WWW.DISUS.RU

БЕСПЛАТНАЯ НАУЧНАЯ ЭЛЕКТРОННАЯ БИБЛИОТЕКА

 

Pages:     || 2 | 3 |
-- [ Страница 1 ] --

АНАТОЛИЙ АЗОЛЬСКИЙ

КАНДИДАТ

С балкона девятого этажа смотрел он торжествующе на ковриком лежавшую под его ногами Москву, поверженную им, растоптанную и обложенную данью: чуть левее — строгая махина МГУ, метромост от Ленинских гор к Лужникам, сытая и ленивая река; в этот жаркий субботний день мая сиреневая дымка висела над проспектами ЮгоЗапада, но зеленые массивы вдоль речушки Сетунь продолжали озонировать и оздоровлять округу, совсем недавно оскверняемую теми, кто в панике бежал отсюда, оставив ему эту трехкомнатную квартиру, этот вид с балкона на поле боя, усеянное пока еще живыми телами презренной московской семейки, вздумавшей обуздать его, уроженца славного Павлодара, закабалить того, кто сейчас, перейдя на другой балкон, видит уже Поклонную гору и уж, конечно, никак не может не вспомнить великого человека, который многомного лет назад с горы этой взирал на коленопреклоненную Москву, покинутую жителями — в той же поспешности, с какой бежали опрометью из этой квартиры жена и теща; их ныне, москвичей, миллионов восемь, и в муравьиной куче этой копошатся жалкие остатки растоптанной им, Глазычевым, семейки, ошпаренными тараканами расползаются по столице, по своим щелям московские родственники, пировавшие с ним не так давно на банкете после защиты диссертации, а еще раньше — на свадьбе. Тесть спрятался на даче и достраивает сауну, теща убралась в военнонаучный кооператив у метро «Новые Черемушки», злобно покусывая губы, — дура, абсолютная дура, хоть и, смешно сказать, доктор наук, и не просто дура, а кромешная, ибо при всей насыщенности шибко умными теориями бабища эта (в адрес ее Вадим Глазычев потряс гневными кулаками) не уразумела очевиднейшей истины, известной любой деревенщине: нельзя мешать зятю, то есть мужу собственной дочери, и самой дочери, естественно, заниматься любовью в любое доступное этому занятию время, ежели занятие это происходит вне чужих глаз и не нарушает общественного порядка. Нельзя! Иначе — крах, семья распадется, что может случиться, хотя, кажется, такого финала жизнь не допустит. Вернется сюда Ирина, вернется!.. Она его любит, и кто вообще мог предположить, что девушка, на которую укажет ему сокурсник, станет судьбой его, предвестницей чегото необычного, — высокая, прямая, длинноногая…

Вадим Глазычев, издав несколько воинственных кличей, все же угомонился: он подустал, перебегая с балкона на балкон, и упал в шезлонг, с наслаждением вытянул ноги и полоснул острым ногтем по коробке сигарет «Данхилл», вскрыл ее и затянулся дымком, ощущать и обонять который могут немногие избранные.

Он курил. Он вспоминал.

2

Да, именно такая — высокая, прямая, одевавшаяся так модно и стильно, что вызывала всеобщую зависть. Она прошла мимо Вадима Глазычева и затерялась в толпе торопящихся на лекции студентов. «Без весла», — небрежно эдак, полушутливо, с легким пренебрежением приклеил ей этикеточку сокурсник, и таинственное «весло» имело в виду, конечно, не красовавшуюся в Парке Горького скульптуру «Девушка с веслом»; и не только в парке, такие, со спортинвентарем в руке, крутобедрые, гипсовоатлетической стати девицы торчали на многих озелененных территориях городов СССР. Правда, «без весла» так и осталось загадкой, вскользь брошенный в спину гребчихи камень намекал на некоторый изъян. А камешек, возможно, всегото был ничего не значащим словцом, мусором обычного институтского трепа; к таким почти величественным фигурам всегда прилипают студенческие взоры, но онто тогда по макушку завяз в учебе, в конспектах, зачетах и экзаменах, четвертый курс уже, а времени ни минуты свободной, в общежитии бардак полнейший, хоть под одеяло залезай, чтоб в учебник вчитаться; это москвичам со столичными десятилетками любая наука по плечу, а он в Энергетический попал после обшарпанной школы с недокомплектом учителей, все предметы давались туго, родители ни копеечки не добавляли к известно какой скудности стипендии, вагончики разгружать приходилось на товарных станциях, с девушками, понятно, никаких контактов, обмен не столько любезностями, сколько конспектами; правда, по пьянке раза два чтото такое случилось с одной востроносой, но вспоминать не хотелось, обоим было стыдно, посему и на Ирину Лапину, ту, что «без весла», смотреть при встречах не осмеливался. Знал к тому же, что она — из богатой семьи, где все академики или доктора наук, однако Ирина — что почемуто Вадима радовало — была не без наружного греха: всем удалась девка, но — нет красы на лице, то ли нос чуть выше обычного над губой поднят, то ли глаза сближены чересчур… Тем не менее — смотрелась, еще как смотрелась, а глаза и носик, которые не там, где надо, были неизбежными погрешностями, мелкими арифметическими ошибками, кои покрыты многочленностью формулы, незапоминаемой изза сложности ее и заковыристости. Вокруг Ирины постоянно вились ухажеры, никого из них дальше подъезда военнонаучного кооператива не пускали, а его — сразу и с почетом ввели в хоромы, он немалую услугу оказал семейству: Ирина ногу подвернула в метро, помахала варежкой ему, страдальчески исказившись лицом, — и он подбежал, усадил ее на скамейку, спустил молнию на сапоге, дернул за лодыжку — и приглашен был в гости, когда довел хромающую Ирину до подъезда. Идиллия эпизода этого разоблачилась позднее, между пятым и шестым поцелуем в подъезде Ирина призналась, густо покраснев, что все было подстроено — и ею, и мамашею, и отцом, они давно, оказывается, выискали в тысяче студентов того, кого осчастливят, кто станет верным мужем и настоящим отцом многочисленных детей.

Поцелуи в подъезде роскошного дома оборвались внезапно, необъяснимо: вечером обнимались, сгорая от страсти, а утром Ирина прошла мимо ждавшего ее Вадима даже глаза не скосив. Еле досидев в аудитории, ошеломленный Глазычев позвонил в кооператив, науськанная академиком домработница ответила грубо: «Нет дома! И не звоните!» Катастрофа разразилась на подступах к диплому, в разгар последних экзаменов, которые завершились бы плачевно, не приди на помощь всезнающий земляк, не раз уже выручавший Глазычева. «Это испытание, — заявил он жестоко, — ты его должен выдержать… Поверь, скоро Ирина вернется к тебе…» (А сам скорехонько переверстал собственные планы, взоры свои отвратив от егозливой дочки всесильного генерала и направив их на замарашку, мать которой подметала коридоры в здании на Старой площади. Предосторожность не излишняя, поскольку причина внезапного охлаждения Лапиных была земляку известна: у Вадима появился конкурент, да еще какой, сынок дипломата, юноша выездной, образованный, с некоторым грешком, о котором Лапины еще не знали, а был грешок в том, что скоропалительно определенный ими в зятья парень вел не соответствующий рангу отца образ жизни, «хилял» под хиппи, имел вид оборвыша, нес в речах похабщину, и добро бы про баб, а то ведь вознамеривался общественный строй поставить под сомнение!) Домработница попрежнему отвечала Вадиму грубо, отказываясь признавать хоть и ничтожные, но всетаки коекакие права Вадима на Ирину; хамство Лапиных никак не сказалось на зачислении Глазычева в аспирантуру — видимо, деканат по инерции сделал то, на чем настоял месяц назад всесильный отец Ирины. («Это они вроде отступных, — шепнул земляк. — Терпи, терпи, все образуется…») На свадьбе, понятно, можно было поставить крест, вскоре смертельная угроза нависла над временной московской пропиской, милиция теребила аспирантское общежитие, требуя почемуто отчета о диссертации, до которой как до Луны. Понурый Глазычев во всем видел подвох, на улице испуганно озирался, ни с того ни с сего разражался тихим матом. И вдруг все изменилось, раздался телефонный звонок, Ирина скорбно поведала о беде: крохоборы из деканата не выдают ей диплом (она была курсом младше Вадима), поскольку за ней числится учебник, который она когдато давала ему. Свидание состоялось (учебник нашелся, учебник, возможно, подброшен был — не мог не догадаться возликовавший Вадим), встречи возобновились, и уста трепетавшего от любви аспиранта снова вымолвили заветное слово, пылающая от смущения Ирина сомкнула руки на тонкой шее жениха. Свадьбу обставили капитально: не загс, а Дворец бракосочетаний, жениха приодели, причем костюмы пришлось перешивать, почемуто все они оказались на размер меньше; затем бросок на юг, фешенебельная гостиница в Пицунде, вид из окна на море, вновь Москва, трехкомнатный кооператив, преподнесенный тещей, и любовь без конца и без края. Как бредущие по пустыне путники припадают к журчащей влаге оазиса и никак не оторвутся от родника, так и они, Вадим и Ирина, не могли прервать упоительный и нескончаемый процесс насыщения, наглухо заслонивший аспирантуру. Вадим и сам не знал и не помнил уже, как удалось ему задолго до срока защитить диссертацию, едва не срезавшись на философии, как сумел организовать — не без содействия рукастого тестя — статейки, вроде бы им самим написанные, подобрать оппонентов, произнести прочувственную речь на банкете. Если все это и было, то гдето в перерывах сладостных трудов ради удовлетворения вечно неиссякаемого желания. Утром он, всегда опаздывая, выбегал из дома, на ходу дожевывая бутерброд, вечером влетал в квартиру и тут же начинал раздеваться, Ирине удавалось втолкнуть в его рот кусок чегото съестного, после чего они, минуя все предварительные стадии, приступали к освоению древнего искусства философии, обложившись старинными трактатами о любви и поглядывая в новейшие исследования; о, святое время истинной страсти! о, единение родственных тел и душ на колком, научно обоснованном ложе любви! Они владели тайной, недоступной иным молодоженам, они по праву могли бы называть себя магистрами тантрического секса, и если порою попадали в театр, то со скрытой усмешкой посматривали на публику, которой ни за что не догадаться, почему они сейчас поднимутся и с чрезвычайно озабоченным видом покинут зал. И поднимались, и уходили, обмениваясь понимающими взглядами, держась за руки и уже погружаясь в тайну, разгадка которой близилась с каждым шагом, с каждым этажом, и еще до остановки лифта на девятом этаже начинался съем одежд, что порою приводило к курьезам: однажды соседка, вышедшая к мусоропроводу, застала их полураздетыми…

Да, счастливейший период жизни, праздник, который всегда у каждого из них, и соединить оба праздника в один стремились оба… И так — восемь месяцев безмятежного счастья, разрушенного беспросветной дурой тещей, — а ведь из так называемой интеллигентной семьи, на уцелевших фотографиях все предки — с пенсне на переносье или в мундирах, сама Мария Викторовна не какойто там зоотехник или бухгалтерша: доктор наук, да еще каких — педагогических! И так оплошаться!

