меня к себе. В ее загроможденном диванами, ковриками и тумбочками доме мне было очень непривычно. Я вжался в уголок диванчика и пялился в вечно работавший у тети Груши телевизор. Сначала была передача про каких-то механизаторов, потом фильм про усталую тетеньку, которая была где-то начальницей. А потом я задремал. И видел во сне своих солдатиков, только в настоящем виде, видел, как они рубятся друг с другом и даже, мне показалось, что я узнал среди них широкенькую физиономию маршала. А еще мне все мерещилось бледное-пребледное лицо мамы. Да, мой дорогой, конечно, я не мог забыть ее лица, ее бессильной бледности и того страшного стона, который услышал я со двора. Так я на том диванчике и заснул. Тетя Груша укрыла меня толстым одеялом. Я проснулся среди ночи от того, что было душно и жарко. И кажется, до самого утра почти не спал. Рано-рано тетя Груша загремела ведрами, кто-то из деревенских приходил за молоком. Было темно, потом стало лениво светать. Начинался короткий, грустный и ужасно морозный день. Был уже конец декабря, и в четыре часа становилось сумеречно. Весь этот коротенький день я слонялся по двору, а после обеда, когда тетя Груша, подоив корову, отправилась до вечера к соседке, я пробрался к нам на участок. Грустно стоял заваленный снегом летний столик. Противный холодный замок чернел на двери. Недавний снежок припорошил ступени, и казалось, что тут давно-давно никого не было. А я все думал то о своих солдатах там, под замком, - переломанных, жалких, то о маме – и представлял, как на серой больничной кровати, на застиранной наволочке – белеет ее бледное грустное лицо. А снежок все падал медленно на меня, на крышу, на пустой участок, и сумерки, словно большие серые кони, опускали свои нечесаные гривы на все вокруг. Мне стало не по себе, я стал пробираться под окнами нашего дома к дырке в заборе, через которую можно было вернуться к тете Груше, и вдруг какой-то луч света мелькнул у меня перед глазами. Я остановился. В окне нашей комнаты был огонек. Окна были плотно завешаны – так уж любила мама, будто бы боялась дневного света или чужих взглядов. Но за этими занавешанными окнами кто-то был. Все внутри у меня похолодело. И в то же время меня потянуло к этому огоньку, к этому свету. Ведь это был какой-то свой добрый, уютный свет. Но все равно, конечно, было страшно. Я несколько мгновений колебался, но потом решительно поворотил назад. Крыльцо было все так же припорошено снегом. Но замка на двери не было! Более того дверь оказалась чуть приоткрыта. Но, повторяю, мой дорогой, никаких следов на ступеньках крыльца, понимаешь?

Не знаю, как я решился, как не умер от страха, по-моему, я вообще потерял в то мгновение ощущение реальности, но все-таки я поднялся по таким знакомым ступенькам, открыл такую родную, такую привычную дверь, совершил тысячу раз проделанный путь от терраски через холодные сени к двери в основную комнату и открыл эту дверь. Осторожно, медленно-медленно я приоткрыл эту дверь и заглянул в щелку. Да, там было светло. Но свет был неяркий, тихий свет, свет от керосиновой лампы, которая стояла на столе и горела. Да-да, от той самой керосиновой лампы, которая лежала среди всякого хлама на чердаке, а теперь стояла на столе в углу комнаты, и стол был незнакомый, крытый зеленым сукном, на нем были бумаги, пара толстых книг, но главное, главное, что над этими книгами, над бумагами горбился старый-престарый человек в пегой шерстяной кофте. Постой, постой, не этой ли кофтой, а вернее, ее останками была заткнута щель на чердаке? Может быть, может быть. У человека была седая голова, и плечи под кофтой были такие слабые, худые. И я видел его руки – это были очень морщинистые, желтоватые руки глубокого старика. Они чуть дрожали, придерживая такой же, как они, желтоватый листочек. А потом он оглянулся. Он посмотрел на меня – у него были большие серые глаза, белая бородка, очочки с тонкими дужками, по щекам вкось залегли глубокие морщины, от глаз расплывались добрые лучики.

