WWW.DISUS.RU

БЕСПЛАТНАЯ НАУЧНАЯ ЭЛЕКТРОННАЯ БИБЛИОТЕКА

 

Ю.Г.Забусов

СУТКИ ПЯТИ

ПОВЕШЕННЫХ

(записки судмедэксперта)

Предисловие

Юрий Георгиевич ЗАБУСОВ (1936–2004), кандидат медицинских наук, доцент, автор множества научных публикаций, в течение долгого времени работал врачом судебно-медицинским экспертом в Казани в гистологическом отделении бюро судебно-медицинской экспертизы.

Юрий Георгиевич был специалистом высокой квалификации, обладал поистине энциклопедическими знаниями в медицине и не только, владел несколькими иностранными языками. Всю жизнь он учился сам и учил других, был наставником и учителем для многих судебно-медицинских экспертов.

Он был разносторонне одаренным человеком, обладал несомненным литературным даром, в чем читатель сможет убедиться, являлся автором прозаических и поэтических произведений.

В 70-е и 80-е годы прошлого века Юрий Георгиевич дежурил в составе опергруппы УВД по г.Казани и выезжал на места происшествий в качестве судебно-медицинского эксперта. События, описанные в этом рассказе, произошли во время одного из таких дежурств и являются подлинными, как и действующие персонажи. Следует отметить, что Юрий Георгиевич до самого последнего времени занимался проблемами суицидологии применительно к судебной медицине, автор многих научных публикаций на эту тему, что и нашло отражение в данном рассказе.

Рукопись рассказа, как и другие произведения Юрия Георгиевича, была обнаружена уже после смерти автора. По всей видимости, это одно из немногочисленных литературных произведений, героем которых является судебно-медицинский эксперт, и где показана специфика его работы.

Д.м.н., доцент В.А.Спиридонов

СУТКИ ПЯТИ ПОВЕШЕННЫХ

1

Читали «Рассказ о семи повешенных» Леонида Андреева? Знаменитый был рассказ. Скорее – повесть. О ней (или о «Бездне»?) Лев Николаевич Толстой сказал: «Пугает, мол, Леонид, а мне не страшно».

А рассказ (или повесть) сильна и ясно написана. Обреченность вечной разлуки, темное утро казни, прощальные нежность и мужество террористов и животный ужас уголовника.

– Меня не надо вешать, – монотонно твердит убийца Янсон, – м е н я н е н а д о в е ш а т ь.

Но люди часто вешаются сами. И все чаще[1]. Лезут в петли в ночных и утренних садах и лесах, в сараях, в совмещенных и раздельных санузлах. Тщательно запирают двери, чтобы не успели спасти[2], чтобы никто не вырвал у противоестественной желанной душной смерти.

Я опишу пять повешений из давнего уже морозного марта 1983 года.

Сам я в этом тексте (еще раз подумайте, надо ли вам его читать) – в роли дежурного судебно–медицинского эксперта, точнее специалиста в области судебной медицины в составе оперативной группы Управления внутренних дел горисполкома (УВД). Здесь юридическая тонкость: эксперт дает заключения, а специалист – только рекомендации. Специалист помогает на месте происшествия в деталях, касающихся трупа или следов преступлений иного рода (но только касающихся человека), но только в пределах прямых нужд оперативной группы; сохраняет следы и объекты для последующей судебно-медицинской экспертизы.

Судмедэкспертом я стал после краха научной карьеры. Что же? «Кто не сшибал верхов, тот не познал глубин», – писал Андрей Вознесенский.

Быстро и без особого интереса я познавал эти самые глубины. Без интереса, но с нарастающим удивлением.

Пять повешенных за одно суточное дежурство – много для миллионного города, но 1-2 – дело обыденное. Дежурил я тогда по три раза в месяц и мог бы рассказать о 250 повешенных, но это был бы уже не очерк, а научное исследование.

В те годы работы на такую тему не печатались (с самого 1927 года, когда выпустил М. Гернет «Моральную статистику»). Пробивались статейки и сборнички суицидологического отдела ВНИИ психиатрии, но, конечно, без всяких цифр и показателей – интенсивных и экстенсивных[3]

.

Был понедельник. Перед женским днем сильно потеплело, потекло, опали сугробы. Но через неделю грянул вполне арктический мороз, захрустели промороженные вешние воды. Вновь покатилась поземка и серая крупа скапливалась в выбоинах неровных тротуаров.

Первый выезд уже в восемь утра. По будням мы днем ездим со следователями райпрокуратур на милицейских машинах райотделов. С машинами и с бензином там всегда плохо, и на этот раз за мной пришла нелепая колымага с надписью СПЕЦМЕДСЛУЖБА. Вытрезвители с утра не сильно загружены.

– Что у вас?

– Висит, – сообщил сержант безмятежно.

– Следователь?

– Заедем. Не везет вам, доктор, рано начали.

Следователь оказался незнакомый, пахнущий юрфаком. С такими труднее: старательны, многословны в описаниях, но упускают суть. Один юноша при мне, описывая обстановку весьма захламленной комнаты, где и произошло-то всего- навсего отравление снотворным, внес в протокол, среди прочих бесчисленных предметов, свои собственные портфель и трость–зонтик, им же поставленные в угол… Парни еще играют в следователей, подстраиваются под начальство, не обтерты еще, и не упрощены банальностью и обыденностью ситуаций на 99% замерзшая земля и клочки так называемых мест происшествий или мест обнаружений трупов.

Юному следователю пришлось лезть в громыхающее и навсегда пропахшее рвотой нутро автовытрезвителя. Сержант замкнул его снаружи, и ехал юноша, что поделаешь, как лягушонка в коробчонке, все десять минут до улицы Ш.У.

Поднялись по лестнице «малосемейного дома», или малосемейки, где длинные коридоры и микроквартирки с некоторыми удобствами. Селят тут рабочих- молодоженов, это как бы даже награда, и они, в ожидании «настоящих» квартир рожают детишек, а детишки растут куда быстрее, чем новые дома. Оттого коридоры заставлены колясками и завешены пеленками.

30…..35…36…

В 37–й комнатке повесился двадцатисемилетний шофер. Он лежал, громадный, через все десять квадратных метров от окна до шкафа, и бурая странгуляционная борозда насмерть перечеркивала его толстое бритое горло. Руки раскинуты через весь пол от огромной двуспальной постелищи до детской кроватки. Еще в комнатке сервант со скромным набором рюмок и чашек, а на нем горой пушистые кошки и мишки, что стоят 15 рублей и более и, наверно, меньше радуют детей, чем фабрики игрушечные, что за счет подобных крупногабаритных чудищ, надо думать, легко выполняют свои планы по валу и финансам.

Едва устроились у кухонного стола, записали понятых. Тут бы мне и диктовать, но юный следователь начал по учебнику криминалистики: комната находится там–то, вдоль стен по часовой стрелке то-то и то-то… И так полчаса. Все переписал, а две пустых бутылки из-под «Агдама» не заметил. А они стояли под столиком и имели значение.

Наконец, обращаемся к трупу. Диктую позу, одежду и, главное, в кармане джинсовой куртки нащупываю письмо[4]

. Предсмертное. Два листка в линейку, вырванные из школьной тетрадки. Без знаков препинания, только восклицательные знаки.

«Мама и братик Вася простите плохо делаю решил утти из жизне жизнь меня мучила жаль дочку а Людке простить не могу!!! Сколь уж раз уговаривал не блядуй!! Будь как порядочная за ради дочки будут у нас и квартира и жигуль!! А ей пять кобелей не хватит золото курва любит не даром дает не ночевала дома а я в пять утра пришел принимать смену так она со сменщиком лежит в салоне сзаде и трясут весь автобус я конечно взял его за жопу а он говорит чево возникаешь я же не бесплатно вам пригодится в бюджет смеется гад я их искровенил а они меня под статью подводят в отделе капитан сказал три года посидишь ребята смеются я жить не хочу и в зону не хочу нет правды!!! Простите дорогая мама и братик Вася поклон родным схороните в деревне рядом с папой».