Однажды Вадим начал было готовиться к постижению непостигаемого, но в нарушение всех норм, правил и сроков Ирина жалко промолвила, что сегодня — не может, такое у нее состояние. Вадим огорчился и смирился, както не заметив хитроватоблудливого взора верной супруги, запомнив, однако, день отказа и несколько удивившись, поскольку до «такого состояния» еще далеко. Терпел три дня — и вновь это самое состояние, причем объясненное не циклическими периодами женского организма, а моральными переживаниями, которые, видите ли, вызваны тем, что — страдает ее младший брат Кирилл, тот самый, которому так и не помог он, Вадик, да, да, не помог, когда его попросили две недели назад. Глазычев опешил от наглости дочки академика. Братец ее — истинный всамделишный идиот, которому место в Кащенке или у Ганнушкина, пусть он там клеит коробочки в экстазе трудотерапии, а не пишет полные кретинизма статьи об индукции, которые ни один журнал не берет (и правильно делает!). Мальчику, видите ли, нужны публикации, мальчика не поняли на олимпиаде по математике, он потому еще страдает, что в институт не поступил, куда, впрочем, ему и поступатьто рано, шестнадцать лет идиоту и кретину, и о чем вообще думает теща, дважды, вспомнил Вадим, просившая зятя «помочь бедному и талантливому мальчику». А сам членкорреспондент академии наук — что, руки у него враги поотрубали?

А Ирины очень хотелось. Но не настолько, чтоб клятвенно заверить: да ладно, суну я эту галиматью в «Науку и жизнь», там в редколлегии друзья земляка, и давай приступим… Так тянуло, что не сдержался и сквозь зубы, нехотя согласился. Но Ирина испуганно отпрянула: нет, нет, нет, только после того, как… И укатила к родителям, в девичью комнатенку, куда ему, еще не признанному жениху, дозволялось заглядывать на минутку, для того лишь, чтоб избранник семьи убедился: здесь чистота — моральная и физическая, здесь живет — ангел, неземное существо, непорочно зачатое, девушка, которая при определенных условиях может стать спутницей жизни достойного человека, — святыня, надежда и гордость семейства…

Она уехала, а он терпел, так и не высмотрев еще тени подлой тещи, не разглядел ее тупого коварства. Прождал еще три дня, так и не связавшись с земляком, потому что тот слишком высоко забрался, заведовал отделом в «Известиях». Но так желалось Ирины, так, что — позвонил ей, говорил буднично, будто ничего не случилось, но та вновь заупрямилась, заохала и заахала: бедный Кирюша, как тяжко приходится ему в жизни, ни помощи от родных, ни поддержки, пропадает ни за что юное дарование, вот и она страдает, обложилась лекарствами… «Это какие еще лекарства?» — поразился Вадим: Ирина, он знал, никогда не хворала, здоровья была отменного, ей дай в руки весло — копьем полетит оно в поднебесье. И поехал в кооперативные хоромы, будто проведать заболевшую супругу; к приезду его подготовились, девичью комнату так прибрали, что она походила на монастырскую келью, — эта рассчитанная убогость и подвела Вадима к шальной мысли, которая едва не спрыгнула с языка: да знали бы вы, граждане академики и доктора, какие коленца выкидывает ваша скромница дочурка в сексуальных танцах!

И тут же прозрел: это мамаша, которая поглупее любой деревенской дурищи, наставила дочь, подговорила Ирину прикинуться больной, чтоб вожделеющий муж сдался, выклянчил бы у земляка пару страниц в какомнибудь журнале для Кирюши. Торгуются, как на рынке. Хуже: как проститутки. И чем торгуют? Тем, что по праву, по обычаю, по закону, наконец, принадлежит только ему, мужу!

Он сплюнул, ушел, дрожа от злости. Догадка озарила: сам папаша идиотика, академик то есть, мог любую статью где угодно опубликовать, ему это — как плюнуть, от зятя требуют подлога, приручая тем самым к семейным традициям!..

Озлился он тогда. А надо бы возрадоваться, потому что в тот же день произошло событие, открывшее ему ворота в новый мир. Он, на девятый этаж поднявшись, стал на квартире вымещать скопившуюся злобу, принялся, матерно кроя жену и тещу, за уборку, потому что трогательная чистота девичьей комнатенки Ирины была фикцией, Вадим женился на неряхе, ленившейся опорожнять ведро в мусоропровод; ни кухня, ни комнаты ни разу не подметались, к пылесосу боялась притронуться выпускница электротехнического факультета, все делал муж, и теперь разозленный Вадим устроил генеральную, предпраздничную (близился Первомай) уборку, за полгода скопилось несколько десятков бутылок, их он промыл и с двумя громадными сумками спустился вниз, в полуподвал дома, где принимали посуду. Народу — никого, еще не начиналось массовое употребление напитков, все силы брошены на закупку алкоголя, приемщица то ли скучала, то ли прибаливала, еле ноги таскала, вздыхала, жаловалась неведомо кому неизвестно на что. «Половое воздержание!» — наудачу громко поставил диагноз Вадим, тосковавший по Ирине, и приемщица, пухленькая бабенка чуть постарше его, со вздохом согласилась: да, воздержание, и кто только избавит ее от него, снимет с души и тела тяжесть. Вовсе не рассчитывая, что избавителем станет он сам, Вадим, однако, выдвинул свою кандидатуру, которая была немедленно одобрена, бабенка вышла изза перегородки, закрыла дверь на засов и ввела Вадима в закуток со шкафчиком и двумя телогрейками, тут же брошенными на пол… До самых майских торжеств продолжались вечерние оргии в полуподвале, бабенка не церемонилась с дневной публикой, впускала Вадика через служебную дверь и тут же закрывала парадную. На праздники прием посуды прекратился, но пункт напрямую связан был с ближайшим магазином, и бабенка протрепалась о том, кто успешно избавил ее от всех женских хворей. Когда Вадим появился вечером третьего мая в этой торговой точке, продавщица завела с ним игривый разговор, полный намеков, и еще на неделю нужда в Ирине исчезла.

Он уверовал в себя! Он задышал глубоко и радостно! Все женщины мира отныне могли принадлежать ему, все! И поскольку глупая супруга продолжала упорствовать, Глазычев — за недели одинокого пребывания в квартире и истинного возмужания — совершал набег за набегом в близлежащие торговые места и однажды осмелился притащить к себе парикмахершу, которая считала себя женщиной, совершенной во всех отношениях, всему миру хотела показать это совершенство и поэтому таскалась по квартире обнаженной донельзя, норовила подставить себя голой под взгляды всего микрорайона, подолгу, ничего на тело не набросив, стоя на балконе с сигаретой.

Вот еето и застукали, видимо, соседи и звякнули теще. Был выходной день, они, Ирина и теща, своими ключами открыли дверь и стали ее дергать, поскольку придерживалась она цепочкой. Вадим спал и ничего не слышал, потревоженная парикмахерша сипло вопросила: «Кого еще черти носят?», цепочку, однако, отбросила. Мать и дочь онемели и подняли рев, так и не пробудивший Глазычева. Парикмахерша неторопливо одевалась, а затем набралась наглости и уселась перед зеркалом, Ирина взвыла, когда она стала подкрашивать губы ее помадой. Теща стянула с кровати одеяло, Вадим продрал глаза. «Воон!» — завизжали мать и дочь и, не стыдясь парикмахерши, выложили Глазычеву все, что они о нем думают, всю правду, как они ее, правду, понимают, и тот окончательно проснулся, когда узнал, какой он, Глазычев Вадим Григорьевич, есть на самом деле.

А плохой он есть, плохим и был. Они, Лапины, на улице, можно сказать, подобрали его, нищего и голодного, тупого и злобного недоросля из никому не известного Павлодара, ленивого, завистливого ябедника, которого дважды за мелкие подлости выгоняли из комсомола, что было им утаено при поступлении в институт. Они, Лапины, подкормили его, приодели, научили держать в руке вилку и нож, носить на ногах приличную обувь. Они заставили его учиться, они сделали ему аспирантуру, они же нашли людей, которые, в отличие от многих, согласились дать дурню деревенскому рекомендации в партию, они же и в немыслимо короткий срок организовали защиту кандидатской, для чего уломали несговорчивых оппонентов и дали крупную взятку кому надо, они, да, да, они и протолкнули диссертацию через ВАК, они взяли на себя все расходы по свадьбе и этой квартире, они все дали ему, ничего не получив взамен, он как муж — ничто! И самое страшное в том, что блудника и проходимца полюбила (теща изогнула руки в трагическом надрыве) Ирина, дочь Лапиных, да, любит, как ни прискорбно говорить о святом чувстве, которое Ирина испытывает к прохиндею, который…

— Импотент в нравственном смысле! — уточнила теща в дидактическом запале.

Уже одевшаяся парикмахерша при звуках знакомого слова гневно возразила: «Как бы не так!» — и хлопнула дверью.

Завались Ирина одна при парикмахерше — ну повизжала бы с полчасика, вняла бы жалобам на половое воздержание — и мир в семье. И теща нагрянь вдруг — да она указала бы голой девке на дверь, а зятя помиловала бы. Но — вдвоем ворвались, вместе, мать и дочь выступали сплоченным фронтом, что вынуждало обеих и каждую быть особо нетерпимой к вероломству мужчин. И парикмахерше давали урок: впредь — ни шагу сюда! (Ирина настигла ее у лифта, и та беззастенчиво промолвила, что рада будет видеть такую клиентку у себя на работе, адрес такойто, — для обмена опытом; кроме того, добавила мастерица причесок, не худо бы помнить, что одевалась она при всех, и хахаль подтвердит: ничегошеньки чужого она не взяла.)