- Заходи, заходи, Сереженька. Здравствуй!

И тут я понял, что это же мой дедушка. Я узнал его совершенно ясно, ведь у мамы было много дедушкиных фотографий именно в таких очках, такой кофте. И я вошел в комнату и стал перед ним в нерешительности. Страха, конечно, уже никакого не было, хотя я и мог бы спросить себя, откуда здесь мой дедушка. Но я про все забыл. Мне было совершенно понятно, что вот он здесь, перечитывает свою рукопись о Писемском, делает правку. А еще, когда я вошел, ко мне тихо, ласково подошла вставшая из-под стола большая рыжая собака – охотничий сеттер. Конечно, ведь мой дедушка был страстный охотник и без своего любимого сеттера никуда не ходил. Сеттер ткнулся мне в ладонь мокрым носом, и тогда страх меня вовсе покинул. А дедушка улыбался и смотрел на меня долго-долго, словно не мог насмотреться. И было ясно, что он только и ждал меня, и любил меня, как папа, как мама, может даже больше, как-то спокойнее, тише и глубже. Он ничего не говорил, только смотрел. И я вдруг понял, что должен заговорить сам, а еще я понял, что дедушка, конечно, очень много знает, много-много, больше, чем все люди на земле, знает то, чего и знать-то нельзя, невозможно.

- А что с мамой будет, дедушка? - чуть слышно выговорил я.

- Ей еще разрешили пожить с тобой, она скоро выздоровеет, вернется к тебе, ее заберут гораздо-гораздо позже, - как будто почти без слов сказал дедушка.

- Кто заберет? – взглянул я на дедушку.

- Вестники, - всмотрелся в мои глаза дедушка своим мягким, теплым взглядом.

- А куда они ее заберут?

- Скорее всего туда где сейчас живу я, если только все будет благополучно.

- А где ты живешь?

- Да вон там, разве ты не видишь? – явственно и громко проговорил дедушка и тут…

Да, мой драгоценный, конечно, все дальнейшее было для меня удивительно, непостижимо, странно, но слишком похоже на сон, на сказку. А вот это было реальней, жизненней, и оттого, вероятно, еще непостижимей, еще странней, чем то, что произошло потом. И длилось-то это всего одно краткое мгновение, когда дедушка поднялся с кресла, подошел к окну и отдернул тяжелую штору, которой мама так тщательно занавешивала окошко, и оттуда брызнул непередаваемый, ни с чем не сравнимый свет. Да-да, я, надеюсь, смогу в общих чертах рассказать тебе о том, что произошло дальше. Однако все последующие события не идут ни в какое сравнение с этим светом. Но как описать его? Как описать то, что увидел я в этом свете там, за окном. То ли золотистая дорожка между цветущих деревьев, то ли серебристый ручеек и склон холма, покрытый мягкой зеленой травой, летнее легкое небо, большая белая лошадь возле колодца, - нет-нет, все это не то. Слов я не смогу найти. Одно только скажу. С тех пор, когда мне бывало хмуро на душе, в самые трудные моменты жизни, я вспоминал то окошко, тот свет, и дорожку, и ручеек, и лошадь. И мне непременно становилось легче, веселей…

Мы стояли с дедушкой и смотрели буквально три секунды, но окно уже распахнулось, пахнуло теплом, запахом роз, донеслось лошадиное ржанье, а еще зазвучала где-то далеко какая-то тихая мелодичная песня. Если бы только я был композитором, мой родной, то я обязательно написал бы музыку, хоть чуть-чуть похожую на эту песню, и думаю, тебе эта музыка страшно понравилась бы. Ты бы просил играть ее еще и еще. И может быть, в этой музыке было бы гораздо больше того, что описало бы увиденное, пережитое мною в те краткие мгновения…

4. Дырка в заборе

Ну а потом дедушка спросил про солдатиков.

- Как, - спросил, - наши солдатики?

- Плохо, - ответил я просто.