Написано крупными неумелыми буквами. На предпоследней строке буквы выросли и перекривились:

Т Р У Д Н О Н Е М О Г У,

Потом строка последняя, дрожащая, с разбегающимися в страхе буквами:

С Х О Д И Л В З Я Л Д В Е Б О М Б Ы Т Е П Е Р Ь М О Г У.

И то сказать, смог. Глупая, ревнивая громадина. А бомбами у нас называют бутылки вина по 0,75 литра.

Тут следователь допустил ошибку. Обычно такие записки в протокол не переписывают, а «приобщают». В протоколе только указывают наличие документа, начинающегося такими-то, а кончающегося такими-то словами. Но следователь (не верю, чтобы умышленно – это было бы слишком правильно и справедливо) переписал все письмо, что означало п р о ч е с т ь все письмо понятым. Понятыми (и понятливыми) в рабочее время могли быть только две молоденькие мамы, поминутно отбегавших от двери (в комнате они не вмещались) к своим пеленкам и детишкам.

Надо было видеть, как остро заблестели их глазки и зашевелились губки, готовые передать вопль самоубийцы всем–всем. Не жизнь будет распутной Людке в этом коридоре.

Тут явилась и сама Людка – тип раскормленной продавщицы: румяна, бела, волосы платиновые и вправду золото везде – в ушах, на пальцах, запястьях, шее… Одета во что-то вязаное, ажурное, с прорезями – из них розовая мякоть прет, как тесто. Секс-бомба прямо-таки, мегатонночка.

И ей дал жестокий (или неопытный?) следователь письмо. Дальнейшее передать словами трудно. Низкий крик, взвизг, что-то вроде:

– Ай! Что наделал? Врешь. Врет все! Я докажу! Не верьте! О–о–о!

Смотреть на это голое лицо было стыдно.

Тут очень тяжкие мерные шаги прозвучали по коридору. Могучий парнюга (парень – здесь не подходит), согнув голову, пролез в дверь, отодвинув баб–понятых.

Это был, без сомнения, братик Вася, еще огромнее, чем повесившийся шофер.

Он уже в с е знал и без письма. Мутно огляделся, ощерился на замершую Людку, поклонился брату в пояс, порылся в карманах, вынул два пятака, прикрыл ими зажмуренные в последней муке глаза брата, потом без усилия распрямил и скрестил на груди закоченевшие руки трупа. Выполнил он все это молча, шагнул к двери и, как из бочки, прогудел в сторону Людки:

– Все вспомнишь, курвятина.

Мы вышли в коридор, в запахи сырого белья, горшков из- под малых детишек, в чад пригоревшего молока. Расписались в протоколе. Следователь написал на бланке стандартное постановление о производстве судебно–медицинского вскрытия. И отдал участковому. И все.

У подъезда ждет, вместо автовытрезвителя, привычная оперативная желто-синяя десятка (есть еще и двадцатка) ГУВД. В ней нетерпеливо ждут замначугрозыска и эксперт НТО[5]. Срочный выезд, убийство. В изоляторе[6]

мотается ищейка и, бедняга, горько жалеет, что нет у нее рук, и безжалостно швыряет на мерзлых колдобинах. Лейтенант-кинолог примостился на заднем сиденье четвертым…

– Зачем люди вешаются, доктор? – спросил юный следователь и упал на капитана из НТО. Нас накренило на вираже, УАЗ взвыл сиреной, держа марку. На серьезное дело ГУВД должен прибыть не позже районных сыщиков.

В вопросе юриста не было наивности. Он, вопрос этот проклятый, и в университетском курсе почти обходится. В медицинском институте, впрочем, тоже (почти).

Можно представить себе, конечно, некий НИИ, где изучают самоубийства или их, скажем, причины. В таком гипотетическом институте должны были бы существовать десятки кафедр: философии, социологии, статистики, экономии, медицинской географии, медицинской психологии, демографии, психиатрии, гиены со всеми ответвлениями, геронтологии с гериатрией, гинекологии с андрологией, онкологии… И еще много чего. И преподавали бы эти кафедры, читали бы лекции профессора с доцентами, защищали бы диссертации аспиранты с докторантами… И длилось бы это еще много–много лет и веков, пока некто гениальный не объяснит в формулах, цифрах и графиках – что такое – с в о б о д а воли. Но именно пусть объяснит, покажет, раскроет – в каких тайниках души или тела кроется эта свобода воли и всегда ли это благо.

А то, что человек волен выбирать между добром и злом, что обречен человек на страдания и смерть, но во всем прочем есть у него выбор – истина, которой ровно две тысячи лет, ибо принес ее в мир Тот, Чьим Именем наречена текущая эра, стыдливо именуемая Новой.

Долго будет процветать и наполнять библиотеки книгами и студентами придуманный мной на ходу институт.

А юристу я, задумавшись, не ответил, да он и не ждал ответа.

– От пьянки, от горилки, – ответил за меня водитель – на сей раз старшина с дивной украинской фамилией Хрудына, яростно выжимая тормоза на крутом ледяном спуске. Впереди перекресток. Сирена.

– Психи они – и все, – заявил капитан–криминалист, – это самоочищение общества от дефективных. Хрудына! А порезвее?

На убийстве мы провели пять часов, и меня отвезли в ГУВД, где нашему брату отведена душная комната с коечкой, где я радостно разложил гудящие ноги. Тут и столик, и чайник, и лампа настольная – сколько она помогла скоротать ночей…

Но запах здешний всегда удручает. Стоялый запах неволи – пыль, пот, сапоги, ружейное масло и еще какая–то дрянь. За решетчатым окном колодец – двор, где вечное безветрие. Душно.

В этом здании (в плане угловатая цифра 8) испокон века размещались полиция, жандармерия, белая контрразведка, ВЧК, ОГПУ, ГПУ, НКВД, МГБ…

Всерьез уверяли, что это черт-те что повидавшее здание построено на месте сожженной пугачевцами съезжей избы, а еще ранее было здесь подворье опричников Грозного… Как знать…

2

Продремал я менее часа. Настало время постоянной опергруппы, и меня разбудил звонком «ночной прокурор», «стервятник».

На арго прокуратуры ее сотрудники делятся на «хищников» (борьба с хищениями соцсобственности), надзорников, зональных, «уголовников» (прокуроры-криминалисты) и еще кого-то, во всяком случае в описываемое время. Есть еще и малая группа – четверо так называемых «трупарей» или «стервятников». Это ночные (с 18 до 9 часов), а также на субботу и воскресенье дежурные прокуроры их опытных следователей, выезжающие с судебным врачом на все трупы, подозрительные на насильственную смерть, а также на «мохнатый грабеж», как здесь именуют изнасилования.

А разбудил меня старик Иванов. Раньше он был удачливый сыщик, все помнили громкие раскрытые им дела и расколотых искусно злодеев, но, дослужившись до немалого чина старшего советника юстиции (а это около полковника) Борис Владимирович Иванов был резко понижен в должности из–за выраженной любви к бутылке и стал «стервятником».

Жизнь его сложилась крайне несчастливо. Старший сын, алкоголик, умер молодым от некроза поджелудочной железы. На вскрытии я не был, но изучал под микроскопом эту кровоподтечную омертвевшую железу и ужасную печень, жирную, как кусок маргарина. Это было пять лет назад.

А еще через год опергруппе (другой прокурор, другой судмедэксперт) случилось выехать и на квартиру самого Иванова, вернее его второй жены. Шел из школы десятилетний Коля Иванов, потерял ключ, полез домой через форточку (этаж был первый), разбил нечаянно ногой стекло, да так несчастливо, что ножевидный осколок, как стилет, прорезал ему бедренную артерию, и беспомощный мальчик истек кровью на полу кухни.

Сейчас Иванов на пенсии и имеет привычку спать на скамейках в окрестностях речного порта.

Не забыть мне многого, не забыть и этого нервного, пахнущего одеколоном и портвейном остролицего седого человека с красивым решительным носом, чуть красноватым на самом кончике.