Ошеломленному Глазычеву был поставлен ультиматум: собрать свои павлодарские манатки и уносить ноги — прочь отсюда, срок — ровно один месяц.

После чего мать и дочь с гордо поднятыми головами скрылись за дверью, укатили на такси, ручкой не помахав, вдоволь наглумившись над павлодарским пареньком, который подумал было, что притопал в столицу, как Ломоносов из Холмогор, обогащать себя и всю Россию знаниями; потерявшие стыд жена и теща пригрозили выселением, что только убыстрило обход Глазычевым своих владений: даже глухая провинция знает, что раз человек прожил с женой больше года и прописан на этой жилплощади, то развод вовсе не лишает его части нажитого и сколькихто там квадратных метров. В любом случае квартира ему достанется — не эта, так другая. Двухкомнатная, кандидату наук положены 20 квадратных метров дополнительного жилья! Ну а насчет парикмахерши — они, эти доктора и академики, кое в чем правы, нельзя так безоглядно таскать сюда баб, еще сопрут чего, а каждая вещица здесь ценна тем, что принадлежит ему. И о рекомендациях они не соврали: даже земляк отказался дать ему эту чрезвычайно важную бумагу. А о своих шмотках эти кобылицы уже распорядились, захватили с собой Иринины шубы и пальто, коечто из серванта, но бдительный Вадим (уже поднявшийся из шезлонга) обошел квартиру и коечто важное обнаружил, онто знал по павлодарским бабьим разговорчикам, что женщины норовят оставить в жилище мужиков коекакую мелочь, она привораживает как бы…

Так и есть: не всю косметику забрали! И какойто жидкостью опрыскали, как собачьей мочой, один из книжных шкафов. Уничтожая эту гадость, Глазычев хотел было плеснуть на шкаф одеколоном, но парфюмерия вся — дорогая, и где еще такой одеколон купишь, академик из Парижа привез. Стал прикидывать, что при разделе имущества можно отдать Ирине, а что беспощадно прибрать к рукам своим и не выпускать из них. Кровать, пожалуй, пусть отойдет Ирине, пусть она постоянно напоминает ей о часах телесного прозрения в суть так называемой любви, на широченной кровати этой можно гимнастические пирамиды строить, не только принимать позы под такимито номерами согласно справочнику для чересчур торопливых японских бизнесменов. И тумбочку прикроватную стоит, пожалуй, подарить Ирине. Стенку надвое не разделишь, стенка достанется Лапиным, но уж два книжных шкафа — его собственность, его! И книги надо заранее поделить, составив список.

Книг было много, почти пятьсот томов, ни один из них Вадим, поглощенный науками, любовной и прочими, не раскрывал, да и был ли у него в жизни хоть один свободный вечер, чтоб вчитаться в книгу, не входящую в учебные планы школы, института и тем более аспирантуры?

Хороший получился список, два списка, точнее, — полный, включавший все ценности, в том числе и книги, и несколько укороченный, с перечислением богатств, которые обязаны достаться ему, Глазычеву, лично. В тягостное раздумье вовлек его каверзнейший вопрос: а кому принадлежит автомашина «Жигули», дремлющая в гараже и ожидающая, когда он наконецто получит водительские права? Куплена машина не так давно, гараж еще раньше, пора бы и на какиенибудь курсы записаться, да разве найдется минута свободная при таком бешеном ритме жизни? Но не делить же машину пополам! Доверять женщине руль — безответственно, пусть уж Ирина владеет гаражом, «Жигули» достанутся ему.

Оба списка были показаны всей Москве с балкона девятого этажа. В одном гараж, в другом автомашина. Вадим Глазычев вновь обвел торжествующим взором расстилавшуюся под его ногами столицу, поверженную им и обложенную данью: чуть левее — строгая махина МГУ, метромост от Ленинских гор к Лужникам, сытая и ленивая река… Разгромлена не только столица, повержен зловещий Марксов постулат об идиотизме деревенской жизни, снято проклятье с глухой провинции!..

3

Исторгнув последний торжествующий вопль, обежав еще раз комнаты и заглянув на антресоли, полные добра, Глазычев прилег на кушетку и как бы затаился; ликованию в душе и теле чтото мешало, преграждало, ложка дегтя шмякнулась в пахучую бочку меда, какоето досадливое чувство неполноты чегото затревожило Глазычева; всю московскую и немосковскую жизнь испытывал он пощипыванье неловкости, будто вдруг у него ширинка на штанах расстегнулась, на лице красуется синяк или по вороту рубашки ползет клоп, как это случилось с ним на уроке истории в Павлодаре. Вадим едва не сник, припомнив словечки, какими награждали его жена и теща, обзывая тупицей, лентяем и, что уж совсем смешно, импотентом.

Зашторив окна, не желая больше видеть сразу опостылевшую Москву, он нашел в холодильнике не доеденное парикмахершей мороженое, охладился и приступил к раздумьям о плановой институтской теме, которая принесет ему мировую славу, громадные деньги и почет, несравнимый с тем, который окружает тестя, академика, Героя Соцтруда и депутата чегото такого, связанного с громадным залом, аплодисментами и сидением за длинным столом.

А тема грандиозная, к которой никто еще не подступался даже, довольствуясь скромными успехами, с величайшими трудами откалывая от гранита крошево знаний. И все понимают, что никому тему эту не вытянуть. Правда, ему ее подсунули как бы в насмешку — в тот сумасшедший и упоительный медовый месяц, растянувшийся надолго, когда они с Ириной ходили на кухню чтото перекусить, так и не отъединившись друг от друга. Предложенная тема была необозримо шире всех институтских планов на все четыре пятилетки до конца текущего столетия, ею наградили зятя академика, чтобы он лоботрясничал, да, да, лоботрясничал, — Вадим это сейчас понял, — три или четыре года, если не всю жизнь.

А он не будет лоботрясничать! Он станет великим ученым! — так решено было после танца победы и раздумий у пустого холодильника. Сама судьба указала путь к величию и возвышению! Он, этот путь, — в названии темы. «Алгебраические модели турбулентных вихрей в атмосфере» — да кто же осмелится такие модели создавать! Никто же еще не решил эту невероятно сложную проблему, никто! Весь прогноз погоды — это ведь обработка, исчисление процессов внутри атмосферы, и, скажите, кто научился точно предсказывать погоду? К теории вихреобразования коекто подошел, но исследовать закономерности внутри вихрей сам Даниил Бернулли не осмелился, что уж говорить о последующих!

Он осмелится, он! И решит! И прославится!

4

Как бы беря разбег, он выжидал несколько дней, частенько захаживая в лабораторию, где стараниями безвестных умельцев сооружен был резервуар, бассейн; насосы подавали туда потоки воды на все вкусы и потребы научных сотрудников, а те изредка наблюдали за дикими, своевольными турбулентными течениями. И Глазычев впадал в уныние: да разве тут уследишь?.. Но — ходил, смотрел, прислушивался к разговорам знатоков, читал и слушал, чем занимаются коллеги. У всех — мелочевка: «Численное исследование стационарных и нестационарных отрывных течений», «Турбулентные течения в газовзвеси». Листал давно защищенные докторские диссертации, и коечто начинало вызревать. Вихри, везде вихри, что в воде, что в атмосфере. Здесь же вода струилась в воде, разложить ее на составляющие невозможно, были бы в ней крохотные щепочки — тогда разговор иной. Уже пытались использовать — было такое модное поветрие — меченые атомы. Не получилось. Окрасить, что ли, воду чемнибудь да хромографом или спектрометром както зафиксировать внутренние изменения в струях? Не получится, слишком громоздко и ненадежно, эксперимент сам подсказывал: ерунда, гиблое дело.

Тогда Вадим стал посиживать в библиотеке, и однажды на глаза попался журнал, где оповещалось об особом красителе: мельчайшие частицы его, в форме крохотных сфер, в воде (при определенных температурах) не растворялись и, самое главное, по удельному весу почти не отличались от воды. Их, короче, можно было различать, поразному окрашенные, и сосчитывать. Но как и чем? Должен же существовать какойлибо радиоэлектронный прибор! Должен! Но где его найти? Краситель — под рукой, рядом, в физикохимическом институте. Но прибор, где найти прибор?

Вадим ходил по отделам и лабораториям в поисках его или, на худой конец, инженераэлектронщика, способного этот прибор создать. Сразу же выяснилось, что в штатном расписании института такой должности нет. Инженеррадист — пожалуйста, оклад 150 рублей. И этих инженеров всего три на весь институт, и ни один из них не соглашался идти в группу Глазычева и делать ему прибор, все отмахивались от него. Правда, отдел кадров расщедрился, выклянчил в главке дополнительную штатную единицу — радиоэлектронщик, оклад 170 рублей. Поместили объявление на первом этаже, где отдел кадров, дали заявку кудато. Никто не откликался, никто не шел на зов. Тогда Вадим стал похаживать в коридор у бюро пропусков, высматривал нанимавшихся в институт специалистов, и однажды судьба преподнесла ему подарок — одичалого гения, одного их тех, кто понял подавляющее превосходство тупиц над нормальными людьми и спасается от них самым простейшим способом: не дает никому о себе знать…

Сидоров — так назвал себя гений Вадиму, хотя по анкетам и диплому числился он в списке землян как Епифанов, — но таковы уж причуды у отшельников, которым хватает на жизнь корочки хлеба, зато в отделах кадров они несколько завышают стоимость своих документов.

Вадим ухватил за локоть неудачника, электронщика, которому 170 рублей оклада не пришлись по душе. Парень был его лет, держался гордо, сказал, что все люди продаются, он тоже, но не за 170 рэ, нужный ему и соответствующий духовным устремлениям оклад — 190 плюс премия. На расспросы отвечал неохотно, но когда Вадим сгоряча (будущая мировая слава обещала миллионы) сказал ему, что к 170 рублям он лично, кандидат наук Глазычев, будет приплачивать 30, — рассмеялся, разрешил увести себя в холл, задал несколько вопросов, поинтересовался семейным положением, — фамилия тестя произвела на него некоторое впечатление… Узнал, зачем нужен электронный прибор, которого, кажется, нет нигде, ни в одной лаборатории мира.