- Знаю, - снова внимательно всмотрелся в мое лицо дедушка. А я все глядел в то окошко и видел с горечью, как оно потухало, как пропадала дорожка, свет, затихала песня, как снова там кружились снежинки и большие темно-серые кони сумерек уныло плелись по низкому небосводу, таща за собой какую-то тяжелую поклажу, полную холодной темноты. И только керосиновая лампа отбрасывала слабый отблеск на погружавшийся во тьму по-зимнему сирый участок.

- А что же делать? – как-то безнадежно спросил я.

- Ты можешь помочь, только тебе будет трудно, очень трудно. Так трудно, как никогда не было. Но ведь мы с тобой должны отвечать за тех, кого сделали сами, правда? Мы ведь можем ради них кое-что потерпеть? – и дедушка что-то стал писать у себя на листочках, а пламя в лампе заплясало, отбрасывая неровные, живые тени на бревенчатых стенах. И вдруг мне стало ужасно страшно. Почему я должен что-то терпеть, я маленький, слабый? И ведь эти солдатики - это только игрушки… Разве я смогу, если будет трудно, да еще и очень? Нет-нет…

- А это обязательно, чтоб трудно? - нерешительно выговорил я.

- Никто тебя не заставляет, Сережа. Можно оставить все, как есть, - поднял на меня дедушка большие глубокие глаза с лучиками морщин. - В конце концов, это ведь просто игрушки, - повторил он неожиданно мои собственные мысли. А потом лампа вспыхнула на мгновение и погасла, силуэт дедушки стал растворяться во тьме, моя родная комната стала таять, и я увидел себя вновь во дворе. Окна дома были совершенно темны, я бросился к двери – там висел замок. На меня навалилась ужасная тоска, обида, досада. Да, мой дорогой, может быть, мне было так досадно, как человеку, у которого перед носом ушел поезд, поезд до станции его мечты, поезд, едущий туда, куда уже много лет мечтал он отправиться. Казалось, я потерял какую-то самую бесценную драгоценность.

- Дедушка, дедушка, - стал кричать я, - я попробую, я сделаю то, что нужно!

Но окна были темны, и вдруг мне померещился свет – он мелькнул уже не за окном, а возле заднего крыльца. Будто скрипнула дверь, мне послышались шаги, а потом мне в ладонь ткнулся мокрый нос.

- Сеттер, ты здесь! А где дедушка? – оглянулся я, но кругом было темно. Только пес вилял хвостом, ластился и поскуливал, как будто прося чего-то. А потом он бросился к той самой дырке в заборе, через которую я проник на свой участок от тети Груши, и я побежал за ним, время от времени в надежде оглядываясь на темный пустой дом, на заснеженный участок, на тишину этого угасающего декабрьского дня, короткого-прекороткого холодного дня…

А вот и дырка. Сеттер прыгнул вперед меня, я протиснулся за ним. Как часто летом лазил я через эту дырку к Алешке – внуку тети Груши. Мы с упоением играли с ним в целом конгломерате тетигрушиных сараев, где можно было ловить шпионов, штурмовать крепости и совершать космические перелеты. А теперь за этой дыркой должен был быть только снег на давно убранном огороде да дребезжащая консервная банка на высоком шесте – жалкая модернизация огородного пугала…

Но когда я просунулся между ветхих досок забора, когда я, зацепившись за гвоздь, чуть не угодил лицом в снег и поднялся, отряхиваясь, то вдруг ясно понял, что все вокруг меня стало другим. Да-да, мой милый, мой драгоценный сынок, со мной произошло то, что происходило с десятками сказочных героев и что всегда как-то беспокоило и манило меня, когда я читал вам, моим детям, детские книжки. Я очутился в другом, фантастическом мире. И первое, что я увидел – это был отряд марширующих по площади бравых солдат. Звучала барабанная дробь, которая до странности напоминала мне стук маминой печатной машинки, солдаты уверенно размахивали руками, а на небольшом возвышении у самого входа в прекрасный замок герцога стоял маршал, грузный, массивный мужчина. Он с довольной улыбкой взирал на своих питомцев.