Как-то летним жарким утром мы приехали к бытовке водоканальцев (фургон на колесиках) у цветочного магазина. В фургоне лежал старик, зарубленный топором, и рои мух завывали над лужей крови и кусками мозга. А за минуту до осмотра замочек на дверце фургона нам открыл сменщик убитого, невидный мужичок с угреватыми обвислыми щеками.

– Эй, ты, – неожиданно остановился Иванов, – а чего у тебя руки дрожат, твое дело, а?

– С похмелюги я, – пробормотал угреватый, озираясь, – чего зря вешаете-то?

– Где-то я тебя видел, паскуду, – задумчиво протянул Борис Владимирович, – Ной Лейбыч, ты бы взял его, проверил. Особенно одежонку, да не ту, что на нем, а ту, что он где-то в хате спрятал… Вряд ли успел замыть.

И шеф районного угрозыска Ной Злотник увел со своими ребятами угреватого пьяницу.

Через полгода был суд, где я еще раз увидел угреватого убийцу, похудевшего и робкого. Оказалось, что на 35 лет судимостей у него всего 49 лет жизни. Иванов, конечно, знал его в лицо. Убийцу приговорили к расстрелу.

Помню я Бориса Владимировича и другим. В один из дежурных вечеров, ушибленный портвейном, орал он по пустякам на дежурного по УВД, на шофера Хрудыну и на меня даже. Но к середине ночи стал иным. Приезжали мы в некий трущобный дом, явную воронью слободку, где за картонной перегородкой померла от всех болезней и старости сразу ничья бабушка. Порасспросил размякший прокурор старых квартирных ворон насчет усопшей, которую и хоронить-то некому. Прямо-таки слезами заплакал.

Это было год назад. А сейчас садимся в постоянный, на всю жизнь УАЗ–десятку, уютный и привычный, как кабинет.

– Далеко?

– Не очень.

– Висит?

– Висит.

Стандартный диалог, вносящий, как ни странно, успокоение. Так уж мы скверно живем, что ни юрист, ни врач самоубийством не обеспокоены, а скорее успокоены, так как дело предстоит чаще всего формальное, а если нет криминала, то и трудовых усилий больших не потребуется, а время дежурное идет.

Вскоре подрулили к пятиэтажке на улице Д. Мокрый снег, очень замерзшая земля и клочки голубого неба: все это как-то контрастирует, не сочетается, дискомфортабельно…

У меня в такую погоду обидно и больно ноет тазобедренный сустав. Иванову 59 лет, у него одышка – от портвейна, надо думать. Мы не любим многоэтажек, где лифты по ночам не работают, а ночные происшествия случаются на самых высоких этажах. Бывало, ползем и на 12-й и на 16-й. Одышка после 5-го этажа, ватные ноги после 9-го, а далее подъемная сила духа и долга.

И здесь высокий пятый этаж. Третий подъезд. На площадке три женщины. Одна (бледна, отечна, заплакана) – вдова самоубийцы.

– Как хотите, я в квартиру не пойду. Видеть его не могу. Всю–то жизнюшку мне отравил и напоследок не пожалел. На развод подала, квартиру делить… Суд завтра, а он… всем я обижена.

Нет, не всем она обижена. Обстановка выше среднего: финская стенка, многовато ковров, да и хрусталя лишку. Телевизор дорогой…

Инженер-сантехник 43 лет висит на крюке возле кремовой гардины, касаясь нетертого паркета рваными носками. Труп переносят на пунцовую софу и нечесаные мертвые лохмы робко касаются выхоленного атласа подушки. Тишина.

На кухне вдова и сосед пишут «объяснения», помалкивает участковый. На полированном серванте стыдливо ежится повестка в нарсуд. Ее Иванов «приобщает» как причину (или повод?) для самоубийства.

Причина? Повод? Да, мир заметно опустел бы без пьяниц и без разведенных.

И, как всегда, от таких мыслей, о непримиримости читанного с видимым ежедневно, от запутанности причин, поводов, случайностей, влияний и следствия, от необратимости следствий и последствий – начинает тупо чесаться затылок. Всякая смерть, в конце концов, как-то объяснима, но необъяснимо, почему она приходит именно в тот миг, а не вообще, и именно к этому человеку, а не к сотням других, находящихся в тех же обстоятельствах.

Кто, собственно, задвинул проблему на темные малообитаемые задворки психиатрии? Кто засекретил в 1927 году, сразу после выхода тома «Моральной статистики» профессора Гернета, статистику самоубийств? Бог знает, какая она была с тех пор, но с 1974 года, это уж точно, упорно лезет вверх[7] и превзошла, наверняка, западные страны с их пресловутыми безработицей и наркоманией[8].

Хоть бы кто спохватился, что петля уносит жизнь много раз более, чем трагический рак легких, причина которого, говоря некстати, не только курение, всеми обличенное, а мерзкий автомобильный смрад и разноцветные промышленные дым и копоть, терзающие наши бронхи[9]

.

Осматривая труп, думаю почему–то о профессоре–криминологе М.Н.Гернете. После краха его уголовной статистики, которую он называл «моральной», ему все же повезло, так как до самой смерти своей в 40–х годах, старик спокойно писал свои пять томов «Истории царской тюрьмы», а не познал на практике реальности ГУЛАГа.

Квартира трехкомнатная, общая комната блистательна, комната жены – образцовый будуар, а комнатенка покойного (он и висел у входа в нее) – полный контраст: окурки, бутылки, затоптанный пол, нечистая постель. Скажи мне, что ты читаешь, и я… Десяток старых сборников фантастики, пара детективов и … пять томов знаменитых фридмановских лекций по физике. Тома не новые, с закладками и пометками. Странный был сантехник-инженер.

3

Этот случай занял минут сорок. Лишь сели в «десятку», как радиоголос дежурного УВД шлет за 20 километров, на самый край города. Собственно, это уже и не город, а ближний железнодорожный узел, недавно включенный в городскую черту.

Темп убыстряется. В 19 часов берем на борт капитана-криминалиста из НТО. Он только что с квартирной кражи. Впечатления излагает кратко:

– Ну-у, вор у вора…

– Кто вор–то? Потерпевший что ли?

– И он. Видеомагнитофон японский – два! Наличных денег сколько взяли, не говорит, боится… Где-то как-то кое-кто у нас порой честно жить не хочет.

– Наша служба и опасна и трудна, – соглашается водитель Хрудына и начинает насвистывать из «Знатоков».

– Один отпечаток есть на шкатулке,– размышляет вслух криминалист, – может, и возьмем.

– Где-то, как-то, кое-где у нас герой,– бормочет Борис Владимирович ни к селу ни к городу.

– А я летом майора Томина видел,– вдруг вспоминает капитан.

Случай с майором Томиным, он же артист Московского какого–то театра Каневский, в милиции все знают. Теплой летней ночью он возник в дежурной части УВД в виде, свидетельствующем, что славный телесыщик внедрился в придонные слои общества, в оперативных целях предался пороку, наиболее характерному для этих слоев. Дежурный майор отнесся к телемайору с корпоративным сочувствием и находчивостью: устроил выспаться, а наутро усадил в московский поезд, от которого телемайор ухитрился отстать[10]

.

Курс на северо-запад. Вечереет. Зажглись фонари и вывески.

Самое прочное, что осталось в памяти от этих дежурств, марафонских слаломных проездов от трупа к трупу – ночные огни: красные, желтые, синие, бело–ртутные, зеленые, всякие. Их мелькание в россыпях или многоэтажной геометрии, их свет в морозной дымке, тумане, в метели, в потоках дождя.

Светофоры на пустых перекрестках. Резкий вой сирены. И усталость на всю жизнь.

Доехали за полчаса. Улица Колымская. В этом невеселом зимой (летом тут, наверное, совсем неплохо) песчано–сосновом углу, где серые изъеденные сугробы припудрены свежим снежком в смеси с тепловозной копотью, а улицы с названиями ссыльно–каторжного уклона: Колымская, Тобольская, Чукотская, 1-я и 2-я Магаданские…

Двухэтажный дом старого путейского стиля. За забором весенняя луна, перестуки вагонов и железный голос: «Восьмой, восьмой, на десятый путь».