Узнал, задумчиво оглядел собеседника и возможного нанимателя. «Что ж, — сказал, — и Архимед, говорят, жил на подачки сиракузского тирана…» Крепко задумался. Очнулся, вновь назвал себя Сидоровым и твердо изложил свою позицию. Доплата в 30 рублей исключается — отверг он финансовые условия сделки. Вопервых, нездоровые ассоциации с этим тридцатником. Вовторых, обдирать гражданина СССР не в его правилах. Иное дело — обдирать сам Союз Советских и так далее, но это уже другая статья. В турбулентных вихрях он слабо разбирается, но за ночь уяснит, для какой физикохимической или культурологической надобности они, и завтра даст коекакую наводку…

— По идее, за пару пузырей можно опровергнуть Эйнштейна, а уж безвредногото Бернулли…

Этому Сидорову Вадим не пожалел червонца на две бутылки, а в придачу к ним дал три учебника. Их электронщик прогрыз к следующему дню, получил инструктаж у неизвестного патентного знатока и в пятиминутной беседе с Глазычевым начертил путь к мировому признанию. Турбулентные течения, сказал он, — это хаос, не подчиняющийся никакому упорядочению. Можно, однако, глянуть на мир сущий с иной точки зрения. Именно: хаос — это и есть порядок, а все наши попытки упорядочить его — хаотичны.

— Вот схема, — заключил Сидоров, протянув Вадиму листок бумаги, с которым тот немедленно помчался в макетную мастерскую. Посвящать коголибо в таинство хаоса Вадим остерегся, припомнив едва не ставший гибельным для него экзамен по философии: он сомневался, что идея прибора будет благословлена марксизмом. По кускам, то есть по блокам, делался прибор, и получился он как бы скомплектованным из разнородных частей, весь размером в радиоприемник «Спидола», но самое важное, что было в нем, сосредоточилось в боковой панели, соединенной с «Тайфуном» (так назвал Глазычев изделие) штепсельным разъемом, и Вадим при нужде мог как бы отстегивать или пристегивать мозг малогабаритного прибора, который вознесет его к вершинам мировой славы, в дым обратив все заслуги академика Лапина и ему подобных. Щелчок зажима — и мозг «Тайфуна» в кармане. Еще щелчок — и «Тайфун» вооружается органом мышления.

Первые испытания показали ненадежность методики, окрашенные тельца сосчитывались неверно, требовалась доналадка датчиков. Пришлось попыхтеть над ними, смахивая пот со лба и огрызаясь: у бассейна собирались все институтские бездельники и злословили. Датчики наконец отрегулировались — и столбики цифр стали укладываться на ленту самописца в интригующей последовательности. Начал проясняться и таинственный смысл того, что названо хаосом. Было очень и очень интересно. Каждый замер срывал листочки с лаврового венка, которым советская наука наградила Ивана Ивановича Лапина за труд о политэкономии социализма.

К бассейну теперь потянулись аспиранты, народ валом валил на «Тайфун». Вадим отгонял любопытных. Около пяти вечера отрывал от рулона самописца все принесенные «Тайфуном» измерения, незаметно отщелкивал мозговой блок и уходил к себе. Никаких пояснений никому не давал, дорожа будущим открытием. Впрочем, все догадывались о нем.

5

Минул месяц, определенный Глазычеву женой и тещей на сбор манаток и расставание с квартирой, ушел этот месяц на изготовление «Тайфуна» и опыты в бассейне. Из военноакадемического кооператива — ни звука. Еще один месяц улетел в прошлое, и еще один… Как вдруг пожаловала Ирина. «Здравствуй, не ожидал?» — и прошествовала на кухню, полезла в холодильник, проявила озабоченность: сыт ли, не злоупотребляет ли вредной пищей, то есть той, что отягощает желудок, не пора ли бросить курить. Вадим лупил на нее глаза, не веря ни единому словечку; раздражала не сама Ирина, а то, что она — та, которая в паре с мамашей оскорбляла его, называя тунеядцем и дурачком, попрекая куском хлеба. (То еще было противно в ней, что и в этих попреках правы были обе: начиная с четвертого курса еле на тройки вытягивал экзамены и зачеты, и не будь обедов у Лапиных, ушел бы из института, подался бы неизвестно куда, да и кандидатская, конечно, не без помощи друзей этого подлого семейства написана и защищена.) Сентябрь выдался жарким, в легком открытом платье пришла супруга, запиналась, делала паузы, спохватывалась и продолжала выражать заботу: белье в какую прачечную отдается? продукты в универсаме покупаются или где еще?.. Глазычев чутко слушал, а Ирина похвалила его: чистота идеальная, вот и научился кандидат наук пылесосить и китайской метелкой обмахивать мебель, только ради этого стоило на время дать мужу пожить одному…

Вот какие слова прозвучали — на время, пожить одному! То есть время это кончается, жена пришла и…

Он стиснул зубы. Молчал. Он видел: Ирина сейчас в том состоянии телесного нетерпения, когда мигни — и платье она сдернет с себя, словно оно объято трепещущим пламенем. Она даже произвела нелепое, суматошное движение, будто примеривалась: как платье стянуть — через голову, задрав подол, или сбросить с плеч бретельки и вылезти из него? Остановилась было на какомто другом варианте, более верном, безотказном, но и он отпал, потому что Глазычев постепенно охлаждался, в нем уже вскипала ненависть к оскорбившей его семейке.

«Тебя мамаша послала или сама?..» — хотелось ему сказать, стиснув зубы.

Но не сказал, потому что испугался. Испугался потому, что узрел наконец: сама Ирина чемто или кемто напугана, так напугана, что дрожит и уж снимать с себя платье вовсе не собирается. Лицо ее сморщилось, губы пролепетали какуюто абсолютную чушь, просьбу не ходить в бассейн.

И ушла, ни слова больше не сказав, однако долго еще стояла на виду, у подъезда, в надежде, что Вадим с балкона окликнет ее, остановит… Потом обреченно махнула рукой, села в подъехавшее такси и укатила в папашин кооператив, к себе. «Какой еще бассейн?» — вознегодовал Вадим, не умевший плавать, пока не догадался: бассейн — это тот самый резервуар, где он гоняется за окрашенными частицами водных потоков.

С еще большим усердием продолжил он эксперименты с вихрями и красителями. Домой возвращался поздно.

Вдруг — субботним днем — дверной звонок, в квартиру входит гражданин, представляется: от Лапиных, можете позвонить им, вот мои документы, я из юридической коллегии, адвокат, официально патронирую, так сказать, семью Лапиных и его близких, дело обстоит следующим образом…

И выкладывает гнусавым голосом всем известные нормы развода бездетных супругов. «Я готов!» — презрительно бросил Глазычев и подписал подсунутую ему бумагу. Затем еще одну — для убыстрения судебной процедуры. Адвокат промолвил, что причиною — официальной — развода будет супружеская неверность. «Согласен! — высокомерно парировал Вадим и смело процедил: — А с кем эта лахудра спуталась?» Сквозь затененные линзы очков пробился тонкий разящий луч — и прозвучала фамилия: Суриц Нелли Александровна. Последовало и уточнение, поскольку ошеломленный женским именем Вадим не знал, кто такая Нелли Суриц. Оказалось — парикмахерша, та, на которой застукали Вадима, и та, с которой не далее как вчера занимался любовью. «Этого быть не может!» — взревел Вадим, адвокат же немедленно внес ясность: да, та самая, которая при любых обстоятельствах даст суду показания о ее связи с Глазычевым В. Г.

Знать, подписанные бумаги произвели на судью впечатление, через неделю тот же тип в затененных очках привез Глазычева в суд, подвел к Ирине, стоявшей в коридоре, та даже не соизволила глянуть на него. Вошли в узкий зал. Женщина, похожая на институтскую уборщицу, спросила у обоих, как они — не передумали? Чтото шепотом сказала сидевшей справа бабуле, какието словечки достались ветерану всех войн по левую руку — и тут же ободрала Вадима на полторы сотни рублей судебных издержек. «Решение суда вступает в законную силу через десять дней!..»

Грустный, комуто соболезнующий адвокат навестил Вадима еще до того, как указанный судьей срок миновал. Тяжко вздохнул и поведал, что, хотя расторжение брака уже состоялось, на данный момент Вадим Григорьевич Глазычев все еще супруг Ирины Ивановны Глазычевой, в девичестве Лапиной, поскольку имеет возможность оспорить решение суда. То есть создается трудноразрешимая юридическая коллизия, ведь замужество Ирины Ивановны все еще длится, а сам он, Вадим Григорьевич, никак не может считать себя холостым. Смею напомнить, продолжал адвокат, что у ребенка, рожденного Ириной Ивановной даже на двенадцатом месяце после расторжения брака, отцом признается он, Глазычев В. Г. А понести (адвокат употребил это слово, свидетельствуя о своей близости к народу), — а понести Ирина Ивановна могла, зафиксирован же ее визит к нему такогото числа, что, конечно, сущая чепуха, ведь, напоминаю, природный срок беременности — девять месяцев! Тем не менее…

По некоторым наблюдениям Вадима, забеременеть от него Ирина никак не могла, чтото у нее вообще с детородным аппаратом не так, как у всех нормальных женщинматерей, о чем она по дурости протрепалась както; врачи, однако, заверили ее: курс лечения на одном из курортов — и ребеночек заголосит.

Поэтому намек и скрытые угрозы наглого адвоката никак на Вадима не повлияли. Но уже через день адвоката будто подменили. Сиял добродушием, сверкал золотыми коронками. Щелкнул замочками портфеля, извлек какието бумаги и, лучезарно улыбаясь, сообщил: В. Г. Глазычеву надо отсюда сматываться немедленно, хоть он здесь и прописан; ему, однако, ничего в этой квартире, как и сама квартира, разумеется, не принадлежит, поскольку квартира — не нажитое совместно добро, она — подарок Ирине Ивановне, сделанный до (адвокат с нажимом произнес это «до») заключения брака; а вот и все товарные накладные, квитанции и чеки на вещи в квартире, все они датированы также «до». Что касается автомобиля «Жигули» и гаража, то они — собственность Марии Викторовны Лапиной, вот, пожалуйста, документ на сей случай… Иными словами, хватай чемодан, бросай туда трусикимаечки и беги… Куда? Куда хочешь. А чтоб разведенный супруг не прихватил с собой чужого, ему не принадлежащего, в квартире временно поживет брат Ирины, то есть Кирилл.