- Раз-два, раз-два, - стучали металлические каблуки, мелькали зеленые мундиры, взлетали и опускались блестящие ружейные стволы, а маршал глядел на все это с упоением. Вся площадь и прилегающие к ней улицы были украшены флагами и транспарантами. Дворец был декорирован алыми и голубыми тканями, и только одно окно чернело какой-то темной занавеской. И там, за этой занавеской, мне кажется, я различил бледное худое лицо, такое молодое, такие несчастное лицо, лицо молодого герцога, он страдал, он ждал помощи, но знал, что помощи он не получит, потому что его сторонники перебиты, потому что маршал завладел всеми секретами герцогства, потому что зло и предательство вошло в маленький мир его владений. И я понял тогда, что должен непременно проникнуть к герцогу, должен поддержать его, должен сделать все, что в моих силах. Только как? Ведь я, на самом деле, маленький жалкий мальчишка, к тому же трусоватый и слабый. Но все равно – мне нужно к нему попасть. Я, было, рванулся через площадь к парадному входу, но один из тех солдат, что оцепили площадь, отшвырнул меня тупым концом алебарды (ох, и здорово у меня потом ныло плечо!), и я понял, что должен искать обходных путей. И тут я увидел сеттера. Того самого дедушкиного сеттера. Только он был немножко другой, как будто худее, жальче, шерсть висела у него клоками, и он, бедный, был облеплен репейниками и собачьими колючками, словно он продирался долго через какой-то чертополох. Он, как и прежде, ткнулся мне в руку своим мокрым носом и побежал в сторону в темноту кого-то узкого переулка. И я догадался, что должен идти за ним. Может быть, он знает обходной путь, знает черный ход, по которому можно проникнуть во дворец, добраться до той комнатки наверху, где, бледный, покинутый всеми, заламывает руки молодой герцог. И я кинулся вслед собаке. Меня поразило, как изменился город, стоило мне отойти на несколько десятков метров в сторону от площади. Уже не видно было транспарантов и алых полотнищ, не слышно было звуков торжественного марша и цоканья металлических каблуков. Но стало сумеречно и мрачно. Бедные, словно ободранные улочки, кое-где разбитые окна, сорванные вывески торговых лавок. В домах темнота. Редко-редко кое-где горела масляная лампа, и, заглядывая в окна, я не раз видел женщин в черном и грустных детей, которые сидели в комнате в горестном молчании. А в одной комнате я увидел даже гроб. Как мне было страшно, как зябко, мой милый дружок! Ты, наверное, легко можешь это себе представить. Как мне хотелось обратно! А еще я все вспоминал маму, ее бледное лицо, и папу, папу я тоже вспоминал, как он стоял застывший среди комнаты, когда я поздно вечером вышел из детской, потому что никак не мог заснуть. И мама говорила какие-то сердитые, колючие слова. А он жалко молчал. А потом, не глядя, развернулся и хлопнул дверью. Ах, как это было больно и глупо. И это я почему-то ужасно явственно вспомнил. И тут я остановился. Между двумя старыми домишками был проход, темный проход, заваленный досками и каким-то еще мусором. А в конце прохода был забор. Очень знакомый забор с парой отодвинутых досок, так что получалась дырка, такая же, как та, в которую можно было пролезть из тетигрушиного участка к нам. И я рванулся в этот проход, пробрался по доскам, чуть не упал, зацепился за гвоздь, порвал, кажется, штанину (вот мама будет ругаться – мелькнуло в голове досадной ремаркой) и приник к этой дырке в заборе.

А там, в дырке, тихо падал снег, и темнел наш участок, наш дом…

Я собрался уже улизнуть туда, вернуться, забыв про все эти странные печальные улицы, площадь, юного герцога – все это в конце концов какая-то игра фантазии, ведь правда, правда? Ты меня понимаешь, мой мальчик, как мне хотелось домой, обратно, только, только… Мамы-то в доме не было, и окна нашего дома были чернее ночи, а папа летел сейчас где-то очень высоко и далеко, быть может, над атлантическим океаном, ведь он был пилотом международного класса, и вовсе не собирался (хотя, конечно, очень хотел) вернуться к нам… Да, и все-таки мне так хотелось домой. И тут я услышал поскуливание. Я оглянулся. Сеттер, чуть освещенный одиноким уличным фонарем, стоял в проходе. Он жалко глядел на меня своими большими круглыми глазами, и уши его так грустно, обиженно висели. И собачьи колючки запутались в шерсти, покрывавшей эти длинные уши. Он скулил, он ждал меня, этот сеттер, дедушкин сеттер, и я вспомнил дедушку, его глаза с лучиками морщин, его тихое, доброе лицо… А потом вспомнил герцога, вспомнил сумеречные улицы, окна, где тускло горели масляные лампы, и молчали дети…