В коридорчике возбужденные соседи. Лавина информации.

Прокурор Иванов:

– Пьянствовал? (дышит в сторону).

Голоса:

– Пил раз в неделю, по субботам.

– Не, не пил он. Не на что пить было.

– Да через день напивался. Вдрызг.

– Врешь-ка. Ежедень пил, но ни в одном глазу…

Прокурор Иванов:

– Жена или кто из семьи дома?

Голоса:

– Да не женат он.

– Какая жена у голубенького?

– Была одна, да давно не видать.

– Нету у него родных.

Участковый (мне на ухо):

– Скорее поглядите, доктор. Боюсь мокроты[11]

. На груди кровь, на полу кровь…

Иванов (все еще в коридоре):

– Он где работал?

Голоса:

– Уж год не работает.

– Не, месяц только.

– Работал сторожем на складе, а раньше, слыхать, был машинистом в старом депо.

– Да нет, не склад, а детсад он сторожил. Шестьдесят рэ.

За широким окном станционные прожектора забивают застенчивую луну. В комнате очень холодно и чисто. Лужицы крови под старыми, но начищенными полуботинками висящего непонятного человека лет 45–ти. Кровь, как смородиновое желе. Аккуратно застлана койка, чисто вымыт пол, почти пуст шкаф. Свежие веселые обои. Синтекуртка на гвозде. Криминалист уже азартно лазит по углам, но безуспешно: ни брызги крови, кроме той смородиновой лужицы. Я нахожу под правой стопой висящего нож с кровавым лезвием, да не просто нож, а рамку[12]. Фотовспышки. Нож бережно пакуют, но я уверен, что чужих отпечатков не будет.

Грудь висящего раскрыта, кровавые потеки через низ рубашки и брюки к ботикам. Умер он, судя по всему, около полудня, когда еще сияло неверное мартовское солнце в этой неестественно чистой комнате. На груди слева 13 ножевых ран – все неуверенные, поверхностные надрезы, но две раны поглубже[13]

, сердце, наверное, не задето.

И так бывает. Есенин в «Англетере». «Взрезанной рукой помешкав, собственных костей качаете мешок».

Видел я хитрое и сложное устройство, что ударило своего создателя по темени топором с заранее рассчитанной силой, достаточной, чтобы погасло сознание, подогнулись колени и, чтобы автор с разрубленным черепом соскользнул с табурета и повис в заранее надетой петле.

Но было что-то свое – неприятное и пугающее в этой полупустой чистой комнате, в соснах за окном, в ущербной луне, зеленящей край снегового облака, в перестуке вагонов и перекличке железных голосов, ясно слышимых за раскрытой настежь форточкой.

И это прояснилось, когда нетяжелое окоченевшее тело сняли с петли и положили на пол. Оказалось, что губы мертвеца касались новенькой аляповатой иконки Владимирской Богоматери, прибитой к оконному косяку, и кровянистая слюна засохла на ликах Богоматери и Младенца. Мало того, пониже иконки к тому же косяку прибита вырезанная из журнала «Мадонна с щегленком» Рафаэля с брызгами крови из груди…

Мы мчались лесом, снова – в середине марта – снежным и зимним. Та же ущербная луна отливала зеленью на желтом капоте УАЗа. Прокуров с криминалистом вяло переговаривались:

Иванов (выдыхая остатки «Агдама»):

– Просто алкаш.

Криминалист (сморкаясь):

– Псих он. Шизик.

Иванов:

– И тунеядец. Как он вам, доктор?

Я смолчал.

Все религии, кроме буддизма и индуизма, осуждают самоубийц. В православии их даже не отпевают[14]

. А здесь чудовищная эклектика: самоубийца, свойская православная Богоматерь и чужеликая красавица Мадонна.

Сзади мчал грузовик. В ледяной пыли кузова подбрасывало застывающий труп поклонника Девы, и лунный свет не проникал в темные орбиты, припорошенные серыми снежинками…

4

21 час 50 минут. Трудное дежурство. Без заезда на базу, руководимые радиокомандами дежурного по городу, мечемся по улицам.

От трагедии недалеко до трагикомедии, а там и комедия рядом.

Приехали в небольшое отделение милиции в новом жилмассиве. На изнасилование. Якобы.

Вот и сидим. Иванов допрашивает. Я слушаю. Собственно, и слушать не обязан, но за день протрясся десятки километров и просто приятно вытянуть ноги в тепле. У капитана-криминалиста тоже ноги затекли. Он в кожаной куртке и оставил фуражку в машине (заметьте).

Женщине сорок три. Продавщица. Видно, что выпивает, да и сейчас пьяновата перегарно. Но заявление накарябала, милиция должна шевелиться. Одна из тяжких статей кодекса, нераскрытое (или незакрытое) изнасилование – большой минус для милиции.

Итак, Иванов разговаривает. Местные оперативники бегают по району: выспрашивают, вынюхивают, проверяют подозрительных.

Иванов:

– Все–таки, гражданка Баркашова, мне и вот, э–э–э, доктору по вашим делам, как все было по порядочку.

Баркашова:

– Ну… Шла я домой в восемь часов, кажется. Была у Клавки… У Снегиревой Клавдии, тоже продавщицы нашей… Иду это я, ищу, где «Слава КПСС». Мы по «Славе КПСС» свой дом находим – все оне одинакие… Наш так и зовут «славакапеэсес». А рядом «славатруду» и «мирумир»… И не могу найти я своего дому.

Иванов:

– А много вы со Снегиревой выпили?

Баркашова:

– Ну… Обычно… По бутылке или чуть больше. Она горюет. Мужик у ней ушел.

Иванов (с некоторым интересом):

– По бутылке чего именно вы выпили?

Баркашова:

– Ну… Столичной… Потом рому гаванского посошок. У Клавки ром был в заначке.

Иванов (резюмирует):

– Значит, вы были в состоянии сильного опьянения.

Баркашова:

– Да нет же. Закусывали же. Осетрина, шпроты… Мы ведь в «Океане» работаем… Да и на работу завтра рано.

Иванов:

– Ладно. Что было дальше?

Баркашова (протяжно зевает):

– И не могу я найти своего дому. Тут парень подвернулся… Такой из себя… В кожанке… Чего, грит, ищешь? Ну я спрашиваю – гдей-то мой дом 7 дробь 5 «славакапеэсес»? А он грит: да вот же и дом и подъезд твой. Хвать меня за руку и тащит в подъезд и на второй этаж…

Иванов:

– Зачем же вы с ним пошли?

Баркашова:

– Да я думала, домой меня ведет, к дочке. Дочке моей семнадцать, порядочная она, школу кончает. И я на втором этаже живу, и дверь слева… О–о–о (рыдает и дышит перегаром).

Иванов:

– Номер дома или это… Слава кому на крыше?

Баркашова:

– Н-е-е-т. Я ж домой шла-а.

Иванов:

– Дальше, дальше рассказывайте.

Баркашова:

– Завел. Темно, ни зги… А он еще маг врубил… Ковер… И давай раздевать.

Иванов:

– Вы сопротивление оказывали?

Баркашова:

– Д-а-а. По лицу ударил (свежий фонарь под глазом действительно имеет место).

Иванов:

– Ну дальше, дальше…

Баркашова:

– Куда ж дальше? Раздел, разложил и это… Изнасиловал.

Иванов (уныло, по обязанности):

– В обычной или извращенной форме совершил неизвестный парень с вами половой акт?

Баркашова:

– Как это – в извращенной?

Иванов (мне):

– Как-как? Разъясните ей, доктор, это все же к судебной медицине более относится.

Я вступаю в разговор и легко выясняю, что сперва было в обычной, а потом и в разных извращенных формах, но потерпевшая впервые слышит, что эти формы являются извращенными.

Иванов:

– И долго продолжалось это – два, три часа?