Каким образом уродец проник в квартиру — загадка, с соседского балкона перебрался, что ли. Скорее всего, Ириниными ключами бесшумно открыл дверь. Дал о себе знать идиотским смешком из прихожей, сидя на пуфике, где Ирина зимой стягивала сапоги. Впрочем, адвокат забрал дефективного мальца с собой, когда уходил, предупредив Вадима: пора в паспорте поставить штамп о разводе.

Кипевший от злости Вадим бросился на балкон и увидел внизу «Волгу» тестя и рядом с нею самого Ивана Ивановича Лапина; отец Ирины прохаживался вдоль бордюра газона, не пожелав освящать своим присутствием расправу над неугодным зятем.

Идиот Кирюша появился назавтра, с толстым учебником по теоретической механике. Обосновался в прихожей, злобными глазами сторожевой собаки посматривал на Вадима, когда тот проходил мимо, шевелил ушами, раздувал ноздри. «В холодильник полезешь — набью морду!» — пообещал ему Вадим, убегая в загс за штампом. Вернулся — а адвокат тут как тут, преподнес подарок: адрес комнаты в коммуналке, куда Вадиму надлежит переехать немедленно. На все возражения ответил со смешком, а затем посерьезнел и выдал следующее: если некий Глазычев будет противиться, то по исковому заявлению Лапиной Ирины Ивановны с него будут взыскивать алименты на содержание ее, здоровье которой искалечено в результате сожительства с этим Глазычевым.

И бумага появилась, та, в спешке подписанная Вадимом. В прошении о разводе супруга указывала на свою болезненность, вызванную издевательствами мужа, что, кстати, подтверждалось и самим мужем. Бумажке этой грош цена, согласился адвокат после бурной брани Вадима, но будьте уверены, нужные медицинские справки появятся в нужный момент.

Осознание всемогущества академика пронзило Вадима Глазычева настолько, что в нем выдавилась жалкая, крохотная радость: не самому придется ломать голову над вариантами обмена, а из комнаты в коммуналке он какнибудь вырвется; когда семь лет назад вышел из поезда на Казанском вокзале, было еще неприютнее.

Громко сопящий идиот догрыз учебник до середины, приподнял голову, когда адвокат выводил Глазычева из квартиры. На своей «Волге» привез тот Вадима на Пресню, в затхлый переулок, ввел в комнату без мебели и с ободранными обоями, товарными чеками доказал, что костюм на Вадиме куплен «до», как, впрочем, и туфли, но проявил щедрость и благоразумие, не сняв с безмолвного и обезволенного Глазычева носки, трусы и майку, оставив ему пустую мыльницу, личные бумаги в папке, два лезвия к бритвенному станку и ученый труд по теоретической электротехнике, явно принадлежавший Ирине и явно предназначенный для предлога, каким воспользовалась когдато она сама, возобновляя с ним прерванное знакомство.

Почти голый сидел он босым на полу, подтянув колени к подбородку и глаз не сводя с красного, кровавого видимо, пятна на обоях. Огляделся наконец, вскрикнул — и горло стиснулось в томительной тоске полного, абсолютного одиночества посреди сытого мира. Кулак сжимал денежные купюры, шестьдесят три рубля, по какомуто недоразумению не конфискованные адвокатом; документы, коекакие мелочи и мозг «Тайфуна» на работе, к счастью…

Это было все, чем обладал Вадим Григорьевич Глазычев. ВАК на летние месяцы разъезжался, в последний день мая диссертацию он всетаки утвердил, но документы от него в отдел кадров еще не поступили, и Вадим, кандидат наук, сидел на нищенской зарплате, да и ту грозился урезать всесильный адвокат. Было смрадно, жутко, форточки — Вадим встал все же, осмотрелся — закрыты, окна заклеены на зиму, с потолка свисал электрошнур без абажура и даже без патрона, с оголенными концами, подоконник облупленный, плинтусы оторваны. Зарей новой беспросветной жизни светила электросварка на стройке под окнами. Прошаркала шлепанцами соседка, показалась наконец: старуха, но не злобная, посочувствовала («Пропился, соколик!..»). Принесла какуюто рвань, издали похожую на штаны, обуви никакой не нашлось, кроме дырявых тапочек, и Вадим разменял у добренькой старухи рубль, пошел искать телефонавтомат, на третьей монете нашел земляка.

6

Его звали Сумковым, он пятью годами раньше Глазычева появился в столице: деньги на трехмесячное житье были упрятаны в мешочек, булавкой приколотый к внутреннему карману роскошного, по павлодарским меркам, пиджака. Москвы речистый Сумков не боялся, коекакими знаниями, по той же павлодарской мерке, обладал, но вступительные экзамены провалил с таким треском, что поневоле стал подумывать, какая же всетаки ошибка совершена им. Урок московской жизни получил он в провальный для него день не от экзаменаторов, а тем же вечером, на Садовой, став свидетелем встречи двух иногородних молодцов, которые в радости, что в столицу они всетаки попали и какникак, но обосновались в ней, вразнобой заблажили: «Ол райт!», «Гуд бай!», «Вери мач!», причем норовили всей Москве показать ручные часы с узорными ремешками, что, по мысли обоих покорителей столицы, было проявлением высшего шика и сертификатом их московского происхождения. Урок на Садовой пошел впрок, Сумков уразумел старую истину: Москва слезам не верит и никакого снисхождения интервентам, откуда бы те ни пришли, не дает. То есть — напрасно прикидывался он на экзаменах честным провинциальным умницей, которого недоучила поселковая школа по причине того, что нет в той десятилетке таких прекрасных и добрых педагогов, какие сидят сейчас перед ним за испытательным столом, зря ввернул им в свою речь парочку словечек, подобных «вери мач» и «гуд бай»…

Полный провал, крушение всех надежд, — сдал Сумков коменданту общежития постельные принадлежности и поплелся восвояси, держа курс на Казанский вокзал, но злость на капризную Москву направила ноги к забору, за которым гудела стройка, привела к комсомольскому вожаку, который — бывают же исключения — слезам поверил, посочувствовал, комуто позвонил, снесся с какимто райисполкомовским товарищем, и юноша из замшелой глуши превратился в подсобного рабочего на строительстве, где полно бедолаг, нашедших временный приют, и где добывается временная московская прописка. Здесь подсобный рабочий из Павлодара отбросил все желания походить на москвича какойнибудь побрякушкой, потому что, догадался он, лимитчики всетаки верно уловили дурь эпохи, Москва и в самом деле — побрякушечная; надо, решил он, приобрести нечто такое, что, причисляя его к москвичам, возвышает чужака и пришельца над коренным населением. И «нечто такое» облеклось в решение и затверженную цель, павлодарец выбил из себя защищавшую его придурковатость и стал хранителем и сбытчиком информации, доступной немногим; он приобрел друзей и знакомых везде и повсюду, после окончания Полиграфического института работал на радио, научился до того, как микрофон поднесен к носу временной знаменитости, размягчать собеседника и вытаскивать из него все полезное. В «Известиях» Сумкова посадили на письма, и самые ценные из них он припрятывал. Информацией он не торговал, он ею обменивался так, что никогда не оставался в убытке. В голове его держались сотни фамилий, адресов и биографических справок. И земляка, которого некогда спас от побоев, отогнав дюжину рассвирепевших школяров от поверженного Вадика Глазычева, не забывал, изредка наведывался в общежитие, выслушивал нытье неисправимого троечника, подучиваясь на его ошибках. А тот делал их одну за другой, не пытался скрыть, что мать его выгнана из партии, а отец безвылазно сидит на парткомиссиях, изобличаемый во всех грехах. Дурню раз в жизни повезло — познакомился с дочкой могущественного деятеля, ему бы спрятать язык поглубже, так нет, разболтался. И дочку академика Сумков както издали видел, оценил бедра великанши и пришел к дурашливым выводам; ему вспомнился отрывок из мемуаров одной родовитой испанки; природа наградила ее двухметровым ростом, а все домогавшиеся ее руки и сердца кавалеры могли бы буквально повиснуть на ней; быть бы знатной дочке старой девой, да однажды сидела она, сморенная жарой, в саду и увидела, как над высокой оградой поместья поплыла чьято шляпа; не только от жары изнывала испанка — потому и слуги окликнули хозяина шляпы, который, к счастью, оказался не только на голову выше испанки, но и католиком. Брак, правда, распался вскоре, муженька изобличила полиция, тот попался на шулерстве в приличном доме, но зато супруганеудачница получила свободу рук, коими прихватила генерала, возмещавшего малорослость чрезмерно развитыми придатками… И о самом академике Сумков не только наслушался. Из перехваченных им жалоб (копии сняты и сохранены) явствовало: светоч науки родом из латышских кулаков и обладает истинно кулацкой хваткой, в дачном поселке оттяпал у соседа полгектара земли, возвел дом в нарушение всех законов, подземный гараж прятал в себе две машины иностранного производства (третью, отечественную, записали на Марию Викторовну); построенная в рекордные сроки сауна приняла первых грязнуль, там стали париться молоденькие ассистентки академика. Что час расплаты наступит когдалибо, Сумков твердо верил и в нетерпении ожидал, когда взметнется топор над академической семейкой. Он, топор, уже вознесся было (о чем Сумков постеснялся в свое время сказать Вадиму), когда женишку из потомственной дипломатической семьи поцелуйчики в подъезде надоели и он много раньше протокола предъявил свои верительные грамоты, — там же, в том же подъезде предъявлены были грамоты, чему Ирина противилась, но под давлением академика согласилась всетаки, — поэтому позже пришлось ей на несколько дней отпроситься с лекций. С внеурочной беременностью дочери Лапины смирились бы, долги пропившегося в дым и обнищавшего жениха покрыли бы, но тот ударился в некое подобие шпионажа, передав пару статеек в западную прессу. Тутто вконец обескураженные Лапины вновь обратили свои взоры к отвергнутому было Глазычеву.