А потом я опять взглянул между досок и увидел, что там нет уже нашего участка, нет дома, а тянется вдаль узкий переулок, еще более мрачный и пустынный, чем предыдущие улочки.

5. В замке

Сеттер был уже рядом со мной, и он первым прыгнул в эту дырку, побежал по мощеному камнем переулку. Не глядя перед собой, я бежал вслед за ним, я старался не отстать. Но сеттер и не очень-то спешил, он был такой старый и усталый, он и не мог быстро бежать. А потом переулочек свернул левее, вдали замелькали огни парада, и я уткнулся во что холодное.

- Ты куда, голодранец? – пророкотал голос солдата, который опустил передо мной алебарду, и ее холодный металл был у самой моей груди.

- Я… я к фрау Шпете, несу домашние яйца на маршальскую кухню, - неизвестно почему соврал я. Алебарда поднялась, и я побежал дальше.

И вот уже передо мной была невысокая каменная стена, отгораживающая задний двор замка. Это была глухая стена, и мы бегали вдоль этой стены без всякой надежды несколько минут, пока сеттер ни ткнулся в крошечную дверку. Может быть, это была дверка для кошек или для каких-то хозяйственных нужд, но эта дверка неожиданно поддалась, и я еле-еле пролез в нее вслед за моим провожатым. А потом я подбежал к подвальному входу. Это был очень грязный низкий вход, но сеттер подвел меня прямо к нему, он гавкнул на обитую ржавым железом, совсем не дворцовую дверь, но в ответ только отдаленные звуки марша донеслись с площади, а еще, может быть, чей-то плач… Тогда он гавкнул еще и еще, и тут дверь распахнулась, да еще как - резко, гневно, так что сеттер едва успел избежать удара, и на пороге появился солдат, мрачный, сердитый, в железных сапогах.

- Ах ты, тварь, - гаркнул он и с размаху хотел ударить сеттера своей кошмарной длинной плеткой, но кажется, промахнулся.

- Беги, сеттер, дальше я сам, - шепнул я, но не успел даже оглянуться на него, потому что железные пальцы схватили меня за ухо и втащили в сумрак прихожей.

- Эй ты, постреленок, чего тебе тут нужно? – закричал солдат.

- Я несу яйца для фрау Шпете, - прошептал я.