Баркашова:

– Н-е-е. Быстро он… Возобновлялся… Выпьет, вольет в меня рюмку и опять.

Иванов:

– Дальше, дальше, Баркашова.

Баркашова:

– Потом пальто почти на голую накинул, сапоги велел одеть, прочие манатки в сумку… По лестнице стащил и по дворам – за угол, за другой… А я опять растерялась… Ну, грит, скажешь кому – зарежу… И удрал. Тут и милиция.

Прокурор Иванов начинает задавать вопросы о приметах насильника: росте, цвете волос, усах и т.д.

Продавщицу Баркашову все больше развозит в милицейской духоте. Язычок заплетается, а подбитый глаз заплывает все пухлее. В приметах она путается, но твердо стоит на усах, очках и кожаной куртке… И вдруг:

– Миленький, товарищ прокурор! Дак чего ж сразу не сказали? Вы его и нашли ж! Милиция меня бережет. Вот он, с места мне не встать!

И указывает на усатого и очкастого капитана-криминалиста, который борется со сном, привалившись к батарее отопления.

Баркашова:

– Он! Он! Опознаю! Пишите!

Иванов (потрясенный):

– Вы, собственно, кого имеете в виду?

Баркашова:

– Кого? Его, вот этого самого!

Криминалист просыпается, понимает, в чем дело, вздрагивает, и пунцовая краска начинает ползти по его лицу от ушей к носу.

Иванов:

– Гражданка Баркашова, вы в уме? Это – офицер милиции!

Баркашова:

– А что, милиция не так устроена, что ли. Те еще кобели. Вот был не случай…

Иванов:

– Гражданка, твердо вас предупреждаю об ответственности за дачу ложных показаний. Этот офицер милиции сутки на службе, а последние три часа был у меня на глазах. Вы понимаете, что мелете?

В соседней комнате, где дежурная часть, уже гремит радостный хохот лейтенанта и двух сержантов. Ясно, что опознание капитана из УВД в качестве насильника немолодой пьяной бабы, да еще с извращениями, долго будет поводом для ржания во всех милицейских отделах и отделениях, проходу ему, капитану, не будет. Поняв все это, он отплевывается и уходит на улицу, в машину, зло хлопнув дверью.

Разозлен и Иванов. Он, комкая процедуру, завершает допрос, выносит постановления[15]

о назначении судебно-медицинской экспертизы, о возбуждении уголовного дела, которое вести районной прокуратуре. Я быстро записываю цвет и размер кровоподтека, а потом – в пустом соседнем кабинете выполняю некое малоприятное дело.

Собственно, дела на три секунды, но для этого надо уложить Баркашову на столе за неимением другой мебели. С «настоящим» изнасилованием такие вещи иногда трудны: мешает нормальный женский стыд, но полусонная продавщица устраивается на столе неожиданно ловко, умело стянув трусики, а потом не сразу слезает со стола.

Потом оперативники едут с Баркашовой в микрорайон искать ту самую квартирку с магнитофоном, а мы вновь в пути.

Но идиот Момус еще некоторое время отвлекает нас от служения грозной Танатос.

– Куда?

– Улица М-я, 14 А, – читает водитель Хрудына записочку, присобаченную магнитной плашкой к приборному щитку. Адрес ее продиктовал дежурный по городу, пока мы возились в отделении с дурой Баркашовой..

– Висит?

– Висит.

Уже полная ночь. Редкие разноцветные огни в череде башен-девятиэтажек на улице М-й, наверное… Но до нее, новой этой улицы еще минут пятнадцать.

В такие дежурные ночи, когда тело ломит от сидячей тряски, когда голова набита сухой бумагой, когда метель бьет в усталые глаза надоедливой метелью – я ухожу в прошлое. Особо часто вспоминается моя первая судебно-медицинская ночь, что была страшно давно – 7 сентября 1960 года, при старых еще деньгах в позапрошлую эпоху…

Я работал в Кирове всего седьмой день, но видно немало натаскался еще в пору студенческого увлечения этой странной наукой, если начальник бюро незабвенный пьяница Павел Александрович Носов послал меня, одинокого мальчишку, тогда бездомного (я жил в 10-местном номере дома колхозника) на седьмой день работы в самостоятельную командировку за 400 километров. А вернее, самому не хотелось…

Да и был ли мальчишкой я? Мне 24 года было, я был женат… Но, конечно, не был я мальчишкой. Неопытный во всех отношениях, книжный, предельно инфантильный, романтичный и усердный, в явной смеси с ленью.

Незнакомый поезд «Киров – Лесное» отправлялся под вечер. Промаявшись ночь на жесткой скамье, я сошел в мутный рассвет на станции Шлаковая, уже зная, что Шлаковая и Песковка, куда меня послали, одно и то же место. Это северо-восток Кировской области, где тайга, мелкие старинные чугунно-литейные заводы с неизбежными огромными прудами, а далее, по лесам огромные концлагеря, пустеющие в те хрущевские годы части ВЯТЛАГа, слова ГУЛАГ мы еще не знали.

И вот, разбитый, сонный, я тащился по глубокой, совсем не шлаковой и не песчаной грязи от этой дощатой станции Шлаковой к растянутой вдоль длинного, как река, пруда бревенчатой Песковки, ощущая, как цедится ледяная жидкая грязь в неожиданную дырку в ботинке. Мимо тянулись северные массивные избищи с узкими темными окнами, и я тихо завидовал вольному сну, теплу и сухости за этими окнами…

Там, помнится, был труп мальчика, сброшенного в колодец ударом пьяного грузовика. Потом и суд был в той же Песковке, но уже в январе.

А возвращался я к вечеру, не пожелав переждать ночь до единственного местного поезда. Ехал лихо, на тормозной площадке товарняка, груженного пахучей сосной. Было очень холодно, очень одиноко, но великие облака севера плыли над моей бедовой головой, танцевали елки и сосны, грохотало железо, и все еще было впереди.

На станции Яр поезд резко замедлил ход. Я не знал, остановится ли он, или утянет меня в сторону Ижевска. Я удачно прыгнул в песок насыпи и добрел до станции. Ах, экспресс «Москва–Пекин», Сталин и Мао слушают нас, русский с китайцем братья навек, как гремело в вагоне-ресторане, где вполне хватило на котлету, пиво и водку 50-ти рублей на старые незабвенные деньги (ведь был 1960-й год). Настолько хватило, что поссорился я со злым немолодым китайцем в синем кителе, ругавшим Хрущева. Но это уже другая история. Цитатник Мао в красном коленкоре, который китаец мне всучил, оказался на немецком языке и я его выкинул.

Я проснулся уже у подъезда. Иванов еще спал, уткнувшись красным красивым носом в шинельную спину водителя Хрудыны. Потом он встал, кряхтя, и мы поднимаемся на пятый этаж, сопровождаемые невидимкой Момусом.

У двери с табличкой «43» склоненная спина мужчины в ковбойке. На полу стружки. Скрежещет напильник. Два часа ночи – не время для ремонта, но, дело ясное, высаживали запертую изнутри дверь.

На шаги и покашливание ковбойка не реагирует, а обычно нас очень ждут.

Иванов:

– Э.. Г-м… Вы в милицию звонили?

Ковбойка (не оборачиваясь):

– Нет.

Иванов (чуть растерянно. Он уже чувствует – что-то не то):

– Э… А кто же звонил?

Ковбойка (скрипя напильником):

– Не знаю. Милые соседи, наверное.

Иванов:

– Участковый здесь?

Ковбойка:

– Ушел давно.

Иванов (закипая):

– Посторонитесь. Где у вас?

Ковбойка (медленно разгибается. Пожилой мужчина, седой):

– Проходите. В дальней комнате.

Вошли. Среднезажиточная двухкомнатная. В дальней комнате темно – только белый отсвет фонарей. Пахнет дрянью какой-то. В фонарном блике на тахте женское тело в темной ночной рубашке. Длинные белые ноги по-неживому свешиваются на пол. Я делаю шаг к трупу. Иванов у стенки щелкает выключателем: вспыхивает хрустальная сильная люстра.