Земляк Глазычева собирался в отпуск, ближе к Черному морю; можно бы сослаться на занятость и отложить встречу с Вадимом на месяцдругой, но Сумков прибыл незамедлительно — собранный, с опущенными глазами, немногословный, в сером невидном чешском костюме, до полной неразличимости слитый с московской толпой, ничуть не удивленный убогостью комнаты и плаксивостью того, кого он много лет назад избавил от побоев, когда случайно — десятиклассником уже — в закутке у школьного двора увидел бестолково избиваемого тощего мальца — Глазычева. Он и забыл бы дохляка недокормленного, как вдруг тот пожаловал к нему в Москве — похвастаться успехами, недобитый Вадик поступилтаки в Энергетический. Из многих уст доходили потом до Сумкова вести о Глазычеве. То, что теперь он услышал от хнычущего Вадима, информацией не назовешь, бессвязные речи скулившего кандидата наук походили скорее на крики о помощи, те самые, что издавал некогда избиваемый шестиклассник Глазычев. Сумков отлучился на полчаса, принес из магазина костюм, ботинки, рубашку (плащ, к счастью, остался на работе), табуретку и несколько убийственных слов, пищу для размышлений, повергших Вадима в тихую и слезливую ярость. Земляк почти все знал, кроме деталей, которые, как выяснилось, ничего не значили: на парикмахерше ли застукали Глазычева, на приемщице стеклотары, на продавщице из отдела соков гастронома — да шелуха это, мелочи, которые меркнут перед неоспоримыми фактами. Семейка Лапиных обожглась уже однажды — прямо, в глаза сказано было Глазычеву, который, сидя на табуретке, покачивался, как еврей на молитве, — погорели латыши на сынке одного дипломата. Но — сгинул жених, замысливший вдруг злодейство против советской власти (за что и был наказан), Лапины сделали ставку на павлодарца, а тот подкачал; у Лапина, который был когдато Лапиньшем, хуторское мировоззрение, ему крепкий хозяйственный мужичок нужен, послушный, деньгу зашибающий, для чего и тему кандидату наук Глазычеву подбросили в институте подходящую, лет семьвосемь можно бить баклуши, по крохам набирая цифирьки для докторской диссертации завлаба, такой кандидат наук жизнь дочери не испортит, а Вадим вот обмишурился, в Ломоносовы попер, в Ньютоны, кому они теперь нужны; так что не в распутстве повинен земляк, такие проколы нынче не в счет, все по этой линии вымазаны грязью, сам Иван Иванович Лапин по уши в дерьме, а высоконравственная супруга его заводит шашни с молоденькими аспирантами. Пора бы, подытожил Сумков (ему нравилось быть покровителем и наставником), пора бы помнить и знать: нам всем запрещен и шаг влево, и шаг вправо, Иван Иванович на своей шкуре убедился в этом, усомнившись однажды в сущем пустяке — в товарной стоимости одного сельхозпродукта, пшеницы то есть. Так что, промолвил на прощание земляк, корень зла — в институте. «Старик, забудь о чистой науке, она грязная по сути своей! Чтото ты там намудрил с этой темой, забудь про турбулентные вихри…»

Этомуто Глазычев отказывался верить, на работе ему сочувствуют, все ждут от него чегото небывалого, толпясь у резервуара («бассейна»! — прозвучали издалека слова бывшей супруги); однако он, вспоминая все сказанное и показанное адвокатом, пришел к ошеломительным выводам, кои можно было сделать много раньше, ведь чтото слышал он как бы между прочим, чтото ему нашептывали, тут бы и догадаться, что внезапное охлаждение Ирины в разгар поцелуев на сквере и в подъезде вызывалось тем, что Лапины — прав земляк, прав! — нашли более выгодного жениха, которого и приодели, и прикормили, причем московсколатышские куркули эти на всякий случай все следы финансовых трат сохранили.

Однако костюм, ботинки, рубашка и табуретка, задарма полученные, вселили в Глазычева уверенность в собственной правоте. Сердобольная старуха принесла ему кипу старых газет, на них и заснул Вадим Глазычев в предвестии и преддверии мировой славы, ожидавшей его.

7

И она, эта слава, на цыпочках уже приближалась к нему, уже приблизилась — через неделю, в середине рабочего дня. Щелкал «Тайфун», мирно сопели насосы, нагоняя течения, шли замеры, когда Вадим услышал за спиной стариковское кряхтение. Хотел было послать когото там к черту, но оглянулся — Фаддеев, академик, в своей обычной, то есть академической, ермолке, каковая венчала его седенькую головку на портретах. Старику не надо было объяснять, что к чему, старик все понял, старик, всегда норовивший присесть на чтолибо где только можно, выстоял четверть часа, затем поспешно удалился, семеня ножками: сказалась присущая всем людям его возраста болезнь, академику, короче, захотелось пописать. Облегченный мочевой пузырь подвигнул академика на телефонный звонок, кандидат наук Глазычев приглашался на собеседование.

В предчувствии чегото небывалого Вадим тщательно вымыл руки, со всех сторон осмотрел свой белый халат с дырочками от кислот. В душе его звучали слова электронщика Сидорова: «Все люди продаются. Я тоже, но — за сто девяносто в месяц, не меньше и не больше!» Постучался, вошел. Но речь пошла не о деньгах, старик вялым голосочком поносил бюрократов, которые тормозят все исследования в резервуаре, препятствуют публикации результатов, что случалось в этом институте не единожды и всякий раз по вине небезызвестного Булдина. Он, Фаддеев, отнюдь не претендует на какоето гнусное, пошлое соучастие, выражаемое в форме так называемого соавторства, — нет и еще раз нет! Нельзя, однако, и медлить, надо застолбить перспективный участок, Глазычеву, короче, пора набросать дветри статьи, а уж он, Фаддеев, использует все свое влияние — и мир будет оповещен о необычных экспериментах в институте.

Прикинув все плюсы и минусы, Вадим согласился, тем более что первичная обработка данных уже позволяла вывести коекакие — не совсем, правда, корректные — заключения.

— И еще одна просьба: ни слова Булдину!

На том и порешили.

Фаддеев уже не спускался к резервуару, зато зачастили мэнээсы из отдела, за которым присматривал Булдин, и Глазычев не удивился, когда тот по телефону рыкающим тоном приказал ему явиться в его кабинет. Иначе и быть не могло, два академика враждовали, говорят, со студенческой скамьи, а чахоточный вид Фаддеева объяснялся микроинсультом, который перенес он на полигоне, когда в блиндаж к нему — перед запуском ракеты — спустился Булдин, неся ящик, на котором черными буквами выведено было: «Тротил». Из ящика, кстати, торчал какойто шнур, бикфордов, уверил сразу струхнувшего коллегу Булдин. Прощайся с жизнью, завопил он, я тебя приговорил к смерти за все причиненные тобою мерзости. Запалил зажигалкой шнур и выскочил наружу, завалив люк чемто тяжелым. Никакого взрыва не последовало, но старик изрядно напугался, одно время страдал заиканием, стал частенько бегать в туалет по малой нужде.

С него, Фаддеева, и начал разгромную речь академик Булдин, обвинив того в плагиате, шантаже и вымогательствах. Выразил удивление: как мог кандидат наук Глазычев спутаться с этим выродком, не принесшим державе ни одной стоящей идеи! Другое дело он, Иван Евграфович Булдин, он, снизивший поголовье скота северных провинций Китая ровно наполовину! Да, да, это он в период обострения отношений с этими узкоглазыми построил компактный генератор, излучавший такие частоты, что яйца у быков отваливались! Он это сделал, он! И они, Булдин и Глазычев, чтото такое подобное придумают, имея в виду быков заокеанских, для чего надо обобщить результаты резервуарных наблюдений. Дело не терпит суеты и промедления, тип, называющий себя академиком Фаддеевым, гомосексуалист и прилипала, все молодые дарования института подвергались его атакам, и все они обворованы им дочиста, раздеты догола и пущены по миру. Фаддеев, наконец, просто ничто, человек без связей, без влияния, а он, Булдин, обладает обширными знакомствами во всех сферах жизни, что на руку ему, Глазычеву то есть, ведь, как это дико ни звучит, научный сотрудник всемирно известного института ютится в крохотной комнатушке жалкой коммуналки. Дико! Неправдоподобно! К счастью, у него, Булдина, хватит сил и умения переместить своего верного помощника, должностной оклад которого будет вскоре повышен, в более подходящее жилище. Короче, однокомнатная квартира Глазычеву обеспечена, новоселье через три месяца, нет, через два или, пожалуй, полтора. Для чего надо немедленно отмежеваться от Фаддеева, немедленно!

Согнутый напором разгромнообличительных слов, подавленный и — одновременно — ликующий (близится час расплаты с Лапиными!), Вадим под диктовку Булдина написал заявление в партком, жалуясь на домогательства академика Фаддеева, который отбирает у него созданный им, Глазычевым, прибор «Тайфун» и запрещает работать в резервуаре; этот Фаддеев попирает все нравственные устои нашего общества, строящего коммунизм, что выражается в… (следовало перечисление старческих грехов). Могучее пожатие руки Булдина — и торжествующий Вадим шел по коридору, потрясая кулаками и мстительно пиная кемто брошенную сигаретную коробку.

И всетаки едкий червь сомнения точил душу, не давал насладиться будущим торжеством. Он, этот червь, распустился во всю скользкую, противную длину, когда наутро Вадима позвал к себе Фаддеев. Старик, скорбно согбенный, жалко повздыхал и с детской обидой воззвал к здравомыслию кандидата наук Глазычева. Кому вы доверились, слезливо вопрошал Фаддеев из уютных кожаных глубин кресла, неужто вам неизвестен тот механизм власти, который привел авантюриста Булдина на вершины академического и житейского благополучия? Небось наслышались басен о китайских быках, которые очень вовремя пали от эпизоотии? А небылицы об аэродинамических характеристиках никому не известных модулей? Да чушь все это собачья, прикрытие обычнейшего воровства и мздоимства, весь этот Булдин характеризуется одним словом: хапок. Он — хапает, хватает все подряд, а ненужное отдает взяткою. Семь квартир в Москве — и все на родственников записаны или на любовниц, применен хитроумный маневр: любовница меняет свою фамилию на его и становится как бы племянницей, а заодно и обладательницей однокомнатной квартиры. Вам, Вадим Григорьевич, он такую не обещал? Не даст, уверяю вас. Замытарит. А меня ценят мои ученики, среди которых есть и заместитель Председателя Совета Министров СССР. Держитесь за меня — и через три месяца, — коекакие, сами понимаете, бюрократические барьеры надо преодолеть, — и через три месяца вы въедете в двухкомнатную квартиру… нет, не у метро «Новые Черемушки», где, я знаю, противно вам дышать одним воздухом с некоторыми вашими бывшими родственниками, — нет, квартира будет на Ленинском проспекте. И — забудьте об этом интригане, откреститесь от него, берите бумагу, пишите в партком, немедленно!