- Твоя фрау Шпете давно уже надулась пивом и дрыхнет у себя в каморке, а ты мне напоминаешь мелкого шпионишку, а не мальчика на побегушках. Надо бы с тобой разобраться, - и он поволок меня куда-то во тьму коридора, где по стенам висели топоры, вилы и оглобли, а в углах стояли зловонные бочки. Я отчаянно вертелся в его руках, а он ругался и шпынял меня коленом, и тут я увидел проход в стене, крохотный и едва заметный. Я вывернулся и цапнул солдата за палец, он взвизгнул и выпустил меня, а я юркнул в низкий проход, куда ему со всеми его доспехами и оружием было просто не пролезть. Проход был темный, казалось, я застряну в нем или задохнусь. Позади раздавались крики солдата, стук каблуков его сотоварищей, а впереди была только тьма. Стенки прохода теснили меня, и вдруг я увидел светлое пятно, оно приближалось, дрожало, мерцало и, наконец, превратилось в свет закоптившейся лампы под потолком кухни. А сам я оказался в углу кухни. Видимо, это был проход, по которому что-то доставляли на кухню, минуя длинную сеть коридоров. Посреди кухни раздавался храп. На табуретке, положив голову на разделочную доску, спала толстая кухарка. Рядом с ней стояла недопитая кружка пива, а на поясе болталась огромная связка ключей. Я ни о чем не думал в то мгновение, мне, мой дорогой, просто было не до размышлений или планов. Тем более в отдалении, я слышал, раздавался стук металлических каблуков. Конечно, солдаты знали, что проход ведет на кухню, и рассчитывали перехватить меня здесь. Стук шел с правой стороны, он неумолимо приближался. А в глубине кухни, слева, начиналась какая-то еще лестница. И мне не было никакого больше выбора, я бросился к этой лестнице, но перед этим я сдернул с пояса у фрау Шпете (а это, конечно, именно она спала посреди кухни) связку ключей. Мне кажется, я вспомнил в тот момент всякие сказки и приключенческие повести, которые во множестве мне читала мама, и поступил так, как поступали герои этих сказок и повестей. С ключами в руке я бросился вверх по лестнице. Лестница была грязная и темная, но я бежал и бежал. Не знаю, откуда у меня взялись силы, но я пробежал три, четыре, пять пролетов этой лестницы, остановился, чтобы перевести дыхание, и тут снова услышал стук каблуков, железных каблуков солдат. Да-да, там явно была не одна пара этих проклятых каблуков. И я побежал дальше, все вверх и вверх. Я точно знал, что двигаюсь в правильном направлении. Конечно, эта лестница в ту комнату на самом верху, где ходит из угла в угол бледный герцог, молодой герцог, которому отец оставил в наследство свои владения, но коварный маршал отнял у него власть. И хотя молодому герцогу и не нужна была власть, знаешь, мой мальчик, ведь он был ужасный мечтатель, этот герцог, он любил смотреть на небо и читать старинные, пожелтелые книги в кожаных переплетах, а еще он очень любил огонек лампады перед нежным и чистым лицом Прекрасной Девы. Да-да, ему не нужна была власть, но молодой герцог знал, что маршал жесток и корыстен. Жители его владений будут несчастны под властью маршала. И он должен отстоять свое право на престол, чтобы спасти своих подданных, чтобы горе и скорбь не стали постоянными гостями их обнищавших жилищ. Он знал это и поэтому вел борьбу с маршалом, но борьбу неравную, борьбу, обреченную на поражение, если только не придет помощь, помощь свыше, помощь от меня, от слабого, семилетнего мальчика. Каблуки стучали еще довольно далеко, а я бежал все выше и выше, шестой, седьмой пролет. Стало совсем темно, только какой-то слабый огонек мерцал впереди. Это была сальная свечка над дверью, над той дверью, в которую упиралась лестница. Дальше пути не было. Каблуки стучали все отчетливее и яснее. А я вдруг вспомнил дедушку, его длинные красивые пальцы, как он писал что-то на старых листах бумаги. А еще тот мамин крик. Как тогда стало мне страшно! А еще самолеты – они летали так высоко, и в одном из них, конечно, был мой папа… В моей руке была связка ключей, ведь неспроста я выхватил ее у спящей фрау Шпете, ведь, как во всех повестях и сказках, эти ключи должны спасти меня. И я стал вставлять их один за другим в большую ржавую замочную скважину. Один, другой, третий ключ, но все напрасно. Ни один не подходил. А шаги стучали все громче, они были все ближе. Их было много – этих резких металлических шагов. Тук-так-ток, - выстукивали эти шаги. Еще один ключ, еще, - нет, не подходит. И дверь эта – ведь она непременно ведет в комнату к молодому герцогу, и он уже слышал меня, он уже подошел к двери с той стороны, он уже отодвигал защелки, и вот-вот дверь откроется. А шаги все ближе. Тук-так-ток, - наверно, им остался только один пролет. А там, с той стороны, уже отодвинут последний засов, уже с трудом, еле-еле начинает открываться дверь – ведь эта тайная дверь, запасная, ее не открывали, быть может, с тех самых времен, как против прадеда молодого герцога было совершено покушение, и именно через эту дверь проник убийца, коварный бессердечный наемник… Да-да, мой дорогой, дверь открывалась, но очень медленно, а шаги были все ближе, шаги уже были за моей спиной, и я боялся, я не хотел смотреть назад. Я смотрел только на эту дверь. А там за ней, там был солнечный свет, был холм, покрытый зеленой травой, белая лошадь. Или нет, мне это только так померещилось на мгновение, когда сердце зашлось от ужаса, и ледяная рука сжала мне плечо.