Женское тело на тахте всхрапывает и садится. Я тоже сажусь, где стоял, на кстати подвернувшийся стульчик, а Иванов ложится животом на полированный стол, с которого со звоном катятся и тупо падают на ковер пустые винные бутылки.

Женскому телу не более 30 лет, оно недурно на вид, но пахнет не свежестью и духами, а перегаром и желудочным содержимым. Пухлое лицо медленно осмысляется.

Женское тело (хрипло):

– А вы кто такие?

Иванов (выпрямляется):

– Дежурный по городу прокурор. А вы…

Женское тело (обрадованно):

– Как хорошо, что приехали. Я только вчера писала в прокуратуру и в горсовет насчет этих соседских проблядей… Как вы быстро. Вы представьте себе…

Иванов (сухо):

– До свиданья.

Мы уходим. Мужчина в ковбойке продолжает копаться в замке. Проходя мимо, Иванов открывает рот, но сдерживается и машет рукой, поняв суть дела. Мы резво достигаем поверхности земли, и только в машине прокурорская ярость обрушивается на водителя Хрудыну.

– Ты, Хрудына, седой, а болван. Видишь, что не 14-А, а 14-Б. Бэ-бэ-бэ… мать… мать…

И надо же, острый на язык вспыльчивый хохол сокрушенно молчит, чуя за собой вину, понимая, что даже такие прокуроры, как Борис Владимирович, не имеют права быть смешными.

На лестнице дома 14-Б подымаемся мрачно и неторопливо. Вот и квартира – близнец той 43-й, но дверь открыта настежь и настоящее, не пьяное, а трезвое горе, непоправимое.

На кухне горько плачут два мальчика лет 8 и 10, упершись беззащитно в чистую клееночку на столе. Припала к их спинам темноволосая мать, а в комнатах толпятся соседи и родственники, как-то сумевшие подъехать в этот заполночный час.

На полу ванной лежит худой светловолосый мужчина, снятый с петли.

На умывальной раковине записка. Почерк четкий и торопливый.

«МИЛЫЕ ЛЕНА, МАЛЬЧИКИ! ПРОСТИТЕ. СИЛ НЕТ ТЕРПЕТЬ ЭТУ БОЛЬ. БОЮСЬ С УМА СОЙТИ, ПРОСТИТЕ» (Прим. 16).

В паспорте бюллетень медсанчасти оборонного завода. Открыт четыре дня назад, закрыт вчера. Диагноз: острая респираторная инфекция. В чем здесь дело, мы разобрались только после вскрытия[16], но в ту ночь тоскливая злоба на свою родную кичливую, туповатую, недоученную провинциальную медицину, участково-безучастную, медсаннесчастную (и так говорят люди!) – подступила куда-то под сердце и в затылок, где, наверное, и догорают остатки моей души. И боль была из-за того, что и сам я – часть, зрячий винтик этой неуклюжей отсталой обезличенной машины здравоохранения, машины, которая иногда опасна для здравия, машины якобы бесплатной, но принудительной, где больной работяга вместо ВРАЧА утыкается в равнодушие своего участкового или цехового ординатора, который:

1. Не может вылечить. У него и лекарств таких нет.

2. Не умеет. Ибо его плохо и мало учили.

3. Не имеет времени. И это истинный факт.

4. Не хочет, так как обозлен своей личной бедностью и неустройством своим, бытовым и жилищным.

5. Не имеет права распознать болезнь, если это не острое респираторное заболевание, нуждающееся лишь в бюллетене. А что-то серьезное, требующее консультантов, анализов, квалификации – вне врача медсанчасти и поликлиники[17]

.

Можно вывести на чистую воду в отдельном эпизоде, можно кого–то слегка наказать. А можно успокоиться, гордясь своей непричастностью и невинностью. А слезы мальчиков кто утрет? А мать-одиночка, муж повесился, кому нужна и сколько лет еще мальчиков тянуть? Как жить, с какой славой, с каким кошельком? Квартира–то небогатая.

Иванов мрачен. Быстро, без осмотра оформляем постановление. Молча спускаемся к машине в надежде на краткий отдых, но железный радиоголос, осипший от недосыпания, безжалостно гонит нас в редеющую мглу, в предутренний туман, в изморось… Скользко… 4,5,6, утра уже не ночи, а утра.

Как ангелы смерти, мы мечемся по спящему городу, высвечивая фарами номера на темных стенах домов. Чаще определяемся по свету – где светлы оконные проемы, там и смерть, там и бессонница. Трое сердечных больных умерли в эти предрассветные часы… Циклон. Скачки барометра.

Спать я уже не хочу. Все равно, через часа два я буду в привычном рабочем кабинете и буду пить кофе, борясь с дремотой. На пятиминутке мне будут сочувствовать (12 выездов без сна все же редкость) и подначивать беззлобно (у нас считают, что плохие дежурства бывают у грешных экспертов. «Грешник, вы, Ю.Г., экий грешник», а я буду молодецки соглашаться «Да уж, не без грехов уж»).

Очень трудно после бессонной ночи смотреть в микроскоп (а это мое основное занятие). Дремота застигает где-то в недрах некоей печени или миокарда – мгновенная, давящая на орбиты кружками сдвоенных окуляров… Очнувшись, тупо и долго смотришь на какой-нибудь капилляр, туго набитый веселыми эритроцитами и вспоминаешь – зачем тут капилляр и в каком отношении я к этому капилляру, к печени, к микроскопу, к жизни, к смерти, к службе…

Меня встряхивает и вжимает в спинку сиденья. Не вернуться мне вовремя к микроскопу.

5

Я проспал новую радиокоманду.

– Убийство… Три убийства… Десятый, десятый, я – Ялта… Улица… Дом… Коттедж… Вторая… Срочно… Как поняли?... Прием… Я – Ялта.

Семь утра. Совсем светло, знобко. Мы проносимся через красные огни светофоров по главным улицам, пугая воем сирены и проблесками мигалки еще редкие автомобили и уже многочисленных прохожих.

– Гадство, –старомодно ругается Борис Владимирович.

Он тоже измучен странным напряженным дежурством, такого давно не было. Предвкушал он и возвращение в прокуратуру, неторопливое записывание в журнал ночных приключений и оформление нужных бумаг. Допил бы потихоньку свой «Агдам» и ушел бы неторопливо домой к своим семейным неприятностям и новым бутылкам.

Все теперь откладывается. Мы влетаем в серо-белый заиндевевший переулок, обставленный старыми, по-декабрьски пушистыми тополями. От крыльца одноэтажного коттеджа отъезжает «Скорая», здесь же приткнулись два милицейских УАЗа.

Коттедж кирпичный двухквартирный. Такие строились в сороковых для начальства. Окна немытые, тусклый свет, драная занавеска. Трехступенчатое кирпичной крыльцо, на серой простынке инея следы четверых: двое оперативников и двое из «Скорой» уже вошли и вышли через облупившуюся дверь.

Это нам объясняет один из оперативников. Значит, несколько часов, а иней выпал на рассвете, никто из дома не выходил.

Из-под двери – черно–блестящий застывший потек, как кусок темного стекла. Его-то и заметил ранний прохожий, позвонивший 02.

Милиционеров у крыльца собралось уже немало, даже майоры и полковники городского масштаба уже здесь.

– Все трое мертвые?

– Так точно, товарищ полковник.

– Начали.

Фотовспышки. Дверь отворяется. Вдоль сеней или прихожей (как назвать эту пеналообразную комнатку?) лежит вниз лицом очень длинное и узкое тело. Сцепленные окровавленные кисти прикрывают затылок.

На темени, затылке, лбу – десяток рубленных ран. Из самой глубокой торчат отломки костей и выплыл мозг…

Потеки, брызги крови и возле трупа и в комнате, что за второй дверью – везде, на разных уровнях и на разных предметах. Пальцы, сцепленные на затылке, перерублены в нескольких местах. Осмотр будет долгим.