С глаз Глазычева спала пелена, он узрел наконецто фальшивость благодеяний Булдина, подлость его даров — и под диктовку Фаддеева написал жалобу в партком. Подпись, дата — и червь сомнений сжался до микроскопического комочка. В душе звенело: квартира! Ленинский проспект! Двухкомнатная!

Дома он пересчитал деньги и возблагодарил себя за бережливость. Почти ничего не покупал для житья в этой коммуналке; постельное белье, полотенце, раскладушка — на все ушло двести рублей. В заначке итого — почти тысяча, могло быть и больше, но все сожрал «Тайфун»: приходилось платить монтажникам макетной мастерской. И всетаки — достаточно для вселения в двухкомнатную!

На следующий день сунулся было в подвал к резервуару, а на дверях — «Вход посторонним воспрещен», замок, кнопка звонка, дверь приоткрылась, знакомая физиономия лаборанта и: «А вас нет в списке»! То есть он, Вадим Глазычев, уже «посторонний»! И чтоб попасть в число достойных и допущенных, надо идти к начальнику отдела. А того — нет на месте. Глазычев грыз ногти, гадая, что могло случиться, ведь в подвал ходили все, кому не лень: ничего секретного там нет. Беготня с этим допуском займет день или даже больше, но что поделаешь.

Едва он взял разбег для хождений по инстанциям, как самая главная пожаловала к нему сама. Пришел секретарь парткома, выгнал всех из лаборатории, сел рядом, раскрыл папку с двумя заявлениями Глазычева, озабоченно почесал затылок.

— Нехорошо, очень нехорошо… Молодой коммунист, а уже… Склоку развели, до горкома партии скоро дойдет, а в райкоме уже наводят справки… Нехорошо, очень нехорошо…

Глазычев немо шевелил обескровленными губами. А безмерно сочувствующий парторг продолжал:

— Погано все выглядит… — Он притронулся пальцем к одной жалобе, затем переставил его на другую. — Уважаемые академики у вас — гомосексуалисты и растлители несовершеннолетних, что требует расследования в уголовном порядке, если они того пожелают… если партком обратится в соответствующие органы. Есть, кстати, статья в кодексе, карающая за клевету. Правда, тут сомнительные обстоятельства, клевета — дело не частное, общественное, а жалобы ваши носят узкоэгоистический характер, сугубо индивидуальны и, в сущности, бездоказательны… Но дело все равно принимает громкое звучание, партком не может стоять в стороне, предстоит разбор персонального дела коммуниста Глазычева Вадима Григорьевича… Последствия его, возможно, будут таковы, что, пожалуй, с билетом придется расстаться…

«Возможно» и «пожалуй» ничуть не избавили Вадима от страха. Расставание, причем навсегда, с партийным билетом означало лишение всего, не исключая и свободы. Такое, помнится, случалось в Павлодаре. Такое и здесь, в Москве, наблюдалось. А уж земляк при всех встречах наставлял: партия — твой спасательный круг, в любой шторм выручит. Приводил ужасающие примеры справедливости слов этих: можно грабить, насиловать, убивать, но, пока ты в рядах КПСС, — закон не заключит тебя в свои железные объятия.

В угрюмом молчании Вадима звучал вопрос: что делать? Парторг ответил: из той же папки извлек чистый лист бумаги, и на нем Глазычев написал отречение от собственных обвинений, а затем, уже на другом листе, — заявление с просьбой уволить его из института по собственному желанию.

Сдавая немногое имущество, числящееся за ним, Вадим увидел в сейфе мозг «Тайфуна», еще вчера извлеченный, как обычно, из прибора. И сунул его в карман. Ни мозг, ни сам «Тайфун» ни в каких описях не значились, и бегунок был беспрекословно подписан. Еще час — и получена трудовая книжка, восемьсот рублей с копейками да еще примерно столько за неиспользованный отпуск.

Прощай, институт. Прощай, мировая слава!

Вадим Глазычев заткнул уши, спасаясь от дьявольского хохота, который сейчас сотрясал стены трехкомнатной квартиры, той, откуда он был изгнан.

Метро «Белорусскаякольцевая», троллейбус № 18, остановка у прудов — и Вадим Глазычев сел под окнами кухни коммунальной квартиры, где был прописан и откуда ему уже век не выбраться, прислонился к помойному баку: здесь отныне его место, как теперь догадался он. Пахло отвратительно, кислятиной, прелостью, гнильем, сладкой отравой — отбросами человеческого быта, и сам он теперь — отброс большого города, ничтожная личность, вообще ничтожество, никчемный человечишка, до самой смерти ходить ему с расстегнутой ширинкой, с синяком под глазом, и как правы — о, как правы! — были мать Ирины и сама Ирина, когда распоследними словами поносили его за тупость, невежество, мелкую подлость, трусость. «Гаденыш!» — так, помнится, выразилась теща, и она же, позабыв о родословной своей, сплошь из профессоров, костерила его словами павлодарских алкашей. Правы они были, тысячу раз правы! Дурак он, полный дурак! Его, глупца, специально освободили от умственного труда, подсунув тему об алгебраических моделях, которых никто еще никогда не находил и не найдет, а когда он начал соображать, так тут же объявились два академика. Около таких институтов, где он работает, то есть работал, всегда шакалами бродят эти старцы, для обмана честного народа скаля друг на друга зубы и дружно нападая на зазевавшихся мэнээсов.

Вадим Глазычев не просто прозрел. Он принял единственно правильное решение.

Шатаясь и покачиваясь, с радостью вдыхая смрадный запах одуряющего и вдохновляющего гнилья, передвигался он от одного помойного бака к другому. Липкими руками залезал он в них, ища там веревку, на которой можно повеситься. Но, знать, не один он уже рылся в баке, подлые академики наплодили горемык, склонных к самоистязанию, веревку здесь не найдешь, ее надобно искать в другом месте, у соседки попросить, что ли. На время, конечно: записку напишет перед повешением, пусть, мол, веревку отдадут ей, мы, Глазычевы, люди честные. И пусть соберут с мэнээсов деньги, которые он им давал в долг. И прежде всего — с лаборанта, который не открыл ему дверь в бассейн, эта сволочь брала у него до получки одиннадцать рублей.

Спасительная мысль озарила его: электропроводка! Сплетенный шнур не выдержит тяжести удавленника, но если вырвать потолочное крепление и встать на табуретку, то на выступающий изпод штукатурки крюк можно набросить шнур, крюк не подведет, и есть какаято услада, особая месть Лапиным, когда он повесится именно в той комнате, куда они его заключили, как в клетку. Не мешало бы выпить, чтоб безболезненно отправиться в мир иной, туда, где нет академиков и адвокатов. До магазина рукой подать, однако — плащ его вымазан чемто гадким, а продавщице он уже дважды подавал глазами знаки, содержавшие призыв известно к чему.

Что делать? Как жить? То есть какой величественной смертью попрать собственные дурости, заодно покарав ею все подлости академиков?

Догадался. Отряхнулся, гордо выпрямился, представляя уже, что увидит соседка и милиция, когда выломают дверь его комнаты. Неторопливо пошел к подъезду, на прощание глянув назад, туда, на помойку, которая подарила ему хорошие мысли о прошлом и будущем.

Соседки, на счастье, дома не было. Вадим похвалил себя за дальновидность: абажур он так и не купил. Выкрутил лампочку из патрона, дернул за шнур открытой проводки. С потолка чтото посыпалось, но шнур не поддавался. Видимо, ктото из прежних жильцов намертво присобачил его к железному крюку, а тот приварен к балке. На шнуре, возможно, уже вешались обманутые академиками несчастные.

Но нельзя вешаться, как все необразованные люди, он ведь всетаки кандидат наук, и не пристало ему кончать жизнь просто так, сунув голову в петлю. Надо казнь над собой дополнить чемто таким, чтоб ахнула милиция, чтоб соседка до всей Москвы донесла весть о смерти обманутого господами жильца. Что же тут придумать, что?

И было придумано. Решено — в отчаянном порыве мысли: самоубийство с самосожжением, то есть вздернуться на шнуре так, чтоб пятки ног лизал огонь костра, а горючий материал рядом, вот он — толстая папка с золотым тиснением «Диссертация на соискание ученой степени кандидата физикоматематических наук…». Надо ее привести в вид, удобный для возгорания.

Вадим Глазычев открыл папку, встряхнул ее — и под ноги его опустились, бабочками попорхав над полом, бумажные листочки, исписанные мелким почерком, его почерком. Он поднял их, чтоб пустить на растопку, но вчитался — и едва не зарычал, потрясенный.

Это был полный список вещей и предметов, подробнейший перечень того, что находилось в трехкомнатной квартире, откуда его безжалостно вытурили. В памятный для него день составил он его, при обходе квартиры, которую грозились у него отнять. Ложки и вилки в серванте (и сам сервант, разумеется), скрупулезно пересчитанные простыни и наволочки в комоде (и этот попал в список), разноцветные салфетки и пододеяльники там же; финский холодильник «Розенлев» и западногерманская стереорадиола «Грюндиг»; и многое, многое другое. Да что там перечислять: все! Он даже набросал тогда карандашные рисунки гарнитуров, коим не нашлось места в списке, и, тряхнув диссертацию, Глазычев нашел в ней и чертежик квартиры с габаритами мебели в ней; отдельно, на четырех листочках, скрепленных зажимом, — названия всех книг в обоих книжных шкафах и на десяти полках.

Воистину полный список! Почти инвентаризационная ведомость! Документ, не заверенный, правда, нотариусом, но тем не менее — опись имущества, его имущества, реквизированного Лапиными, и вырвать это имущество из кровожадных рук латышей становилось отныне его жизненной задачей, целью жизни, в чем он поклялся, решительно отвергнув мысль о повешении над костерком из диссертации. Поклялся — стоя у окна, перед бетонными квадратами забора: да знайте же вы все, что свое он вернет, обязательно вернет! Для чего и составлен этот манифест освобождения трудящегося человека от пут академического капитала! «Я сделаю это! Сделаю!» — танцевал он над так и не вспыхнувшим костром, но пятки его уже поджигались неуемным желанием отмстить, вернуть себе трехкомнатную квартиру и дочь какогонибудь академика, другого, не Лапина.