- Ага, оборванец, ну и заставил ты нас побегать! – прорычал солдатский бас.

Они вели меня, опутав веревками, они посмеивались надо мной.

- То же, наверно, герцог, решил прийти на помощь этой размазне, а тот и дверь-то открыть не может, - смеялся один из них, - дайте-ка мне эту старую миску, мы наденем на его глупую башку. Вот-вот, прекрасный венец для благородного принца соседней державы, - так они гоготали и их плетки щелкали у самых моих ног. А я ни о чем не думал. Ведь о чем тут можно думать, когда просто все совсем плохо, так плохо, как, может быть, почти никогда никому не было. Когда меня вели через двор, было уже темно, и ветер рвал осенние листья. Солдаты толкали меня в спину алебардами, и я падал. Вставая очередной раз, я ощутил холодное, но ласковое прикосновение – это нос сеттера ткнулся в мою ладонь. Он был тут, во дворе, он ждал меня. Я видел в темноте его большие круглые, умные глаза. Он полз рядом со мной, он поскуливал чуть слышно. И я сразу понял, что не все потеряно. В том, что происходит со мной, есть смысл. И я поднял голову, я как-то собрался с силами, я больше не падал от их дурацких толчков. Они ведь несильно меня толкали, так, скорей, в порядке насмешки. Я шел спокойно, потому что каждый мой шаг был зачем-то нужен – тут не было сомнения.

Холодная комната в подвале двухэтажного флигеля на задворках замка. Тяжелая цепь, которая пахла железом, - ею сковали мои ноги. Каменный пол. А на самом верху крохотное окошко. И как смешно, представь себе, как задорно, пыхтел в это окошко мой сеттер. Он был рядом. И мне было не страшно, хотя я ведь ужасно трусливый. Я даже преспокойно заснул на этом холодном полу. Подушкой служила мне ступенька у самой двери, а матрасом – грубые каменные плиты. Но я спал, как на перине. Разве так может быть? – скорее всего, удивишься ты. Может, может, особенно, когда ты пробежал тысячи шагов по самой крутой лестнице, когда потерял все силы и забыл обо всем на свете, кроме усталости и гула в ушах. А еще когда – ты посреди всего этого ужаса чувствуешь почему-то, что в глубине тебя рождается, растет, расцветает тихая радость.

Рано утром они вытолкали меня на тот же двор. Ветер стих, и желтые-желтые листья так тихо, так неподвижно висели на поникших ветвях, и только очень редко падали на землю. Падали медленно, и я смотрел на каждый листок и прощался с ним, как с лучшим другом. Я искал глазами сеттера, когда меня вели по дворцовому парку, я искал его, но его не было, он куда-то пропал. Я боялся, что его тоже схватили, пока он сидел у моего окошка и смешно пыхтел. Но листочки, эти рыжие листочки – они словно были следами моего сеттера. Я глядел на них, и мне становилось ясно, что сеттер здесь, пусть его не видно, но, конечно, он со мной. Он рядом. А потом меня втолкнул в огромную залу. На том конце зала стоял трон, он был изукрашен изображениями львов, а на троне сидел толстенький коротконогий маршал. Меня подвели к нему поближе. И я смотрел в его лицо, а он не смотрел на меня, он смотрел в сторону. Я видел его широкие скулы, сероватые щеки, узкие глазки. И я прекрасно узнавал того самого маршала, которого сам отлил в дедушкиной форме. Да-да, мой родной, я совершенно отчетливо видел, что этот маршал, как две капли воды похож на оловянного солдатика из тех, что жили на папином диванчике в нашем доме. А он, наконец, повернул ко мне лицо и впился в меня своими ледяными глазками.

- Кто ты и откуда? – спросил маршал.

- Тебе не понять, - ответил я просто.