Осмотр и был долгим. Четыре часа. Но сначала мы бегло оглядели обе жилые комнаты: ближнюю – большую и дальнюю – меньшую.

Ах, бедность, нищета, неухоженность: серая потрескавшаяся штукатурка, облезлые окна с серыми от грязи стеклами, бутылки из-под плодово-ягодного вина на полу, на подоконнике, на кухне, в загаженном туалете…

Плодово - в ы г о д н о е пойло (это острят так) – «Волжское», «Рубин», «Солнцедар», разные «яблочные» и т.д. – отрава, за грехи, не иначе, ниспосланная нашему бедному пьющему народу взамен подорожавшей водки[18]

. Но пузырьков из–под одеколона мало.

Старый сервантик с выбитым стеклом и без чашек, рюмок и вазочек, непременных в самой бедной квартирке.

Просевшие разнокалиберные три стула. Узкая провисшая кровать с заржавленными железными шариками на спинке. Стол, застеленный газетой. На газете хлебные корки и огрызки бочковой кильки (в фольклоре эта максимально дешевая закуска именуется «дружные ребята»). Окурки. Мятая пачка «Астры» (в фольклоре – «Астмы»).

Душный запах крови, перегара, табака, пыли, с примесью вони из нужника (бывает, что термины: санузел, туалет, уборная и даже сортир – совершенно неприменимы).

Можно и не описывать: удивительно сходство жилищ бедных, пьющих и больных людей. Липкие клеенки, засохшая в тарелках скудная пища, затоптанный пол, старая мебель и следы неумелых починок и даже украшательств в виде неожиданных картинок из журналов – бессильные попытки удержаться на плаву, в живых…

В меньшей, задней комнате почище. На кровати снятое лоскутное одеяло, на столике лекарства: эуфиллин, кордиамин, папаверин. По набору лекарств легко восстановить не только диагноз, но и финансы больного. Здесь нет иноземных дорогих лекарств – свои копеечные аналоги для больного сердца гипертоника.

А больная висит на толстом ржавом крюке, предназначенном для зеркала или картины (квадрат менее выцветших обоев). Поясок от сатинового халатика завязан двойным узлом. Собственно петли нет. Истощенная маленькая старушка смогла лишь закинуть поясок за крюк, дважды обмотать его вокруг тощей морщинистой шеи и повиснуть, касаясь острыми коленками засаленной подушки.

С чего начинать? Оперативник к этому моменту разобрался: третье тело вовсе не труп, а отвратительно, бесчувственно пьяный субъект неясного возраста с лицом, одеждой и руками, забрызганными кровью, спящий мертвым сном в углу комнаты на коврике, похожем на собачью подстилку.

– Осмотрите его, – бросает устало Иванов, тщетно ища чистое место на запакощенном столе, чтобы расположить папку и начать протокол осмотра.

Пьяный алкаш куклой висит на руках оперативников. Слабое нечистое тело со всеми атрибутами нищего неряшества и алкогольной болезни. Беззуб, худ, отечен, небрит, одет в заношенный свитер и драные джинсы, на два размера больше, чем надо. Кровь на лице и руках засохшая, чужая, а собственных повреждений не видно. Его увозят в вытрезвитель.

Долгим был этот осмотр места происшествия. Вот и неожиданность: на теле повешенной старушки зеленые пятна и гнилостная венозная сеть. Даже если учесть, что в комнате нехолодно, умерла она более двух суток назад. Но на больной старушке нет повреждений кроме странгуляционной борозды – следа впившегося в дряблую шею поясочка.

Разрешить эту задачку может только увезенный для вытрезвления алкаш. Участковый инспектор его давно знает: Порфиркин, 40 лет, бывший ветеринарный врач, спился, лечился, привлекался, уклонялся, избегал, опять уклонялся. Не работает лет пять. Намечен к отправке в ЛТП. Пропивает пенсию матери, чем–то приторговывает.

Все это уже в прошедшем времени.

Еще долго, до десяти утра возимся в затхлой вони… Впрочем – запах вскоре перестает ощущаться, но остается чувство нечистой липкости предметов, от чего не избавляет даже резина перчаток.

С нами начинает работать следователь из райпрокуратуры, изящная и говорливая дама лет тридцати. Кажется, что она более всего озабочена сохранением чистоты своей узкой стильной юбки и белых австрийских сапожек в этом безобразии.

Я знаю Валерию Петровну не первый год. Сильно ошибся бы тот, кто захотел бы увидеть обычный женский вызов в ее лихом тоне и двусмысленных шуточках. Такому смельчаку пришлось бы быстро разглядеть и толстую складку над переносьем, взбухавшую зло и некрасиво, как только перестает улыбаться ярко накрашенный рот и портящую это красивое, в общем-то лицо. Разглядев эту складку, гипотетический смельчак уже не удивился бы, узнав, что Валерия Петровна никогда не была замужем и живет одна, в смысле – ни с кем не живет. В милиции такие вещи знают доподлинно. Сплетников и там хватает.

С Валерией дело убыстрилось, но кончили дело мы только в двенадцатом часу и, опустошенные, еле ворочающие языками, закурили на крыльце, привыкая к дневному свету.

Свежий весенний снежок, выпавший на рассвете, уже стаял и вновь обнажил весеннюю грязь и сумятицу. Вчерашний ледяной день не повторится. Теплее, синее небо раскрылось, наконец, повеяло истинной весной, но еще долго будет сидеть камнем в груди эта отвратительная ночь – да что там ночь? Больше суток. 28 часов.

Борис Владимирович прощается и уезжает в горпрокуратуру. Он осунулся, красный красивый нос заострился. Сегодня он выпьет не две бутылки «Агдама», а больше…

А мое дежурство все еще продолжается. В таких случаях требуется срочное освидетельствование подозреваемого в убийстве[19]. Мы с Валерией едем в райотдел милиции. Как ни странно, но убийца Порфиркин уже в сознании и пытается отвечать на вопросы. Неизреченная похмельная мука его гнетет и колотит.

Брызгает слюной – беззубый, небритый, молящий сигаретку… Нет на нем повреждений, нет никаких, только кровь чужая[20]

.

Все. Кончилось дежурство.

Измочаленный, с ватной беззвучной головой, я возвращаюсь в бюро после полудня, еду трамваем, отказался от милицейской машины. Уже претит дух бензина, табака и сапог.

Заснул в трамвае я сразу, как плюхнулся на сиденье, но остановки своей не проехал, а девять минут пешком даже приободрили. Но привычное рабочее место, а главное – микроскоп – ввергли опять в сонное оцепенение. Светлый круг поля зрения подергивается туманом, окуляры вдавливаются в глазницы. До конца работы еще 5 часов, но я звоню начальнику и начинаю собираться домой. Даже машину предлагает, гуманист эдакий, гуманоид.

Но тут же приходится идти в морг, на консультацию.

В разгар урожайного для ангела смерти дня морг – зрелище шоковое, сокрушительное для нетренированного воображения (пять столов с трупами, их кровавыми пустотами полостей и объемными синюшно-красными комплексами извлеченных органов); для обоняния и даже слуха (визжат стальные фрезы, распиливая черепные крышки, диктуют пять врачей, лупят по клавишам пять машинисток).

Пришлось еще раз взглянуть на тело того, худого и длинного неизвестного, что несколько часов назад я осматривал в сенях коттеджа пьяницы Порфиркина.

Бугристая бело-розовая опухоль из головки поджелудочной железы прорастает в ворота печени. Нестерпимые боли, тяжелую депрессию дает такая опухоль.

Труп уже опознан – Евлентьев. Год назад был инженером номерного завода. Потом стал странным: пил, прогуливал, уволился, разошелся с женой и сейчас кем-то работал в ЖЭКе, чуть ли не электриком. Врачи признавали хроническое воспаление поджелудочной железы, советовали бросить пить… А он пил и пил, заглушая тоску и боль.

Белый весенний день. Дом. Книги. Диван.

Где-то вдали, в городском лабиринте, допивает свой горький «Агдам» прокурор Борис Владимирович.