И не все так плохо, оказывается. Какие козни ни строил всесильный адвокат, а лишить его московской прописки не смог. И как ни старались академики отнять у него партийный билет — фигушки, вот он, в кармане, та самая книжица, которая, по уверениям земляка, и спасательный круг, и парашют.

Уверенность в торжестве справедливости возросла, когда под вечер в комнату его ввалился запыхавшийся курьер из института: высокое начальство бушует, неистовствует, «Тайфун» разукомплектован, прибор не работает, извольте вернуть недостающий блок, иначе — милиция, обыск! Угрозы, однако, никакого действия на Глазычева не возымели: ведь прибор ни за кем не числился, он бесхозный.

— Вон! — свирепо заорал Вадим Глазычев. — Прочь от моего дома, пока я вас сам не засудил!

8

Несколько дней он жил, выходя из дома только в столовую и за хлебом. Охающая соседка решила, что его обокрали, и робко предложила трояк до получки. Пришлось купить литровый чайник и два стакана, в одном из них Вадим заваривал чай. Ничего больше приобретать он не желал. Он проживает здесь временно! — такое решение принято было. Вихревые потоки судеб вынесут его на середину людской реки, а там уж он доплывет до плодоносящего берега, обустроенного и малонаселенного, где сады и райские кущи. Судьба о нем позаботится, иначе быть не должно, судьба сама явится сюда.

И судьба пожаловала — дверным звонком, заглянувшей в комнату соседкой, а вслед за нею мелкими шажочками вошел сутуловатый гражданин: негрязное пальтецо, под ним — засаленный пиджачок; физиономия прибитого бедами пенсионера, голос тихий, но слова произносятся отчетливо, — человек, чувствуется, почитывал обывателям какието лекции по линии общества «Знание», а короче говоря — отец, Григорий Васильевич Глазычев собственной персоной, Вадим его лет десять не видел, как и мать, впрочем. Накануне свадьбы Ирина заикнулась было о приглашении отца и матери из далекой провинции, но Вадим отговорил. А сейчас папаша прикатил и попал — подивитесь, пожалуйста, — на квартиру бывшей супруги, до адресного стола еще не дошла измененная прописка, место жительства стало другим, на Пресню указала Ирина, но, оказывается, пугавшийся Москвы отец и сюда не добрался бы без поводыря, а им был уродец Кирилл, во дворе под грибком читавший какуюто толстенную книгу; Вадим увидел его из кухни, когда ставил на газ чайник. Проклиная идиота, ворвался в комнату. По возможности мягко спросил о том, что его интриговало много лет: почему отец развелся с матерью. Ответ поразил его глупостью:

— Она всегда страдала уклонами. Ты еще не родился, когда она идеологически неверно восприняла постановление ЦК КПСС о культе личности… Мы потом и про антипартийную группу Молотова, Кагановича и прочих обсуждали горячо. А после того, как она отрицательно отнеслась к октябрьскому Пленуму ЦК, — ты уже в детский сад ходил, — терпение мое лопнуло.

И этот недомерок, этот хлюпик, это ничтожество — по всем документам числится его отцом! Да любому человеку плевать на кремлевскую возню, а мать, видите ли, держалась какогото особого мнения. Ну и родители. Кстати, оба — плюгавенькие, недоразвитые, вот и спрашивается, в кого же он, Вадим, ростом вышел?

— Да она умерла уже, давно.

Когда — Вадим спрашивать не стал, а вопросы копились и копились, да только что мог ему ответить этот тип. Изза него вся его жизнь поломана, он виновник того, что Вадим сейчас торчит в этой конуре и целиком зависит от богатеньких. Он! Был же тип этот в годы войны начальником орса, попал на эту хлебную должность по инвалидности, на войне ранили, мог бы из рабочего снабжения кучу денег наворовать, как предшественник его, с такой заначкой ушедший на пенсию, что сынок его, одноклассник Вадима, на переменах лопал булки с маслом. Нахапать, обеспечить себя на всю жизнь имел возможность отец, чтоб Вадим не кланялся в ножки каждому богатею в столице. Квартиру мог в Павлодаре получить, и получил было, да вдруг отказался в пользу многодетного зама. В кабинете ночевал, а сыну угол снимал в далеком пригороде, и пришлось Вадиму от шестого до десятого класса жить одному, отца перебросили на баннопрачечный трест в другой город, от матери приходили какието жалкие деньги, и если б не школьные обеды, по милости или дурости отца в бытность его председателем исполкома введенные, то окочурился бы. Так вот и получилось: все лучшее — чужим, а своему ребенку — шиш. От недоедания и слабаком вырос, мышцы дряблые, ноги хилые, как у дистрофика, дважды студентом записывался на выгрузку вагонов, чтоб подзаработать и хоть раз досыта наесться, — и понял, что не по нему эти физические лишения. Но мать, мать! С голоду померла, учителкой трудясь в таежной глуши, мешочек кедровых орехов прислала однажды, так мешочек отобрали старшеклассники, били и били до тех пор, пока проходивший мимо десятиклассник Сумков не отогнал их.

Налил отцу стакан, отрезал кусок булки, сказал, что холодильника нет, а потому и масла, и прочего скоропортящегося дома не держит. Старичок с удовольствием похлебывал чаек, покусывал булку, показывая хорошие зубы. «Полгода ходил по всем кабинетам собеса и райздравотдела, бесплатно поставили…» Едва не вытащил протезы и не показал их сыну. Вадим отвернулся. Одно утешало: конура позволяла сослаться на тесноту и отказать гостю в ночлеге. Притопай отец на ту, трехкомнатную, там бы уж пришлось изворачиваться в извинениях, выпихивая старика на улицу, «теснота» да «негде постелить» в трехкомнатной не сработают.

Но и в конуре не пришлось вымучивать небылицы о соседке с дурным нравом, не разрешавшей комулибо чужому ночевать. Старикан бодренько эдак поднялся, сходил в туалет и распрощался, вручив гостинец (пачку сигарет) и клочок бумаги с номером телефона, по которому его можно найти в ближайшие две недели. Уродец во дворе взял такого же дурачка за руку, повел, до Вадима дошло: да ведь отец почти слепой! Зрение испортил, вчитываясь в примечания к какомуто там «АнтиДюрингу». Потому и гостинец выбрал очень неудачный — сигареты без фильтра, а что на клочке бумаги — и смотреть не хотелось, какаянибудь гостиница у ВДНХ, «Заря» или «Колос»; самто отец нашел пристанище в Калининской области. Но Лапины эти злопамятные — зачем убогого Кирюшу дали в проводники? Да затем, чтоб лишний раз унизить бывшего зятя!

Покусывая губы, растирая ладонями виски, морща лоб, шептал он проклятья всем богатеям, что покусились на его павлодарскую родину, на внушительный рост (182 сантиметра), на трудами, слезами и потом написанную и защищенную диссертацию. Он покажет им, кто они такие, они еще вспомнят его и содрогнутся от причиненного ему зла.

И всетаки — встревожил его отец. Вадим ходил, думал — из комнаты на кухню и обратно. Вид на помойку вселял, однако, уверенность в светлом будущем, глянешь — и предстает картина: высокая башня с трехкомнатной квартирой Ирины ЛапинойГлазычевой рушится, погребая под собой бывшую жену с ее муженьком, которого сейчас нет, но который к моменту крушения дома объявится, чтоб уж судьба и воля Вадима Глазычева сразу его похоронила под руинами.

Мечты о крушении не только многоэтажных зданий, но и всей бывшей родни подвигли мысль к очень простенькому решению, которое окрепло, когда на полу нашлась бумажка, та самая, что осталась от отца, и на бумажке почерком Ирины выведен был до отвращения знакомый телефон той квартиры на девятом этаже, где он когдато жил и который будет погребен под толщей многоэтажной башни.

Еще одна издевка! Еще одно оскорбление, пощечина, и Вадим Глазычев не толстовец, вторую щеку он не подставит!

Наполненный угрюмой решительностью, он тщательно брился по утрам, из дома не выходил в ожидании часа, когда оба академика приползут к нему на полусогнутых и смиренно попросят вернуться в институт. О, как он поиздевается над ними! Какими словами обзовет этих прохиндеев! Но — простит, если они ему хотя бы однокомнатную квартиру сделают. Простит. Но уж если Иван Иванович ЛапинЛапиньш заявится — то он плюнет в его наглую латышскую морду, плюнет! Даже если тот вернет ему трехкомнатную со всеми вещами, но без Ирины.

Едкая радость от мстительных планов не убавляла, однако, трезвых расчетов, а они давали в итоге плачевный результат: он — в заточении. Не комната, а клетка! Клетка! Камера одиночного заключения, из которой век не вырваться! И амнистия не ожидается, и деньги почти на исходе. Уже ноябрь, и хорошо, что он так и не отклеил окна, скоро наступят холода.

Вернувшись однажды домой и захлопнув за собою дверь, Вадим долго стоял, прислушиваясь и внюхиваясь. Ему почемуто казалось, что ктото к нему должен пожаловать с доброй вестью, потому что жизнь, — он верил, — еще явит себя чудом, надо смиренно ждать его — даже у помойки, которая чемто влекла его к себе — тем хотя бы, что в ней, среди рухляди и гнили, он ощущал себя полнокровным, живым. Запах ее был сладостен, идя от автобуса к дому, Вадим частенько замирал у баков, вдыхая ароматы гниения. Странное было это чувство — и ожидания краха, и надежды на счастливое разрешение: многоэтажная башня, где некогда жил, представлялась то разваливающейся на блоки, то гостеприимно раскрывающей двери подъезда.

Однажды, — выпавший снег красиво лежал на баках, — созерцал и наслаждался, когда услышал свое имя, нетерпеливо повторенное не один раз. Поднял голову, увидел Сидорова — в окне кухни, махающего руками, — и поспешил к нему. «Быстро! Быстро! — заторопил тот. — Давай паспорт! Едем! Скорее!»



Pages:     || 2 | 3 |
 




<
 
2013 www.disus.ru - «Бесплатная научная электронная библиотека»

Материалы этого сайта размещены для ознакомления, все права принадлежат их авторам.
Если Вы не согласны с тем, что Ваш материал размещён на этом сайте, пожалуйста, напишите нам, мы в течении 1-2 рабочих дней удалим его.