- Как ты разговариваешь с правителем, - рявкнул дюжий солдат, стоящий подле меня. Он влепил мне подзатыльник, и я чуть не свалился, и слезы брызнули из моих глаз. Я разревелся, как глупый детсадовский малыш, я всхлипывал, сопел, а маршал тупо смотрел на меня, а я думал:

- А ведь я мог бы прекрасно не заливать свинца в форму этого толстоморденького солдатика. Ан, нет, дело сделано, теперь он сидит здесь и смотрит на мои слезы, - и я вдруг успокоился.

- Хватит, - сказал я сам себе, - ты должен держать себя достойно и показать им, кто здесь главный.

- Зачем ты хотел проникнуть к мятежному юнцу? – рявкнул маршал, и глазки его сверкнули свинцовой ненавистью.

- Это не юнец, - ответил я, - это истинный правитель герцогства, наследный правитель.

- И эта малявка будет еще поправлять меня! – выкрикнул маршал. – Говори, а то я велю отвести тебя в пыточную.

Но я молчал. Я вдруг опять забыл обо всем на свете, только помнил, как мама покупала мне апельсиновый сок в буфете спортивного комплекса, где я занимался фигурным катанием. И как мы шли потом по липовой аллее к метро, и я подбирал липовые орешки и раскусывал их, и вкус апельсинового сока мешался с суховатым привкусом липовых орехов. А мама все что-то мне рассказывала об Армении, о горе Арарат, ведь она только что ездила от своей газеты в командировку в Армению, и видела там заснеженную вершину Арарата, а еще горное озеро Севан с ледяной водой и раскаленными камнями у берегов.

- Говори, - взвизгнул маршал, а рука солдата сжала мне плечо до боли.

А ведь я ужасно не любил фигурное катание. Во-первых, это совершенно девчачье дело, во-вторых, может, кататься – это еще ничего, но всю осень и весну мы только и делали, что бегали в душном зале, да и зимой, когда все-таки выходили на каток, все эти «пистолетики» да «ласточки» – это ведь никому не нужно, и трудно, и к тому же очень скучно. А еще – я там ужасно разбил нос, когда делал очередную «ласточку». Кровь залила мне всю одежду, она никак не хотела останавливаться, и с тех пор при малейшем насморке у меня обязательно начинала течь кровь. Вот и сейчас, когда солдат очередной раз злобно отвесил мне подзатыльник, кровь так и хлынула на пол этого гигантского каменного зала, и маршал заверещал, как ужаленный, - он, оказывается, не переносил вида крови.

- Уведите его, уведите, - верещал он. – Казнь назначаю на после обеда, оповестите всех в городе. Объявите, что будут казнить опасного мятежника, возмутителя народа.

7. Казнь

В моей темнице мне дали оловянную миску с жижицей, в которой плавало три вермишелины. Она плоховато пахла, но я ее все-таки съел. Пусть знают, что я совершенно спокоен и потому не потерял аппетит. Съел я и сухую горбушку, но не всю, половину я положил в карман, потому что возле входа в подвал вечно порхали воробьи, ужасно худые, ободранные воробьи, они были очень похожи на моего сеттера, я чувствовал к ним такую же нежность, и я хотел непременно накрошить им половину горбушки. Пусть полакомятся. Я хотел накрошить им этот сухой хлеб, когда меня поведут на казнь. Да-да, на казнь, мой дорогой, ты и представить себе не можешь, что это значит – знать, что тебя вот-вот поведут на казнь. Ты думаешь, я боялся и переживал? Нет. Я вообще ни о чем не думал, ничего почти не чувствовал. Знал, что поведут – вот и все. Заботился лишь о том, чтобы успеть кинуть воробьям раскрошенную горбушку. Ох и весело они слетятся на эти крошки, стоит только пройти двум солдафонам, ведущим меня на казнь.



Pages:     || 2 |
 



<
 
2013 www.disus.ru - «Бесплатная научная электронная библиотека»

Материалы этого сайта размещены для ознакомления, все права принадлежат их авторам.
Если Вы не согласны с тем, что Ваш материал размещён на этом сайте, пожалуйста, напишите нам, мы в течении 1-2 рабочих дней удалим его.