И я, человек той же эпохи, и той же среды, переполненный зрелищем смерти, и стараясь не думать о своей собственной, развожу на кухне спирт водой из-под крана и, задохнувшись, втягиваю в себя стакан, не дожидаясь, когда смесь просветлеет и остынет. Жую корочку и ложусь на диван с газетой.

Успокоение приходит обманчивой теплотой в желудке и тем привычным притуплением рассудка, которое я давно научился вызывать у себя чтением газетных передовиц. И вот, дочитываю в «Известиях» редакционную статью «Больше внимания письмам трудящихся!» и засыпаю ненадолго.

1983–1987–1989.


[1] В нашем регионе в 1974 г. было 605 повешений, или 18,5 на 100000 населения, а в 1984 г. уже 1078, или 31,5 на 100000. Надо учесть, что повешение составляет около всех самоубийств (Прим. авт.).

[2] В суицидологи (так называют науку о самоубийствах) попытки самоубийств при «открытых дверях», в обстоятельствах, не исключающих спасение, часто расценивают как демонстративные, истерические. Суицидент (самоубийца) не потерял еще связь с миром, не потерял надежды. Это своеобразный крик о помощи (Прим. авт.).

[3] Табу с данных о самоубийствах в нашей стране было снято в начале 1989 года, подробная статистика была опубликована в сборнике Госкомстата, появились статьи в «Комсомольской правде», «Огоньке»… (Прим. авт.).

[4] Самоубийцы пишут письма редко. Иногда – краткие записки типа «прошу никого не винить», «я не имею права жить», «прости меня» и т.д. Письмо с мотивацией поступка, подобное приведенному подлиннику, – большая редкость. Суицидологи считают, что авторы таких писем еще не порвали связей с жизнью, еще не приняли последнего решения. Это еще только крик о помощи на краю пропасти, но не всегда поступок. Кто знает, сколько «предсмертных» писем рвется поутру? И в данном случае намерение умереть было нетвердым и потребовало вина для своего осуществления (Прим. авт.).

[5] НТО – научно-технический отдел в системе МВД. Теперь переименован в ЭКО – экспертно-криминалистический (Прим. авт.).

[6] В милицейском варианте УАЗ, а железная перегородка позади кабины для двух задержанных (Прим. авт.)

[7] В нашем регионе в 1984 году было 1078 самоповешений, т.е. 31,5 на 100000 населения. В целом же показатель самоубийств был не менее 40 на 100000, но в последующие три года снизился до 28-30. В дореволюционной России этот показатель был 8-12 и только в Петербурге поднимался выше 15 (Прим. авт.).

[8] В наиболее развитых странах показатель колеблется между 15 и 25. В середине 80-х годов безусловный лидер Венгрия – 44,8. Но следует подчеркнуть, что нет никаких корреляций между уровнем самоубийств и общественным строем, благосостоянием страны. Скорее можно усмотреть связь со степенью урбанизации, уровнем образования и конфессиональными особенностями. В бедных неспокойных странах Африки, Азии и Латинской Америки самоубийств значительно меньше. Самый низкий уровень самоубийств, по данным Всемирной организации здравоохранения, в государстве Папуа – Новая Гвинея (Прим. авт.).

[9] В 1975 году мои студенты изучили протоколы патологоанатомических вскрытий трупов в нашем городе за 1865-1897 годы. Рака легких тогда не наблюдалось, хотя мужчины и тогда покуривали, может быть и меньше чем сейчас. Практически рак легких появился вместе с автомобилями, великие патологи 19 века его не знали. Есть явная пропорция: чем больше в данной месте сжигается угля и нефти – тем выше заболеваемость раком легких (Прим. авт.).

[10] Популярный еще недавно телесериал. Случай с киномайором, возможно, в своей основе выглядел совсем иначе, но здесь излагается версия, слышанная в 1983 году, с явными следами фольклоризации (Прим. авт.).

[11] Мокрота, замочить (жаргон) – т.е. убийство, убить (Прим. авт.).

[12] Складной нож с кнопкой, раскрывающийся щелчком, обоюдоострый. Это не орудие, как скажем, хлеборезный ножик, которым тоже можно убить, а орудие, изготовленное для того, чтобы колоть, резать, устрашать, как и финский нож (Прим. авт.).

[13] На вскрытии оказалось, что одна попытка разрезала сердечную сорочку, а другая точечно уколола сердце (Прим. авт.).

[14] В 1983 году Патриархия разослала по приходам текст заочного отпевания самоубийц, проводимого только по четвергам. В тексте молитвы нет главного – ходатайства перед Богом об отпущении грехов и поселении в «селениях праведных идее же все праведные успокоются, идее же несть печали и воздыхания, но жизнь вечная», то есть – ныне самоубийц по просьбе родных отпевают, не прощая смертного греха (Прим.авт).

[15] Выносит – торжественный юридический термин. В сущности – пишет направление на судебно-медицинскую экспертизу, где ставит определенные вопросы (Прим. авт.).

[16] У этого молодого (31 год) мужчины был гнойный отит, осложнившийся абсцессом головного мозга (Прим. авт.).

[17] Врачи МСЧ получили по выговору. Покойный ходил на прием 6 раз, но его застенчивость, шаткость походки и неопределенность жалоб вызывали у медиков подозрение, что больной злоупотребляет алкоголем (Прим.авт).

Не менее четверти самоубийц – больные психическими или обычными (соматическими) заболеваниями. Вряд ли возможно в каждом конкретном случае указать на конкретного врача, виновного в нераспознанном своевременно раке, неудачном лечении, отказе от госпитализации, неосторожно оброненном слове, наконец… Но известные огрехи нашего здравоохранения без сомнения не последний фактор в далеко нередких случаях (Прим. авт.).

[18] После мая 1985 года т. назыв. «бормотуха», «мурцовка», т.е. дешевое крепкое вино стало малодоступным. Плодово-ягодные вина исчезли совсем, и началась эпоха, которая с точки зрения судебного врача, характеризовалась снижением в 1985-1988 годах количества смертей от травм и самоубийств, но угрожающим умножением отравлений одеколоном, растворителями, стеклоочистителями, дезодорантами и техническими спиртами. При этом дешевый и относительно безопасный одеколон перешел практически в ранг признанного алкогольного напитка (Прим. авт.).

[19] Иначе повреждения, нанесенные после задержания (часто – самоповреждения) могут быть истолкованы как следы борьбы, а убийца представит себя оборонявшимся (Прим. авт.).

[20] Это, в сущности, отдельный рассказ. Мать Порфиркина, полупарализованная и голодная, повесилась за три дня до убийства. Вернувшись из вытрезвителя, Порфиркин увидел мать в петле и побежал к родственникам, которые уже давно закрыли двери и кошельки перед ним и, кстати, перед его матерью, тоже пившей до паралича. Родственники выделили на похороны от щедрот рублей тридцать, но Порфиркин пропил их в течение дня. Мертвая мать была забыта. Вечером у винного магазина он встретился со странных худым человеком, ищущим место, где выпить. Деньги у худого были: купили семь больших бутылок портвейна. Отправились в Порфиркину, жившему неподалеку. Последовала пьянка по-черному рядом с висящей в соседней комнате старушкой. В какой-то миг худой незнакомец, ошибившись, может быть, дверью, увидел труп в петле, а Порфиркин вспомнил то, чему с утра пытался не верить и загнать внутрь… Что сказал гость хозяину – тот не помнит, но признает, что схватил топорик и бил, бил, бил – этот мирный, даже не дравшийся никогда алкаш. А потом (опять, чтобы все забыть!) выпил оставшуюся бутылку и повалился замертво в углу комнаты у ног мертвой матери (Прим. авт.).



 




<
 
2013 www.disus.ru - «Бесплатная научная электронная библиотека»

Материалы этого сайта размещены для ознакомления, все права принадлежат их авторам.
Если Вы не согласны с тем, что Ваш материал размещён на этом сайте, пожалуйста, напишите нам, мы в течении 1-2 рабочих дней удалим его.